Читать книгу "УГОЛовник, или Собака в грустном углу"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Что есть истина?
Прямо по лужам шлепал через двор дед. Весь сгорбленный, в сером брезентовом плаще, он будто натыкался на каждом шагу на препятствие, но грубо подталкиваемый в спину ветром сходу перескакивал его. Два узко посаженных серых глаза выглядывали из-под надвинутой на лоб шапки, длинной воронкой упирался в толстые губы ноздреватый нос. Светло-рыжие волосы висели по обе стороны лица мягкими собачьими ушами.
Вот его качнуло в сторону, и он, задержавшись, чтобы не упасть, перебирая на одном месте ногами, будто гарцуя, старался найти точку опоры и снова двинуться дальше, куда его что-то неумолимо влекло.
Прояснилось. Дождь напоминал о себе только редкими каплями, сыпавшимися с деревьев. Миновав торговые ряды XVIII века с каменной галереей, под крышей которой ютились тесные магазинчики, запиравшиеся на ночь огромными ржавыми засовами, и, обойдя отданный под склад собор, с торчащим вместо креста металлическим флажком и выцветшим плакатом: «Наша пятилетка – выполнять её вам», дед ткнулся в какую-то дверь и исчез. Над дверью болталась на одном гвозде ржавая табличка – «Баня».
В бане было людно. Теплый влажный дух раздражал озябшее тело предощущением горячего душа, отчего у многих на глазах выступали слезы нетерпения.
Баня работала с 12 часов. Касса еще не открылась, и очередь нестройной толпой томилась у окошка в ожидании кассирши.
– Парная-то закрыта, – пожаловался дед молодой парочке, когда они встали за ним в очередь.
– На ремонт, – растерянно объяснил он, хотя никто его ни о чем не спрашивал. – А я косточки погреть хотел. А теперь, что делать и не знаю.
– Ничего. Под душем согреешь, – услыхал он от окошка начальственный голос мужчины, тоже старика, но в отличие от деда, полного, с широкой красной шеей, как кольцами опоясанной мясистыми складками, даже побелевшими от тесноты.
– Под душем, говоришь? – переспросил дед, влажно блеснув серыми глазами. – Оно можно, конечно, воду погорячей пустить и парится. Дак совестливый я. Жалко воды. Её-то натаскать еще надо. Если каждый будет лить воду безо всякой совести, так намного ли её хватит.
– Зачем её таскать? – удивилась девушка, весело оглянувшись на деда. – Открывай кран – она сама и побежит.
Кто-то в очереди хихикнул. Все приободрились, заулыбались. Всех волновала предстоящая баня.
– Оно верно, – согласился дед. – Придешь так в баньку – там краник открыт, там течет, и никому дела нет, никому это не нужно. А я моюсь, и жалко мне воды. Спешу, и кое-как получается. А то в тазик налью, а душ выключу. Выплескаю эту, снова душ включу. В тазик налью, и опять скорее его выключать. Столько воды течет из него, как из ушата. Сам-то я вымоюсь, а другим недостанет.
– Ты что, нездешний? – рявкнул от окошка полный старик, быстрым взглядом прощупав подвижное лицо деда.
– Дак, из Вологды я, в гостях, – радушно улыбнулся ему дед, и вдруг осекся, посерьезнев, упершись взглядом в его взгляд.
– А что ты так смотришь? Говорю много? Думаешь, надо молчать? – внезапно напустился он на полного старика, призывая девушку в свидетели, на лице у которой прыгало веселье.
Дед, видно, сразу ей понравился.
– Помолчать – оно лучше, – глубокомысленно заключил у кассы старик с мясистой шеей.
– Нет, родимый, – стремительно развернулся дед, – говорить надо, много, чтоб всё понять, другим растолковать и сделать всем как следует. Диалектика нам на што дадена, чтобы молчать?
Очередь притихла, слушая стариков. Любители побаловаться с утра банькой зевали, тупо уставясь в закрытую дверь, им было ни до чего. Там, за дверьми, шваркает об пол шваброй уборщица; там ждет их спасение от болячек, невзгод и тяготной жизни. Там тихо, прохладно и пахнет березовыми вениками…
– Ан, нет, – продолжал разговор дед. – Можно сидеть, сложить руки и дожидаться – и как сделают с тобой, так и сделают. А можно самим думать. Кумекать немножко. Тогда и дело сдвинется.
Он обвел глазами очередь, чувствуя, что к нему, хоть и вполуха, но прислушиваются, а парень с девушкой даже с интересом, и продолжал:
– Вот воду… нáдо экономить? А как же. Природу беречь надо? Пошто рубить сук, на котором сидишь. Всю воду выплескаешь, что потом делать будешь? Если этого не понять, тогда и жить плохо. А не понимают. Дурачье. Один подъехал к своему дому на самоходном комбайне и, чтоб мешками зерно не таскать, расковырял крышу сарая и прямо из бункера засыпал его туда через крышу. Нешто это можно? И получается у нас, как у того медведя, который рыбу ловил себе на ужин. Поймает рыбу и под себя. Другу поймает и опять под себя. Эту положит, а та уйдет. Ловит он её и ловит, а когда ужинать собрался, так под ним, глянул, ни одной рыбешки нет.
Полный старик сделался багровым, и уже не спускал с деда глаз.
– Опять не так говорю? Молчать должóн? А мы не смолчим. Неча дураков из нас делать. Чтоб так не выходило, как часто бывает: возьмешь два мешка зерна, деньги уплотишь, а там шелупони всякой на две трети. Сыпанул курице, подошел петух, гребанул лапой – и разлетелось всё. От этого нас отвáживать надо, учить и самим учиться. Как мы медведя от наших мест отвадили. Узнали дерево, како облюбовал он. Сучья на нем обрубили и гирю на самом верху привесили. Медведь забрался наверх, гиря мешает ему. Толкнул её. Она качнулась. Ему понравилось. Еще раз качнул. Она отлетела и бах его по голове. Он с дерева свалился, и больше к нам ни ногой.
– Тьфу ты, черт, смешная история, – сказал кто-то в толпе. Все заулыбались, и девушка прыснула, с восторгом слушая деда. Не смеялся только полный старик. Его тяжелое, обрюзгшее тело тяжело дышало, а красная мясистая шея покрылась капельками пота. «Говори, говори», – ясно выражал его прицельный взгляд.
– Беречь не будешь, да и не останется ничего – всё пойдет прахом. Жаться плохо. В могилу с собой не возьмешь. Но и жить надо, чтоб с удовольствием и рачительно. А это требует размышления, умственного труда… Если бы мы думали и говорили, разве воевали бы четыре года? Разве 30 млн. полегло? Так бы его вдарили, что он полетел бы вверх тормашками, а мы еще, еще, кишки бы ему выпустили. А то сидели, шаманили, дóговор подписали, а он в гробу его видел, ударил безо всякой хитрости, окружил бандой «колыбель революции» и поморил голодом столько народу.
– А язык, дед, у тебя длинный как помело, – хмуро сказал пастозный старик, медленно выговаривая каждое слово.
Дед резко обернулся на старика, и вдруг покраснел и энергично замахал перед ним руками.
– Нет, говорить нáдо! Как можешь кого-то понять, если он молчит? Пусть скажет. За сказ денег не берут.
Никто не проронил ни слова, только напряженно слушал его.
– А если скажешь, а там не поймут? – заикнулась девушка. – Или не так поймут – еще хуже выйдет.
Дед строго поглядел на неё, и так же строго и решительно сказал:
– Будем говорить, научимся и договариваться. А играть в молчанку – играть с огнем. Хоти́шь упредить войны – нáдоть взаимопонимание и разговор. Народ слушать на́доть, а не взашей его в тмутаракнь – и дверь на крючок… Вон и в церковь придешь. Чего они там, на амвоне, бубнят – не поймешь. Потом дверь на крючок… Там чтой-то слышно – говорят, а что – не разберешь… Стоишь тут осиротело, маешься, с ноги на ногу переминаешься, взопреешь весь. А кому до тебя дело есть? Ктой ты? Раб Божий… А ежели раб, то и доля твоя рабская. Тебя наказуют, а ты голову втяни и молчок. Он – господин, он знает, что делает… А ежель унижают, то какой с меня спрос? Тут бы выжить бы, не до жиру… И думаешь, а как бы это словчить, али обмануть – ты раб, кто ж тебя будет, раба, замечать, раб не в счет. Нет к тебе доверия и у тебя нет к ним доверия… «Как у Лаврентия Берия – потерял он доверие, так товарищ Маленков надавал ему пинков». Раб кругом виноват, сколько бы не лез вон из кожи… А где так бывает, чтоб всё как по писанному… а раз раб – так никакой и ответственности… Чо стянул, то и твое. А попался – клони голову – и только принимай, когда тебя учат: хлесть, хлесть по ушам… А Христос как пришел, он нам и растолковал – не рабы, де́ти вы Божьи. А раз дети – и спрос с нас иной, и ответственность перед Родителем тоды… Он и ругнет иной раз, подзатыльником угостит, но и послушает тебя, и глупость твою простит, а то и пожалеет – Отец же… Стыдно обмануть Его. Вот так.
Полный старик в упор рассматривал говорливого деда, и что-то тяжелое, гнетущее шло от его тучной фигуры.
– А что ты так уставился? – не унимался дед, вызывая на разговор толстяка у кассы. – Мол, трепотня, хочешь сказать. Она воздействует на других, и нáдоть, мол, подумать, а хотят ли они того воздействия, другие то есть?
Старик у кассы заморгал и подозрительно огляделся, будто ждал удара.
– Надоть, говорю я тебе, пусть их думка беспокоить. Я вот на тебя воздействую. Ты не согласен, и начинаешь мозгами шевелить, мысля к тебе приходит. А раз ты задумался, так с тобой уже договориться можно и контакту можно наладить. А то, c чего это мы каждый сам по себе… И живем немою толпой, и зверьем заделываемся – опять же озверелою толпой… Ты стоишь в очереди, а впереди кого-то продавщица обвесит али обсчитает, тот требует своё… так поддержи его, ан нет, как вся очередь огрызнется на тебя… понятное дело, ктой-то спешит, у кого-то неприятности, ктой-то солидарит с продавщицей… вся очередь вступается не за обиженного, а за ту, кто обсчитал али обвесил… и не из симпатию к ней – она тут хозяйка, она на раздаче… может отпустить тебе товару, а может и отказать, али гнилье подсунуть… вот мы и защищаем тех, кто нас обвесит и обсчитает, и нападаем на тех, кто за нас вступается… Без рассуждения нельзя, ишо в школе мы на доске писали: «мы не рабы, рабы не мы»…
Прижатый к кассе пожилой старик тяжело сопел, двигая красной мясистой шеей, изрезанной белыми морщинами, и всё зыркал глазами на дверь, из которой всё прибывал, вставая в длинную очередь, немытый народ.
– Рабы не мы, а насильников своих уважаем… И не со страху, страсть как испужались, а из выгоды – в мутной воде легче рыбку ловить. Борзота одна… и ленца раньше нас родилась. Оно всякому понятно: как не взять, что плохо лежит. И горбатиться не на себя глупо, ежели нужды крайней нету. Нихто не краснеет – украл и молодец, коль не поймали, а ежели что, никто на рожон не полезет по трезвянке – дурость это знамо. Рожна, скажут, нам только не хватает. Это как с бабой – наука известна: говори, говори, а я свет потушу. Так и тут: пущай оне хитрят себе, а я похитрее ихнего: дурью не майся, когда в руки идет; и на рожон не лез, чтоб себя соблюсти. И какое такое достоинство? Достойный – знать хитрый, всех перехитрил за жисть – и от баушки, и от деда ушел, а всё одно ли́су в рот попал. Знать – себя и объегорил, выходит. Эх, голота́ дремучая! Насильника прощает, а заступника кольями побивает, как в святой книге сказано…
Все ждали, что мясистый старик ответит сейчас трепливому деду, но тут открылась касса, очередь хлынула к окошку, все затолкались у входа в душевые, вручая билетики ворчливой старушке в линялом халате.
В предбаннике сыро и еще холоднее, чем в вестибюле. Скамейки и решетки на полу чисто выскоблены. В душевых гулко сипит вода, и на всем ленивый парной дух.
У шкафчиков суетятся мужчины, прыгая в одной штанине и рассовывая вещи по полкам.
Полный старик первым зашел в предбанник, но раздевался так медленно и неуклюже, что его застал еще за этим делом вологодский дед.
– Вот мне дали пенсию, – прямо с порога сказал он полному старику и принялся раздеваться, – искалеченному на войне…
Полный старик заторопился, он пыхтел от усердия, стаскивая кальсоны.
– Я бы много мог им сказать, – продолжал дед, снимая одежду и аккуратно складывая её в кучку, – поди, что от меня и третьей части не осталось. А как подумаешь, сколько не пришло… И стыдно, тебе жисть дарована, а тебе, сукину сыну, всё мало. Начнешь кумекать, и на эти рублики тоже можно прожить. Распланируешь – и живешь. Вот первый год прибавили пенсию, теперь и вовсе вроде хорошо… А на душе всё одно пакостно, будто купили тебя этой подачкой… О, Господи…
Полный старик тяжело поднялся и молчаливо направился в душевую. Следом за ним засеменил с шайкой и дед. Всё его тело было исполосовано жуткими белыми, розовыми, атласными рубцами.
– А промолчи, – уже миролюбиво поглядел он на полного старика, всё время стоявшего к нему спиной, – так, черт знает, что в голове пригреть можно, какую змею трехглавую.
Он включил душ. Понесло паром и свежестью.
Дед подставил под горячую струю усталое больное тело, отвернул до отказа вентиль, и у него даже слезы выступили от удовольствия и благодарности. Он закрыл глаза, и только чувствовал, как льется по его озябшему телу живительным теплом ласковая вода.
Рядом плескался полнотелый старик, похлопывая себя по свисавшему животу – он тоже кряхтел и вздыхал от удовольствия.
Вдруг он обратил внимание, что из соседней кабинки выглядывают голые ступни говорливого деда.
Он долго смотрел на них, ожидая, что они снова исчезнут или повернуться, или хотя бы пошевелят пальцами, но ступни, стянутые желтой пористой кожей, неподвижно лежали заскорузлыми пятками на холодном цементном полу.
– Дед, ты чего сел?
Услышал дородный старик, отплевываясь от щиплющихся брызг, хлеставших по мясистому лицу и тучному телу.
– Эй, здесь есть кто? – громко крикнул тот же голос, и грузный старик, выйдя из кабинки, недовольно спросил:
– Ты чего орешь?
У кабинки, в которой мылся дед, присел на корточки голый парень, дрожа от холода. Сам дед сидел под душем, прямо на полу, раздвинув ноги, упираясь спиной в стенку. Брызги веером отскакивали от его головы, стекая по открытым глазам и затекая ему в рот.
– Он не шевелится, – испуганно поднялся парень.
В дверь душевой один за другим входили новоприбывшие. Ежась и ступая по цементному холодному полу, они останавливались перед кабинкой и смотрели на худющую фигуру деда, неподвижно сидящего под горячим душем.
– Душ выключи, – распорядился полный старик.
Он весь как-то сразу приосанился, расправил плечи – и взялся за деда, привычно и со знанием дела. Он хлопотал больше всех, шумно отдавал распоряжения и покрикивал на мужчин, которые, осторожно вытащив деда из кабинки, несли его в предбанник.
– Голову, голову держите, – суетился он, поглядывая вокруг бойкими глазами.
– Давай, давай, заноси, – прошмыгнув в дверь предбанника, торопил он.
Заметив на ближайшей скамейке сваленную грудой одежду, старый толстяк отодвинул её на краешек, и приказал:
– Сюда, ложи.
Насухо обтершись полотенцем, он в темпе оделся, как по команде, и пошел вызывать «скорую помощь». Все смотрели на него с немым уважением, подчиняясь каждому его слову.
В бане телефона не было. Пришлось идти на улицу.
Высокое холодное небо оглашали крики птиц, улетавших на юг. В легком ветре вздрагивали подернутые желтизной деревья. Огромные горизонты раздвинулись и стали безграничными в этом холодном, ясном чистом воздухе, сладко пахнущем прелостью и тлением.
Когда приехала «Скорая помощь», и за одетым и уложенным на носилки дедом захлопнулись дверцы машины, полный мужчина машинально отряхнул руки, будто они были в муке, и самодовольно обернулся к толпе, стоявшей у входа в баню, точно хотел им сказать: «Ну, кто следующий?»
1977
Приметы
Еще стояла зима, но на улицах хлюпало, дымился влажный асфальт, больно слепило солнце, резко синели на снегу в узких переулках тени крыш и балконов, с хрустом падали на обледенелый тротуар сосульки и громко кричали на домах рабочие, с шумом сбрасывая с крыш талый снег. Смотрелось дальше, дышалось легче, как в комнате, в которой до желтизны выскоблены полы, заново побелены стены, настежь раскрыты все форточки – и лишь перевернутые вверх ножками стулья да сдвинутая мебель еще напоминали о недавней духоте и тесноте хмурых зимних месяцев. Природа отмякала под теплыми лучами мартовского солнца, и своим пахучим разомлевшим видом приводила всех в какое-то нервное и тревожное состояние.
«Весна», – недоуменно оглядывался вокруг себя Иван Сергеевич. Он только что сытно пообедал в диетической столовой и возвращался к себе в контору «по озеленению улиц города». Он принюхивался, даже пальцами щупал хрупкие соты мерзлого снега и недоверчиво качал головой.
– Вы чувствуете, весна! – громко возвестил Измайлов, входя в тесное полуподвальное помещение конторы.
Но никто не отозвался. Сослуживцы еще не вернулись с обеда.
Иван Сергеевич отрыгнул, вытер платком губы и, сняв пальто, устало опустился в свое рабочее кресло у окна.
Мимо окон конторы мелькали, постукивая каблучками, маленькие женские ножки – в брюках или обтянутые колготками. Больших мужских штиблет Иван Сергеевич просто не замечал.
Отчасти он радовался, что их помещение было полуподвальным, откуда можно было наблюдать (как сейчас) за женскими ножками – и мечтать.
С женских ножек он переводил взгляд на свое лицо, отраженное в стекле – голубоглазое с булавочным зрачками; и утешался, что белесые волосы, брови и ресницы скрывали седину, в то время как его черноволосым сверстникам уже приходилось их подкрашивать.
– Иван Сергеевич, что же вы здесь сидите, весна! – воскликнул в дверях молодой сослуживец Борис, с которым он подружился в часы перекуров.
– А что, и вправду весна, Борис Николаевич? Надо срочно принимать меры. Надо что-то делать.
На лице у Ивана Сергеевича застыло выражение полуулыбки, о значении которой можно было только догадываться.
– Представляете, Иван Сергеевич, я уже принял. Приглашаю вас завтра за город.
Борис облокотился о стол Ивана Сергеевича и спросил: – Ну, как?
– А что, я не откажусь, – согласился Иван Сергеевич.
– Нет, вы серьезно? – с надеждой спросил Борис.
– А вы пошутили?
– Нет, что вы. Я просто никак не рассчитывал, что так легко вас уговорю. Это то, что мне нужно. Есть шикарная дача, в хорошем месте, недалеко, пустая. Хозяйка, то есть… Да, я ведь не сказал самое главное. Представьте, иду сейчас по улице, дышу, слепну от солнца, вдруг слышу – меня кто-то окликает. В глазах все блестит, плывет, сразу и не узнал. Старая моя знакомая. Нет, нельзя сказать – старая, нам было тогда лет по семнадцать.
Иван Сергеевич поморщился.
– Нет, нет. Тут очень занимательная история. Собственно, занимательной она может стать завтра. Вот послушайте…
Борис уже бесцеремонно уселся на стол Ивана Сергеевича.
– Познакомился я с ней на каком-то институтском субботнике. Очень хорошо помню этот день. Шел дождь, все девушки были с зонтиками, и мы прятались к ним под крылышки. Это было в парке, но субботник сорвался и все разошлись по домам. Она мне понравилась. Но я тогда был очень застенчивый. Подойти, познакомиться – нет, лучше утопиться. И вдруг я себе говорю, если я сейчас не подойду к ней и не познакомлюсь, она может…
Послышались шаги, голоса, и в контору ввалились румяные, возбужденные озеленители города. У всех после обеда глаза были масляные, а от солнца и свежего весеннего воздуха пылали щеки. Все кричали, смеялись, дурачились. Женщины – их было три – задирались к двум мужчинам, лет под пятьдесят. Те, лениво отбивались от них с недовольным ворчливым видом, но по глазам было заметно, как они, в действительности, таяли от удовольствия.
– Весной пахнет, Иван Сергеевич. Какой же вы барсук. Разве можно сидеть сейчас в нашем подвале.
Под красной вязаной шапочкой у Ольги Игнатьевны торчал один курносый нос, а вокруг задиристого носа близко суетились нервные глазки.
«Очень обходительная женщина», слушая Бориса, подумал Иван Сергеевич.
– Это всё вы виноваты, Борис Николаевич, – раздеваясь, выкрикнула Ольга Игнатьевна.
– В каком это смысле? – бархатно забасил Борис. Он привык пленять всех женщин подряд – от некрасивой сослуживицы до собственной матери. Его рисованный облик очень напоминал фигуру на плакате «Осторожно грипп».
– А я такой человек, – перешел он на шепот, приблизившись к Ивану Сергеевичу, – если что решу для себя, кровь из носу – сделаю, иначе спать не буду. И вот, в первый раз, заметьте, набираюсь нахальства, подхожу к ней и говорю: «Пýстите меня под зонтик?»
– Как же у нас мрачно, – вздохнула Ольга Игнатьевна, усаживаясь за свой стол в дальнем углу комнаты, – мы как на дне морском, бр-р-р.
– Скоро отпуск, Ольга Игнатьевна, – откликнулся Иван Сергеевич, – и мы отдохнем, и увидим небо в алмазах.
– Нет, нет, в бриллиантах, надеюсь, Иван Сергеич, – и она послала ему из угла ослепительную улыбку.
Борис продолжал:
– Она очень удивилась. Сделала глазки, но приподняла зонтик. А глаза у неё рыбьи такие, голубые, круглые, но она умеет их так удивительно щурить, что тут же думаешь про себя, «ну и мерзавец же ты». Хотя и в мыслях у тебя ничего такого не было, кроме желания, например, узнать который час.
Иван Сергеевич вместе со стулом придвинулся к столу. Как-то незаметно рассказ начинал занимать Измайлова. Он уже не смотрел рассеянно по сторонам а, опустив голову, внимательно слушал Бориса.
– И вообще, у неё были какие-то удивительные манеры. Двигалась она, будто нехотя, ела, лениво растягивая губы, дышала, будто делала себе великое одолжение. И в этом была её особая привлекательность.
Борис еще больше понизил голос и вынудил Измайлова вплотную приблизиться к нему. Взгляд упал на золотой браслет на левом запястье у Бориса, и он деликатно отвел глаза, рассматривая на своих пальцах густой золотистый пушок.
– Ну, мы встречались, болтали. Жила она далеко, возле аэропорта. Ездить к ней было хлопотно. Но я был влюблен. Она была на два года меня старше. И как только я обниму или попробую поцеловать её – ехидно мне улыбалась. Всё ей не так: целоваться не умею, обнимаю больно, говорю нескладно. А потом стала намекать, мол, встречаюсь с нею, чтобы… Я взбесился, и просто её возненавидел.
– Это вы кого возненавидели? – услышали они голос Ольги Игнатьевны.
– Ну, и слух у вас, – развел руками Борис.
– А вы, в общем, кончайте разговоры. Работать надо, мешаете, – высказался бухгалтер-пенсионер.
– Ладно, заканчиваю, – почти прилег Борис, придвинувшись к самому уху Ивана Сергеевича. – Я её возненавидел, а она мне проходу не дает. Я бегаю от неё, а она за мною. Я, как увижу её, тошнит, а она записки мне строчит, у дверей ждет. Плачет. А в конце написала: «Я так тебе верила, а ты обманул меня». Потом наш факультет перевели в другое здание, и мы как-то исчезли из поля зрения друг друга. И вот сегодня встретились. Пригласила к себе на дачу. У них с мужем шикарная дача. Есть у неё ребенок. Муж с ребенком уехал куда-то к бабушке. Понимаете? Она забавная. Мне было бы интересно, чтобы и вы при сём присутствовали, понимаете? – договорил Борис и слез со стола.
В дверях появилась еще одна сотрудница, совсем молоденькая девушка. Борис уже вертелся рядом, принимая её шубку.
– Не слышу восторгов, – сказал он, кокетничая с девушкой.
– Это… по какому поводу? – отдавая в его руки шубу, улыбнулась она.
– А вы ничего не заметили? – развел он руками.
– Нет. А что? Меня наградили или премию выписали?
Борис закричал:
– Весна! Катерина Дмитриевна, а вы – премия.
– А одно другому не помешает, – бойко отозвалась из своего угла Ольга Игнатьевна.
Ни в первый день своего появления (а это было осенью прошлого года), ни сейчас Катя не нравилась Ивану Сергеевичу. Он находил её милой, но не в его вкусе. Она бесшумно скользила по конторе от стола к столу, занимаясь своими делами, и не обращала на Ивана Сергеевича никакого внимания. Сегодня утром, как и вчера и позавчера, он думал о ней столько же, как и до их знакомства.
– Кривляка, – бормотал он себе под нос, глядя, как она болтает с Борисом, перебирает бумаги на столе у бухгалтера-пенсионера, который бесился, если кто-нибудь посмел тронуть что-то из его бумажных реликвий, а тут молчал и даже улыбался ей.
Разве что вечерами, глядя на свою разобранную постель, Иван Сергеевич невольно вспоминал её фигурку, намозолившую глаза, и в недоумении тотчас же гнал от себя малейшую мысль, да что там мысль, просто намёк на её существование где-то там, вне конторы. И даже не намёк. А всегда одно и то же чувство напряженной пустоты, возникшее с тех пор, как он дал себе волю однажды – задуматься об этом. А потом наступали сладостные минуты беспомощного линчевания её особы, после которого от неё не оставалось ровным счетом ничего, кроме глупой, пустой, взбалмошной девчонки.
Но утром, придя на работу, Иван Сергеевич снова видел её в традиционном костюме: черных брюках, черном свитере, перехваченном на бедрах кожаным ремнем, с модными побрякушками на шее – и все его мысли, о чем бы он ни думал, возвращались к ней.
Катя не была красивой. Совсем обыкновенное лицо, не лишенное приятности, многим даже могло показаться мелким, старушечьим, да и худосочная фигура у неё была так себе, кожа да кости. Молодость – да, этого у неё нельзя было отнять. Иногда Ивану Сергеевичу даже казалось, что Катя трезва и рассудочна не по годам – и это раздражало. Может быть, так оно и было. И всё же в течение дня, если он забывался или думал о чем-нибудь другом, его взгляд послушно блуждал за нею по конторе от стола к столу, от двери до двери.
Потребность оказаться вблизи неё росла с каждым днем. Он очень мучился, но чтобы хоть как-то удовлетворить её, иногда решался идти на всякие уловки. Например, вчера к ней подошла Ольга Игнатьевна и за что-то её благодарила. Потом обняла Катю за плечи, прижала к себе и поцеловала несколько раз, и Иван Сергеевич, как горький пьяница, хмелеющий от одного вида спиртного, мгновенно ощутил на расстоянии теплоту её щек, хрупкость её плеч, остроту лопаток, её дыхание, коснувшееся лица Ольги Игнатьевны при поцелуе. В тот день он раскис совершенно.
Еще он любил ловить Катю на каком-нибудь недостойном поступке или на случайно сказанной ею глупости, что не было ей свойственно, обыкновенно скрытной и молчаливой, и, придя домой, говорил себе: ну, что в ней хорошего, очувствуйся и плюнь. И плевал, успокаивался, и всё было бы хорошо. Но потом надо было ложиться в постель, и всё начиналось сначала.
Теперь он часто стал впадать в ипохондрию, думая, что, может быть, всё это из-за того, что он нелюдим. Нет. Это было неправдой. Женщины интересовали его. Он проводил иногда с Борисом время в очень приятных беседах о женщинах, вспоминая что-то из своей практики или злословя по чьему-нибудь поводу. Даже при Кате он мог увлечься случайной незнакомкой, заглянувшей к ним в контору. Причем, в этом случае, увлечение для него было особенно приятным. Нет, он не делал ей назло. Он и не думал о ней в эту минуту, но уж так случалось, и он не в силах был тут что-нибудь изменить. Если бы он не видел её каждый день, то, наверное, и забыл бы скоро. Так он считал и так чувствовал, но и это изменить было не в его власти. Он видел её, видел ежедневно, и с этим надо было мириться.
II
Где-то за домами затерялось солнце. В конторе стало синё, как в курилке. Зажгли на столах лампы. Все притихли. Ольга Игнатьевна набросила на плечи платок. Контора сосредоточенно трудилась – шелестели страницы, постукивали стенные часы, меланхолично щелкая минутной стрелкой, подражая в этом бухгалтеру-пенсионеру, подбивавшему квартальный баланс на деревянных счетах.
Катя сидела у окна в задумчивости покусывая ногти. Иван Сергеевич заметил, что сегодня она как-то особенно поглядывала на него. Он давно уже был готов к этому, и потому еще ниже склонился над столом, пряча глаза. Пусть думает, что его она не интересует. С самого первого дня он стал подозревать, что Катя не равнодушна к нему. Эти улыбочки, этот смех, когда они случайно сталкивались в дверях. Это нежелание в чем бы то ни было уступить ему. Не говоря уж о том, что к его столу она присаживалась только раз или два за день, в то время как за другими могла сидеть часами – и ежедневно. Всё это кокетство и глупость, с досадой думал Иван Сергеевич. Нравится кто-то, так подойди и прямо скажи об этом, мол, нравитесь вы мне, Иван Сергеевич, жить без вас не могу, такие вот дела, что хотите со мной, то и делайте.
Иван Сергеевич строго глянул на Катю, к счастью, отвернувшуюся к Борису, и с достоинством обвел взглядом сослуживцев: «У меня не очень покривляешься», – говорили им его веселые глаза.
«Нет, ей, действительно, уже невтерпеж», – грубо заключил он, краснея от её пристальных глазищ. И решил, что сегодня обязательно заговорит с нею, и, при случае, пригласит на дачу.
– Катя, зажгите верхний свет, – вдруг вырвалось у него, как само собой разумеющееся.
Щелкнул выключатель. Все заворочались, проснулись, всем захотелось домой.
– А темнеет по-прежнему рано. У меня за зиму столько света нагорает. Ужас.
Это подала голос еще одна сотрудница, которая работала здесь с мужем. Тот не сказал еще ни слова, и, наверное, так ничего и не скажет до окончания рабочего дня. У них не было никаких особых примет, ни одного выговора, долгов тоже не было. Если бы она не вспомнила об оплате за электричество, они ушли бы домой, никем не замеченные.
Часы пробили шесть. Сотрудники засуетились, отложили до завтра бумаги. Женщины полезли в сумочки, чтобы подкрасить губы и припудрить лицо, мужчины мяли в руках сигареты и закуривали.
– Нас ведь просили не курить, – беспокоился бухгалтер-пенсионер, не расставаясь со счетами.
– Уходим, уходим, – примирительно помахал Борис, разгоняя дым.
Иван Сергеевич видел, что Борис его ждет, и потому нарочно тянул. Он еще не решил, как ему быть – принять приглашение или отказаться. А главное, с ним стояла Катя, и не уходила. Иван Сергеевич очень надеялся, что она незаметно проскользнет в дверь, а он тогда всплеснет руками и с горечью скажет себе, ах, как жаль, что я упустил её сегодня; ну, ничего, с понедельника я займусь ею всерьез.
– Иван Сергеевич, мы оценили ваше рвение, – услышал он голос Бориса.
– Поторопитесь, Иван Сергеевич, – подмигнула ему Ольга Игнатьевна.
«А этой, что надо? – разозлился он. – Шла бы себе домой».
– Всё, я уже закончил, – тяжело вздохнул он и откинулся на спинку стула, устало потянулся и встал.
Влезая в рукава пальто, он заметил, что Борис хотел снять с вешалки Катину шубку. Но та остановила его за руку и о чем-то спросила. Борис развеселился, в недоумении пожал плечами, и стал её убеждать.
– Нет уж, позвольте мне, – вдруг решительно схватил с вешалки шубку Измайлов. – Мне можно поухаживать за вами?
Он принял при этом развязный тон и ему это понравилось. С изяществом дамского угодника надел он на Катю шубу, и заметил ей: «Ваше лицо, Катя, очень выразительно сегодня. Весна тому виной или любовь?» От этой фразы Иван Сергеевич покраснел, вышло неловко, грубо и прямо в лоб. Впрочем, махнул он рукой, будь что будет.
– Нет, это вас не узнать сегодня, – засмеялась Катя.