282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Кириллов » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 08:03


Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Уже совсем стемнело, когда они добрались до центра. В двух шагах от них гуляла праздничная площадь. До слуха долетали шипенье и треск зажженных «мельниц», широкой искрящейся полосой взмывали в небо ракеты, гремела музыка.

– Я дальше не пойду, – заявила Ирка, – я устала.

Вслед за ней остановились и другие. Они долго стояли, глядя на знакомую с детства площадь, и были не в силах сдвинуться с места.

– Это наша последняя вечеринка, – вдруг сказала Ирка, – прощайте мальчики, и ты, Олег, не поминай лихом…

Но никто не отозвался. От её слов что-то больно защемило у Олега внутри. Ирка почувствовала это и потеряно улыбнулась.

Не заходя на площадь, все стали прощаться.

– А нам с Олегом по пути, – сообщила всем Юля.

Не сговариваясь, они вышли к Игнатьевскому спуску, темные, обрывистые склоны которого были густо засажены старым колючим кустарником. Внизу, в глубокой ложбине, ютился заброшенный маленький заводишко. Застывшие на конвейере тележки завалились на бок и выглядели осиротелыми на пустынном заводском дворе.

– Подойдем ближе, посмотрим, – взяв Олега за руку, она потянула его за собой к обрыву. Рука у неё была холодная и сухая.

Они остановились на краю обрыва, скрытые от улицы высокими кустами и, не отпуская рук, смотрели вниз. Незаметно, идущая от земли сырость, вползала к ним под одежду, обвиваясь вокруг их тел холодными влажными кольцами. Юля разжала пальцы, предложила: «Давай сядем». Они присели, постелив пиджак Олега. Юля нервно ежилась и всё теснее прижималась к нему. Он слышал её дыхание, ощущая, как тяжелеет с каждой минутой её податливое тело. Перед глазами маячили заводские корпуса, забеленные цементной пылью тележки, транспортер.

– А целоваться ты не умеешь, – кольнув его лукавым взглядом, внятно сказала Юля.

Он проглотил это, потянулся к её горячему лицу, оттер щекой выбившуюся из прически колючую прядку, одним чутьем отыскал в темноте её губы. Они были сухими и совсем не дышали. Только там, внутри, где они приоткрылись навстречу ему, Олег почувствовал их влажный теплый вкус.

– Я люблю тебя, – робко выговорил он полные ужаса слова и замер.

– Мне холодно, – капризно пожаловалась она.

Олег теснее прижался к ней. Их глаза были рядом. Оба только смотрели друг на друга – такая тяжесть вдруг навалилась на них. Они терлись пересохшими губами, пьянея от запаха друг друга, и чего-то ждали.

– Юля, – тихо сказал он.

– Что? – еще тише спросила она.

– Я люблю тебя.

Юля постанывала, словно искала в его поцелуях спасение от какой-то боли, её мучившей, и так на него смотрела, как будто он был в этом повинен.

– Не надо, – задохнувшись, отвернулась она, – ты не умеешь.

Их обоих лихорадило. Его рука, до этого мертвая, скользнула по ней, с трудом расстегнув блузку, едва не оборвав трясущимися пальцами пуговицы, но там было еще что-то, какая-то твердая атласная ткань, с которой надо было что-то делать, как-то избавиться от нее – и это злило Олега. Но в это время Юля опустила правое плечо, потом левое, и то, что мешало ему, сползло. «Боже мой», – с оборвавшимся сердцем подумал он, а губы жадно целовали уже нежную тугую, всю в пупырышках от ночной прохлады кожу. Юля запрокинула голову, и Олег видел перед собой её судорожно напрягшуюся шею. Ему

захотелось ей сделать что-нибудь приятное и он, едва касаясь, потрогал губами её шершавый сосок.

– Олег, – вяло выговорила она, обхватив его голову раскрытыми ладонями, будто хотела смахнуть с его лица упавшие на лоб волосы, тяжело вздохнула, откинулась, изогнулась всем телом – и вдруг с широко раскрытыми глазами потянула его на себя. Они завалились под куст, где всё было мокро от вечерней росы, остро чувствуя её тяжелую, удушающую сырость. «Миленький мой, – шептала она, – миленький мой». Упругие ветки кололись, щекотали шею и терлись об их лица молодой свежей зеленью. Юля дрожала, тесно прижимаясь к нему, и смотрела куда-то мимо – в черноту усыпанного звездами неба. Её дыхание стало медленным и очень глубоким. Она дышала теперь не только грудью, но и всем пульсирующим телом. Время от времени Олег заглядывал ей в глаза, ища в них одобрения тому, что делал с нею, и всё старался, чтобы она отозвалась на его неумелые, однообразные ласки. И вдруг поймал себя на том, что лихорадочно вцепился в её одежду.

Она была потная, растрепанная, из расстегнутой блузки торчали белые лямки, «бабочка» съехала на спину, глаза заплаканы, губы искусаны и опухшие. Его самого била дрожь, он был растерзан, измочален, тяжело дышал…

Выйдя на улицу, освещенную зеленым неоновым светом, они перешли трамвайные пути и двинулись вглубь домов беспорядочно застроенного квартала.

– Не ходи за мной больше, – услышал он, – не хочу тебя видеть.

– Почему?

– Разонравился ты мне.

И она разревелась, уткнувшись ему в грудь. Олег беспомощно гладил её, утешая.

– Я люблю тебя, – передразнила его Юля, – а сам что?

– А что я? – не понял Олег.

Молчали деревья, молчали дома, без единого огонька в окнах.

«Тихо, – подумал Олег, – как тихо».

1976

Повести

УГОЛовник, или Собака в грустном углу

…на смерть, на смерть держи равненье…

А. Введенский

.. прохлаждаясь у Дома культуры…

На одной из окраинных улиц города время от времени тарахтел стареньким мотором «воронок» живодера. Большими щипцами, похожими на те, что используют при переноске шпал, подкравшись, хватал живодер за морду сонное, ничего не подозревавшее животное и волочил его по грязной дороге к машине. Добыча у овощной лавки была сверхплановой, и живодер, довольный, посмеивался сегодняшней удаче.

«Санитары города», – брезгливо бросил вслед удалявшейся машине молодой парень, сойдя по ступенькам Дома культуры. За грудой тарных ящиков, сваленных под дверью лавки, осталось копошиться что-то рыжее, беспомощно тыкавшееся во все стороны.


…уронили б мишку на пол, оторвали б мишке лапу…

Оно пищало тонко и жалобно, будто резиновая игрушка с металлической свистулькой внутри, безотказно откликаясь на каждый тычок грубых пальцев в темных порезах.

– Ишь ты, пищит, – изумляясь, разглядывали щенка закулисные рабочие.

А тот, попав в руки к новому мучителю, елозил лапками и с ужасом глядел на угрожающе надвигавшиеся огромные, бесшерстые, плоские лица. В их тестообразном месиве что-то сжималось – мохнатое и влажно-блестящее, что-то, растягиваясь, сворачивалось в розовую трубочку, наподобие розовых присосок, и вдруг, разверзшись зубастой пастью, гикало, вывалив наружу мясистый розовый язык. Мороз пробегал по коже, щенок цепенел и безжизненной тушкой окостеневал на чьих-то теплых широких ладонях.

– Окочурился от страха, умора. Дунь на него, дунь.

И все разом в пять ртов дунули. Щенок, ошарашенный теплым воздушным шквалом, быстро-быстро, как паук, стал перебирать всеми четырьмя лапками и, как только дуть перестали, тут же впал в коматозное состояние.

– Ишь, хитрец, дохлым прикидывается, – восхищались парни.

Но скоро им это наскучило, и месячного щенка стали подбрасывать под потолок небольшого заводского клуба, куда приехала с концертом бригада артистов, щенок взвизгивал, переворачивался, беспомощно дрыгая в воздухе лапками, и камнем летел вниз. Дыхание у него сперло, он только механически раскрывал пасть, но не успевал при этом ни выдохнуть, ни вдохнуть.


…итак, она звалась… и эдак…

Взрывы хохота, сопровождавшие подпотолочный полет щенка, остановили проходившую мимо молодую артистку. Она вскрикнула, растолкала парней, ни слова не говоря отобрала у них щенка и, бережно прижав к себе, отнесла в гримуборную.

– Ляхова, это, что у тебя такое? – обступили её артистки.

Они переодевались в тесной темной комнатке с занавешенным тряпкой окном. Под тусклой лампочкой костюмерша утюжила платье, распространяя горьковатый дух отпаренной ткани.

– Милочка всегда что-нибудь отыщет. Ну-ка, что там на этот раз?

Щенок, вздрагивая на руках у Милы, всё старался куда-то забраться: то ли ей под мышки, то ли в разрез пуловера – в теплое местечко между тучными рыльцами груди.

Все охали, разглядывая щенка, слушая душераздирающий рассказ Ляховой о зверствах, которые учиняли над ним монтировщики.

– Живодеры, – единодушно вынесли им приговор артистки.


…у кого зубки острее…

– Ах, ты, мой маленький, – нежно прижимала Мила щенка, поглаживая пальцем его лысенький животик.

– Да наплюй ты на них, – успокаивали Ляхову артистки, заметив на глазах у неё слезы, и в порыве сострадания норовили засунуть свои остро отточенные ногти в раскрытую пасть щенка.

– Ой, кусается, – отдернув руку, удивлялись они, после чего интерес к щенку упал.

Задребезжал звонок-инвалид: глухо, с прорывающимся сквозь хрипотцу мелодичным звоном. Все заторопились на сцену.


…как вас теперь называть?..

Оставленный в покое щенок утихомирился, пригрелся, глаза у него слиплись, и он засопел, разлегшись на коленях у Милы. Лишь время от времени нутро его судорожно вздрагивало и он, потревоженный сновидениями, с трудом поднимал чумную головку, покачивающуюся на тоненькой шейке.

Скрипнула дверь, в комнату заглянули и, заметив Милу, вошли.

– Смотри, Глызин, что за прелесть, – поднялась она навстречу тучному мужчине с цезаревым профилем и арочным изгибом муссолиневых губ, его небольшие голубые глаза живо сверкали во впадинах скульптурного лица.

Они пошептались.

– Нет, сегодня не могу. Отвезу его домой, – чмокнула она щенка в нос. – Они так издевались над ним, – и Мила радостно захлюпала, пряча от Глызина увлажнившиеся глаза и покрасневший нос.

Глызин посопел, беспомощно шевеля руками, и оглянулся на дверь – не вошел бы кто. Порылся в ка – Это тебе, презент.

Он разжал её пальцы – из ладони Глызина потекла в ладонь Милы золотистой струйкой цепочка. Она чмокнула в нос Глызина, вручила ему щенка «понянчить», как ему было сказано, и ушла на сцену.

В автобусе все оживленно обсуждали, какое имя дать щенку, и в один голос решили: если это кобель, назвать его Динго, если сучка, то, разумеется, «дикая собака Динка». Оно оказалось сучкой.


…еще и люби…

– Смотри, какая прелесть!

Входная дверь в квартире с грохотом захлопнулась, и на пороге комнаты появилась сияющая Мила.

Манерность, с которой она говорила, двигалась, изгибая длинную талию, изображая на своем лице восторженное умиление, не казалась больше мужу ни милой, ни трогательной. «Дешевая кривляка», – такой она виделась ему теперь. От еще «вчерашнего пупсика», по-детски пучившего в расстроенных чувствах губки, у Ляхова вспучивало мозги, заливаемые бешенством.

– Ну-ка, покажемся, какие мы. Ой, щекотно… Какой же ты всё-таки безобразник.

Жесткий электрический свет процарапал у Ляхова между век узкую щель. Превозмогая боль, он открыл глаза. Его лихорадило. Яркая лапочка, как свинцом налитая огненной жидкостью, давила на лоб и глаза, временами улегчаясь до невесомости и вместе с болью уносясь под потолок, откуда уже жгуче щетинилась колючим светом.

Мила расстегнула пальто в крупную ржавую клетку, извлекла, будто из-за решетки, что-то нахохлившееся и рыжее, очень похожее, как показалось Ляхову, на распушившего иголки ежа, и счастливо заулыбалась.

– Это сюрприз – для тебя. Будешь болеть не один. Правда, Динка? Будешь ухаживать за болящим?.. и он забудет о своей болезни…


…Ильич на проводе, щенок на свободе…

– Ах ты, бесстыжий, – вскрикнула Мила. Но это относилось не к больному мужу, который потянулся к трезвонившему телефону, выпростав из-под одеяла голые ноги, а к щенку, вцепившемуся в пуловер.

– Владимир Ильич, и слушать вас не хочу. Я болен, болен, – бросил Ляхов трубку.

Мила с трудом оторвала от себя щенка, уже успевшего надергать в пуловере ниток, и заохала, змеей выскользнув из пальто и разглядывая пуловер. Сняв его, вывернула наизнанку, вынула из волос шпильку и принялась втягивать выдернутые нитки.


…плоды свободы без просвещения…

Щенок, беспомощно ползавший по полу, несколько раз взбрыкнул, взобрался, сопя, на ляховский шлепанец и, заворожено глядя ему в глаза, пустил под себя лужицу. Ляхов оторопело и каменно уставился на щенка – не в силах ни согнать его, ни крикнуть и только немо спрашивал Милу – что это?

– Ты не сердись. Она маленькая. Её нельзя в этот момент тревожить, а то еще родимчик хватит, – оправдывалась Мила, перемежая каждое слово нервным смешком, а Ляхов деревенел в её объятиях, ощущая голой спиной колючие косточки её лифа, а под ним полоску теплой нежной кожи.


…больше юмора, юморист-задирик…

– Глызин тобой интересовался, – намеренно вкрадчивым голосом сообщила Мила.

– Что ему надо? – недовольно спросил Ляхов, ощущая, как её щекочущее дыхание душистым ветерком достает краешек губ.

– Ты́, – заливалась счастливым смехом Мила, – сегодня и ежедневно. Он считает, что твое отсутствие в концертах обедняет программу. Мало юмора, люди хотят смеяться, а ты болеешь. Нехорошо.

– Как сочинять для них дурацкие монологи, я им нужен, а как сделать мне высшую категорию, обо мне забывают. Можешь передать, что я больше на них не работаю.

– А жить, на что будешь?

– У меня есть с десяток рассказов, разошлю их по редакциям. Если бы не эта поденщина… я, может быть, роман уже написал бы…

– Эта поденщина тебя кормит. И скажи мне спасибо, что я тебе её устроила. Ты же не хочешь от папы…

– Да пошло оно… – И подумав: – Да и пóшло.


…желание превыше всего… даже славы…

– Тсс, – приложила она палец к губам и, отклеившись влажной полоской кожи от спины Ляхова, свесилась вниз головой, пытаясь заглянуть под кровать: – Ничего не вижу.

Она выпрямилась, машинально вправив в лиф обнажившуюся грудь: – Где Динка?

В голове у Ляхова помутилось, он тут же простил ей и щенка, и Глызина, и тестя, и загаженный Динкой тапок, даже забыл о головной боли – и притянул Милу к себе.

– Хочу тебя, – простонал он ей на ухо и вяло прикусил его. Но Мила легко освободилась от мужа, заткнув ему рот мягкой душистой ладонью: – Помолчи!

Щенок свиристел под кроватью растерянно и жалобно.

– Слышишь. Он там заблудился.

Стоя на коленях, Мила подлезла рукой под кровать и долго шарила в направлении истошного писка. Спина у неё выгнулась, и Ляхов невольно отметил для себя, как раздалась у неё за последнее время фигура. И чем дальше просовывала она под кровать руку, чем сильнее прогибалась у неё спина, тем явственней это бросалось в глаза.


«любовь зла» не устаем мы повторять, а между тем…

Глотая сладкую слюну, забившую рот, Ляхов смотрел на Милу, корячившуюся на полу, и тупо спрашивал себя: за что? за что? Было нестерпимо сознавать, какое удушающее чувство неприязни к жене он испытывал сейчас, желая её так же сильно, как и в первые дни их брака.

Миле удалось, наконец, ухватить под кроватью мокрое тельце и она, торжествуя, выволокла щенка на свет. Тот пищал и дергался, а намокшая в лужице шерсть торчала слипшимися щетинками.

– Чудо, правда? – поднесла она щенка к Ляхову. – На, поцелуй.

– Сама с ним целуйся, – он поднял загаженный тапок и пошел отмывать его в ванную.

«Увалень», – проводила его взглядом Мила, следя за тем, как он ступает по полу босыми ногами, брезгливо загибая кверху большие пальцы, – «поцелуешь как миленький», – и сладко зевнула.


засыплет снег дороги, завалит скаты крыш…

На следующий день Мила уехала на концерт. Ляхов дремал, а в промежутках провального забытья смотрел на исполосованный солнцем потолок. Вдруг вспомнился сон – легкий как набежавшая тень, принесший с собой прохладу, свежесть и легкость дыхания… Они целовались, лежа в сугробе. «А хотела бы ты, – спрашивал он у незнакомой девушки, – выйти за меня замуж и валяться со мной вот так, как сейчас, в снегу?» – «Хотела бы», – кротко, дрогнувшим голосом отвечала она. И перевернувшись на спину, они смотрели зачаровано в зеленое нежное небо, звездное и едва забеленное прозрачными мазками Млечного пути.


неутоленная страсть плодит философов…

Все дни похожи один на другой, как похожи сны, думает он, пробудившись и глядя в окно… Кто-то истошно кричит с балкона, загоняя в квартиру непослушных детей. Прыг-скок равнодушно скачут на одной ножке секунды – без устали и цели. Тук-тук призывно тикают под окном дамские каблучки. Тёткины он узнавал издалека. Её каблуки стучали по асфальту, как молоток лупит по наковальне, перекрывая все звуки – мерно, тяжело, с отскоком. Бабушкин шаг, обутой в старенькие туфельки, напоминал ему цокот клячи старьевщики. Как стучали по асфальту мамины каблуки, он не знал. Та сбежала спустя год после его рождения с каким-то «старлеем» на край света, бросив его. «Твоя распутная мать», – часто слышал он от тётки, старой девы, ненавидевшей сестру за её успех у мужчин. Бабушка никогда не вспоминала при нем о матери. А он, когда понял, что и у него где-то есть мать, боялся почему-то об этом спрашивать. Тётка злилась еще и потому, что после бабушкиной смерти ей придется взять его к себе. Оно так и случилось. У бабушки жить было сытно, но тоскливо. Она часто болела, плохо двигалась, ей было не до него. Тётка никогда не упускала его из виду и ничего ему не спускала. Она вытаскивала его из всех углов, куда бы он ни забивался в поисках свободы, и кричала, и драла его за волосы, и тыкала носом в тетрадку, где рядом с кляксой, расползалось мокрое пятно от соплей. К чему он это вспомнил? Ах да, каблучки! Мама виделась ему в каждой понравившейся женщине. И поэтому мать казалась для него нереальной, а женщины недостижимыми. Для многих – женщина приходит в мир ребенка с мамой. Это ни с чем несравнимое чувство – чувство матери, и подспудно, где-то там, на глубине подсознания – чувство женщины. Не фантазии, но самая что ни на есть реальность – женских прикосновений, поцелуев; мамы в ажурном белье, мамы у зеркала с распущенными волосами, которые она изредка разрешает ему расчесывать щеткой; её женские привычки, болтовня у телефона, наконец, забота о ней, – нет, не было у него такого опыта. Мать бросила его. Говорят, влюбилась без памяти и умчалась за тридевять земель, там заболела и умерла. Он жил у тётки, бездетной, старой девы, которая отыгрывалась на нём за всех несознательных мужчин, её не заметивших и не оценивших. Бегать из дому, сделалось самым большим его удовольствием. Он скитался по улицам или, таская у тетки из кошелька деньги, развлекался на аттракционах в парке и колесил на трамваях от одной конечной остановки до другой. Он не знал любви, путался в своих чувствах, ему не с кем было поделиться. Он страдал от комплексов, притесняемый тёткой. Охоту открыться, исповедаться ему отбили напрочь. Неуверенность мешала его дружбе с одноклассниками, на девочек он смотрел с недоверием и презрением – и привык к одиночеству. Он искал ответы не в окружавшем его мире, а в самом себе. Но много ли мог понять тринадцатилетний парень, толком ни с кем не знавшийся, мало читавший, предоставленный самому себе и улице.

Жить в предощущении так же сладостно, как и нестерпимо. Это случилось летом. Он помнил, как вышел из воды и, поднявшись по склону, распластался на траве головой к тропинке. Солнце одним громадным пресс-папье просушило его дрожащее в пупырышках тело, тощее и синюшное. Солнце жгло веки, припекало бока. Перед глазами отверзлось пылающее устье печи. Внутри что-то обмерло от ласкового прикосновения шелковистой ткани, прохладно скользнувшей по лицу. Глаза сами собой открылись, но он тут же зажмурился, пораженный светом. Он перевернулся на живот и погнался взглядом за женской фигурой в длинном цветном халате, расстегнутом и едва не волочившемся полой по земле. Он не мог видеть её лица, халат скрывал от него фигуру, он даже не смог бы сказать, сколько ей лет…

Он обошел посадские пруды, пока не наткнулся на шелковый халат, брошенный на берегу. Место глухое, безлюдное. Из-за кустов он увидел трех девушек, совершенно голых, выходивших из пруда. Они смеялись, отжимая мокрые волосы. Одна из них приложила палец к губам и кивнула в его сторону. Инстинктивно они сжались, прикрыв грудь руками. Потом переглянулись и поманили его к себе. Оцепенело, как рыбу заглотившую крючок, его повлекло к ним. «И что ты здесь не видел?» – спросили. «Он ничего еще не видел», – грязно выругались они, мерзко хихикая, и снова переглянулись. «Покажем, девчонки?» Средняя шагнула к нему и толкнула. От неожиданности он попятился и, споткнувшись, упал. С ним всласть позабавились. Но он вырвался, и, убегая, слышал за спиной их ржачку и крики: «Будешь подсматривать, поганец».


чем мыслить и страдать…

«Не думать, лучше не думать», – предостерегал он себя. Бездумно бежать привычным лабиринтом, не поднимая головы и не задаваясь вопросом, куда тот выведет, и есть ли вообще из него выход, бежать – раз впереди свободно, а упрешься в тупик: не волноваться, не впадать в отчаяние, но поворачивать назад – и опять всё вперед и вперед… туда, где не тупик.

Человек говорит себе: «Хватит! С этим покончено!» – и решает начать новую жизнь. И ему кажется, что завтра всё будет иначе – он станет другим, но, как ни странно, именно с этого дня уже ничего не меняется в его жизни…


пока кот спит, мыши трепака пляшут…

В безнадзорное (из-за болезни) сознание, распахнутое наружу всеми дверьми и окнами, время от времени вдвигались и выдвигались повседневные мысли, подобно ящикам в старом серванте доверху набитым всяким барахлом вплоть до оплаченных квитанций, пожелтевших инструкций, паспортов – на пылесос, холодильник, стиральную машину, что заставляло еще острее почувствовать всю безнадежность неволи в этой оплаченной, с завизированным ордером, собственной квартире, куда его упекли однажды с его согласия и пожизненно…

Рыться в таких ящиках занятие никчемное, и всё-таки он рылся, переворошив там всё вверх дном, пока не вдвигался ящище – тяжелый и огромный, как гроб – и контрабандой протаскивал среди праздных мыслей, далеко не праздную Милу.

Она тут же всё заполоняла собой, бесцеремонно, как у себя дома, ступая по самым сокровенным и больным участкам его сознания. Это было так нестерпимо, что Ляхов начинал мысленно пятиться, сжиматься, чтобы занять как можно меньше места.


Пятился и сжимался до тех пор, пока совсем не исчезал, успев подумать напоследок: спадет жар, только меня здесь и видели.


мы с вами где-то встречались…

«Причем тут щенок?» Ляхов старался припомнить, почему его появление предвещало какую-то неприятность, вроде неурочной телеграммы или бесцеремонного вторжения в квартиру должностного лица. Отыскав рядом с кроватью нечто, Динка взобралась на это, озираясь по сторонам, и в предвкушении счастья присела. «Брысь!» – хотел крикнуть Ляхов, но, вспомнив, что это не кошка, свесился с кровати и ухватил щенка за шиворот. «Не смей!» – предупредил его крик Милы из глубины сознания. «Родимчик хватит», – зло передразнил её Ляхов. Ножки у Динки беспомощно вытянулись, а писк, исходивший из самого её нутра, пробуждал у Ляхова какие-то незнакомые, нехорошие чувства…


незваный гость хуже…

Ляхов опустил щенка на пол и стал тыкать носом в аккуратную лужицу. «Вот тебе, вот тебе, – приговаривал он, испытывая при этом сумасшедшее удовольствие, – будешь знать, сучка, как гадить, фу! Ты б у меня благоухала, поганка, останься у нас жить».

Её бесстыжие глазки прикрылись. На какое-то мгновение она совершенно замерла, безжизненно обвиснyв всеми четырьмя лапками, будто притворившись изгвазданной в рыжей краске ветошью. Хотелось скомкать это, как комкают бумажку, и выбросить в урну.


глаз вопиющего в пустыне…

Ляхов потрепал крохотные ушки, они напряглись, задвигались – и набитая хрящиками тряпица ожила. Он просунул палец в пасть щенку, тот стал робко и слюняво его покусывать. Ляхов отдернул палец, обтер его о шерстку щенячьей шеи, ощутив под тонкой кожицей подвижную гармошку горла, – даже усилий бы не потребовалось, чтобы оборвать сопящую, вздрагивающую, попискивающую жизнь, – и вдруг оглянулся, словно в комнате помимо него был кто-то еще, будто его негромко окликнули. Он ясно почувствовал, был даже уверен, что за ним подсматривают… Сердце, до этого им неслышимое, вдруг затолкалось, мягко, невпопад, как внезапно разбуженное. Ляхов сглотнул затопившую рот слюну, не понимая, откуда взялась в нем эта тревога, что могло здесь так насторожить его, сознающего себя в полном одиночестве, пока случайно не наткнулся взглядом на глаза Динки, следившие за ним пристально и осмысленно… Похожий, почти животный страх, находил на него временами, когда из пустоты на него смотрели отраженные стеклом чужие, подозрительные – его собственные глаза…


…но пораженье от победы ты сам не должен отличать…

На это у нас есть разные органы вплоть до судебных. «Собаки у вас человечнее людей» – страшный вердикт, перекрывал кислород и всякую надежду быть опубликованным. Хотелось им ответить: «я не фантаст». Но они тоже были не из «сказочников». Просто, они хотят играть в эти игры, а он – нет. Он шел в издательство, как на прием к стоматологу или в процедурный кабинет для забора крови, желудочного сока или на гастроскопию. И ради чего бы это ни делалось, – во спасение или во вред, – всегда оно было неуместно, грубо, насильственно; всегда, как нечто искусственное, жестко и болезненно вторгалось оно в живую плоть, отбирая частичку жизненных соков, отцеживая кровь. И суждение на основании этих проб составлялось неверное, уродливое, как если бы взялись судить обо всём человеке по одному только органу, пусть и нездоровому. А не случается ли в истории текстов так: все органы больны, но дух здоров. Ему не нужна слава – она тяготит и выкручивает руки. Ему не нужны большие деньги – они вроде наживки из «бесплатного сыра». Он не использовал перо для карьеры – он любил литературу саму по себе. Его лишили диалога с миром и этот кляп его методично душил. Власть упорно подталкивала его к мифотворчеству, а он хотел загнать её в угол и заставить в этом признаться. Если это так, то в его судьбе нет ничего странного, а его отвращение к жизни оправданно.

Он женился, и сказал себе: «Нечего ждать милостей. Отныне всё будет иначе. Мне тáк нужно — без комментариев». Он легко (как Раскольников, проломивший череп старухе-процентщице) сделался иждивенцем, легко въехал в квартиру, купленную отцом Милы.

В конце концов, по просьбе жены, стал писать скетчи, сценки, смешные монологи, а она их пристраивала. Стал читать их сам. Вкусил сладость успеха у простодушной публики. И если поначалу ему удавалось отделаться анекдотами, подсмотренными в жизни, то очень скоро он стал «обирать мёд с лучших своих цветов» на эту дешёвку. Еще долго он внушал себе и Миле, что придет час, когда он засядет, наконец, за настоящую работу. Мол, мелочи, которыми он занимается, для него ничего не значат, впереди его ждет то, что все называют «призванием». Но когда он вздумал однажды втайне начать свой труд, из него полезли те же мелочи, и он пал духом.

Он надеялся обмануть судьбу, но обман сам стал его судьбой.


двое в одной постели, не считая собаки…

Ночью Ляхов обнаружил, что край пододеяльника сырой. Он очень удивился, ощупал одеяло и зажег свет. На постели, в узкой ложбинке, образовавшейся между ним и Милой, спала, как само собой разумелось, Динка.

– Мила! – крикнул он, не помня себя от возмущения, и схватил сонную Динку за шкирку. – Ты видишь! Что это?! – патетически вопрошал он жену, встряхивая над нею обмершего щенка. – Я больше так не могу. Она же… Такая же кривляка и комедиантка, как все вы, лжива, нахальна… О-ох, вздуть бы её, чтобы знала.


другому как понять тебя…

– Напугали тебя, тише, тише, успокойся, наплюй на него. Это он так любит нас… это он нас ревнует…

Мила с умилением прижимала щенка к груди, колыхавшейся под тонкой сорочкой, когда, поднявшись с постели, она ходила с ним по комнате.

– Её не будут бить, её кашкой накормят.

– Нужна ей твоя кашка. Ей кость подавай.

– Какую кость, изверг. Щенку – кость.

– Она тебя еще ни разу не цапнула. Ничего, цапнет.

– Она знает, кого цапать, – недобро взглянула Мила, – а нас трогать не будет. Мы не дадим маленькой косточку, мы её молочком напоим.

И Ляхов похолодел, когда Мила потянулась рукой к груди, изучающе облапив её.

– Вот-вот, – сказал он дрогнувшим голосом, – дай ей титьку.


на свете счастья нет…

Он спал в шкафу, запахнувшись в халат. Его голые ноги с желтыми ногтями и заскорузлыми пятками торчали наружу. Жесткое ложе заставляло его крутиться и беспокойно прятать во сне глаза от тусклого, но мучительно присутствующего всюду желтого света. Перед самым носом белело пятно облупившейся краски. Ляхов долго смотрел на пятно и угнездившегося в нем серого паука, который выглядел высохшим и неживым, – и вдруг дунул. Паук свалился на него и, часто семеня лапками-фижмами, вскарабкался по халату, теряясь в его складках, молниеносно добрался до вóрота и нырнул Ляхову за шиворот. Ощетинившаяся зудом кожа ощутила воздушные паучьи лапки, а секунду спустя и волосы у Ляхова зашевелились под их мягкими стремительными прикосновениями. Ляхов хотел вскочить, но больно ударился о полку, и, всё еще продолжая содрогаться в конвульсиях паучьего зуда, ужом – ногами вперед – выбрался из шкафа.


анкор, еще анкор…

Из открытой форточки тяжелый влажный воздух сползал на пол, как тесто из квашни.

«Прелесть, прелесть», – попугаем твердила на кухне теща резким надтреснутым голосом, прерывая своими восклицаниями рассказ дочери, восхищавшейся, как порядочно вела себя Динка этой ночью, ни разу её, Милу, не потревожив.

– Папа, мама, здравствуйте, – кивнул Ляхов, входя на кухню, и без приглашения уселся за стол.

Как не позвали его к завтраку, так не ответили ему и на приветствие.

– Дай лапку, – приставала к щенку Мила. – Ах, какая же она глупая, просто дурочка и всё.

– Дурит, – благодушно согласился тесть.

– А что за порода? – спросила теща.

– Лайка. Тебе нравится?

– Какая же это лайка, – осклабился тесть.

– А кто же, по-твоему?

– Чистокровная столбовая дворянка.

В ногах у Милы корчилась, выкусывая блох, Динка. За столом, вывернув руку за спину, чесался тесть. Ерзала на стуле Мила. Смахивала что-то с волос и лица теща. Было такое впечатление, что всё их семейство жрёт полчище кровососущих насекомых. Даже у Ляхова так свербели подошвы, что его ноги вдруг заплясали под столом, отбивая чечетку.

– Мама, смотри, какая у неё шерсть (Мила взяла к себе на колени Динку), не прочешешь, видишь?

– Прелесть, прелесть, – соглашалась теща, поправляя плохо приколотый шпильками шиньон. – А зачем тебе собачка, доченька? – осторожно заикнулась она. – Брось ты её, ты и так худенькая.

– Нет, я хочу! – нервно выкрикнула Мила.

– Мать. Пусть возится, если хочет. Гулять с нею будет. И то лучше, чем с книжкой дома сидеть.


мы кузнецы и дух наш молот…

Головка у тестя маленькая, сморщенная и красная, как у новорожденного, с обвислыми щеками, пузырьками глаз и низким лысеньким лбом. Стукни слегка по ней и скатится к ногам как перезрелый плод. Ляхов потянулся к секачу, снял его со стены, перегнулся через стол и обухом ударил по голове изумленно воззрившегося на него тестя. Тот взмахнул над столом рукой, как бы защищаясь, и вдруг, расстегнув на манжете запонку, стал скрести ногтями вспухавшую розовыми царапинами кожу. Казалось, что сейчас тесть залезет головой к себе под мышку и будет, как Динка, выкусывать там зубами блох.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации