Читать книгу "УГОЛовник, или Собака в грустном углу"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
И вдруг он подумал, а ведь это и она могла его отравить, чтобы потом «спасти»? «А ясности всё нет».
…ворошиловские стрелки…
Один из голубков, взъерошив перья и выпятив грудь, строчил воздух обратно-поступательным движением чахлой головки, а другой – бочком, задком от него, то туда, то сюда: отступал, а глаз круглистый, злой – сáмочий. «Позвольте познакомиться», – бубнил взъерошенный со строчащей головой; «не имею чести», – кочевряжился другой, сторонясь и манерно перебирая лапками. На платформе, глядя вниз на голубей, стоял старик, маленький, с прижатыми к груди руками – и равнодушно, и убежденно плевал на них.
«Зачем вы это делаете?» – спросил у него Ляхов, и сам, встав рядом, скопил слюну и, изготовясь, плюнул – не попал, плюнул еще. Они долго стояли так со стариком и, склонившись, словно соревнуясь, по очереди плевали с платформы – расчетливо и со знанием дела, норовя попасть голубю в самое темя. Наконец Ляхов попал, густым плевком залепив самцу глаз; тот отпрыгнул, вспорхнул и ринулся на Ляхова, обтрепыхав ему лицо опахалами крыльев, и, едва не задев, поднялся к изогнутому бледной спирохетой фонарному столбу, напружено полоща в небе крыльями, как ветер полотнищем белого флага.
Отец Милы боготворил дочь. «Пусть их, – сказал он жене, – если ей хочется, пусть выходит замуж… И дед его был из наших, проверенный человек». Они поженились.
VII
…день да ночь – сутки прочь…
Зима в этом году измучила морозами. Особенно они свирепствовали по утрам. Легкие мгновенно промерзали насквозь, делаясь хрупкими и ломкими, а уши так ломило, что Ляхов немилосердно дергал и рвал их негнущимися пальцами.
Но каждое утро, проснувшись, глядя на плавающие в тепловато-мутном студне рассвета невесомые стулья, шкаф, стол, он с облегчением выбирался из ватной хлябкой щели полуторной кровати и спешил в парк на мороз, подгоняемый ликующим лаем Динки. Целый час, постукивая ногой об ногу, прохаживался он с нею по аллеям, «любуясь», как с восходом солнца аппетитно румянились над головой гроздья поджаристых ольховых сережек, и трескучая тишина купольной синевой сковывала весь дышащий мир… Как тут ни забегать?..
Поначалу схватывало сердце. Он останавливался, помертвев и обливаясь холодным потом, удивлялся: «Что это я, в самом деле?» И опять бежал, превозмогая сонливость, хруст в суставах и дрожание в слабеющих ногах. «Держи его, держи!», – неслось вдогонку из хриплых глоток прохожих, не протрезвевших и не проспавшихся, или совсем коротко: «Инфарктник!», что было обиднее всего. И он торопился поскорее пролезть в щель парковой ограды, где его уже нетерпеливо поджидала Динка. Раньше она хоть побаивалась его, теперь же, за время болезни, совсем избаловалась и только, дразнясь, выглядывала из-за кустов с глумливым оскалом на морде, дружески помахивая издали рыжим хвостом.
И начиналась долгая изнурительная игра с Динкой: «А ну-ка, догони!» Отбежит на два шага и оглядывается: мол, ну что, слабо? «Нашла себе пару», – бубнил себе под нос Ляхов. И как не вдалбливал ей, что это – хулиганство, просто свинство с её стороны так с ним обращаться, назавтра, она снова, подкараулив, когда он бежал вниз под горку, обмирая и беспомощно размахивая руками, выпрыгивала из-за кустов и с восторженным лаем толкала его в спину. Ляхов плакал от бессилия и тщеты догнать Динку, а так ему хотелось в эту минуту дать ей пинка.
Укромно вьется среди белоснежных деревьев, одетых в короткий заячий пух, пустынная тропинка. Достигнув этого райского места, Ляхов с тревогой оглядывался, зная, что вот сейчас вслед за Динкой выскочит из-за поворота какая-нибудь облезлая болонка и со стервозным лаем набросится на него. А её хозяйка, каракатица с глазами горошинами за толстыми стеклами очков, застывшими там, как пузырьки воздуха в капсуле с касторовым маслом, осуждающе скажет ему: «Осторожнее, молодой человек, ведь она живая». – «А я, – рвался тогда из него крик души, – чурка обледенелая!»
Хорошо, если Динка приводила с собой болонок, фокстерьеров или лаек, а если за нею шел дог?.. Ляхов безропотно каменел садово-парковой скульптурой. Он стоял так, трясясь от холода, пока пёс с хозяином, игнорируя провокационные наскоки Динки, с подозрительным равнодушием проследуют мимо.
Не желая больше подвергаться нападкам «шариковых», Ляхов предложил Динке: «А давай-ка мы с тобой гулять сами по себе, обходя «караванные тропы». Они взобрались с Динкой на взгорок и, проваливаясь в снегу (сначала по щиколотку, а дальше всё глубже), побрели своим путём. Динка смело шла впереди, высокими прыжками преодолевая вязкий глубокий снег. Ляхов вышагивал позади, подобно цапле, осторожно опуская занесенную вверх ногу. Они трудились, как первопроходцы, пробиваясь к маячившей впереди главной аллее. Динка оглядывалась, призывно лаяла, поторапливая Ляхова, и натягивала поводок. На полпути Ляхов стал задыхаться, в ботинки, в брюки набился снег. Он вдруг почувствовал, что с него течет, как в парной. Динка ложилась, пытаясь рыть тоннель в снегу, тающем под нею, и жадно хватала снег отвалившейся набок пастью. «Давай, вперед, еще немного, – просил Ляхов, поглаживая собаку, – мы выберемся, ты же меня не бросишь?» На аллею он ступил чугунными ногами. За ним ковыляла враскорячку Динка. Её мокрый живот был унизан снежками разной величины, уже подмерзшими. Как ни пытался он освободить её от снежных висюлек, они так смерзлись, что их отодрать удавалось только с клочьями шерсти. «Ты молодец, ну-ну, терпи, – дружески трепал он её по загривку, – беру, беру в разведку. Только давай держаться вместе, слышь, мы выстоим».
Дома их встретили с раздражением. «Скорее, в ванную её, – кричала, открыв дверь, Мила, брезгливо показывая пальчиком кого и куда надо срочно препроводить, и жаловалась: – У нас и так в квартире страшная антисанитария».
…«козел» отпущения…
За время беременности Мила отяжелела, раскисла, сделалась мнительной и придирчиво ревнивой. «Динка абсолютно меня не любит, – плакалась она матери, – а ведь это я спасла её». Теперь, чтобы ни случилось, во всём виноватой оказывалась Динка; и Ляхов, устав от неиссякаемых хлюпаний жены, выдворил собаку на кухню. Но и оттуда она продолжала донимать Милу шумом, чавканьем и завываниями по ночам: протяжными долгими – до жути. С Милой начиналась истерика. Ляхов, чертыхаясь, одевался и уводил Динку из квартиры. Со слипшимися глазами таскался с нею вокруг дома, зевая до боли в челюстях, до вскрика. А спустя пять часов снова чуть свет тащил её в промозглую темень, мертвецки разоспавшуюся под утро.
VIII
…сиреневый туман над нами проплывает…
Душно… Ляхов приоткрывает, будто чугунные, веки, тревожно оглядывается, и понимает, что проснулся он посреди ночи от какого-то странного шума. Голова всё еще кружится, сон так крепко вцепился в него, что он никак не может оторвать от подушки голову.
Кто-то прошел по комнате. Зашуршала бумага. Плохо различимые в полутьме, как сквозь толщу воды, знакомые предметы. В дальнем углу у стены под рыжим абажуром настольная лампа, как пригвожденная к стене ночная бабочка. Женская фигура, что-то взяв со стола, склонилась над раскрытой сумкой, и опять шуршит бумага, скрипят половицы. Он всё воспринимал по отдельности: шуршание, чьи-то шаги, женскую фигуру, затеняющую жаркий – среди ночи – свет лампы, и снова скатывался в дремотный сумрак.
– Миша, проснись.
Он резко открывает глаза. Горячая бездонная глубина, качнув, выбрасывает его наверх.
Мила продолжает ходить по комнате, завязывая платок, вдруг о чем-то вспомнив, возвращается к шкафу и опять что-то укладывает в сумку.
– Проснись, Миша, я ухожу.
Он садится в кровати.
– Куда?
Мила завязала платок и ушла за дверь снять с вешалки шубу.
Беспокойно заскулила Динка. Только теперь он замечает, что собака в комнате и тыркается из угла в угол, припадая на больную лапу.
Она ходит за Ляховым по пятам, первой проталкиваясь из комнаты в коридор, в дверь кухни, квартиры, встав затем намертво у лифта, выражая неудовольствие, когда ей указывают на дверь, будто это они увязались за нею, а не она исхитрилась примазаться к ним, уходящим.
На улице темно, сыро, тихо, как в мертвецкой. Редкие фонари, скрипучий снег и темные провалы окон в домах сопровождают их до самого роддома.
Им долго не открывают. Наконец, на звонок выходит заспанная дежурная, и, что-то пробурчав вроде: «Не терпится?» или: «Нетерпеливые какие», а может быть: «Что, совсем уж невтерпеж, ночь на дворе», – уводит Милу, оставив Ляхова в большой и холодной комнате без единого стула, с медицинской кушеткой в углу, покрытой в изножье белой клеенкой.
На душе скверно, хочется спать, пробирает озноб, перед глазами – заснеженные пустынные улицы с черными сотами зданий и резким светом одиночных уличных фонарей. Дежурная сует Ляхову сумку с жениной одеждой и выпроваживает за дверь.
IX
…не плещут лебеди крылами над пиршественными столами…
«Собака! Гони её! Нельзя! Пошла!» Чьи-то чужие руки грубо схватили Динку, радостно бросившуюся встречать хозяев, и пинком под зад затолкали на кухню. Дверь захлопнулась. Униженная и оскорбленная в лучших своих чувствах Динка разразилась тявкающе-скулежным лаем.
По коридору топали незнакомые люди, возбужденно переговаривались, смеялись, задевая плечом в тесном коридоре дверь кухни. «Не простудите малыша. Кто держит двери настежь».
Щелкнул дверной замок, шум и топанье переместились из коридора в комнату. Теперь Динке едва были слышны голоса её хозяев и еще какой-то странный – в общем шуме – ненавистный вой, будто в комнате истошно мяучила кошка… Дверь кухни приоткрылась, но шмыгнуть в неё Динка не успела, её больно прижали коленом к косяку, она даже взвизгнула. «Я тебе дам, смотри мне!» – пригрозил Ляхов, обжигаясь, гремя у плиты посудой. Из кухни он унес тарелки, вилки, ножи. В следующий заход, пнув в бок Динку, пытавшуюся за ним прорваться, унес сковороду, хлеб. При третьем его появлении Динка уже не рвалась из кухни, а печально из-под стола наблюдала, как Ляхов отволок два стула, табуретку, и еще забегал дважды за солонкой, салфетками и за чем-то еще, хлопая дверцей холодильника, и уносил с собой, пытаясь ногой – по-обезьяньи – управляться с непослушной дверью. Набеги Ляхова на кухню прекратились. Дверь, плотно прикрытая, надолго замуровала Динку в домашнем «карцере».
…крылами бьет беда, и каждый день обиды множит…
К исходу дня сбраживалось за оконным стеклом молочное небо, мутнея и отделяясь облачными хлопьями от зеленоватой сыворотки сумерек. Динка вылезала из-под стола, толкалась из угла в угол по кухне, обнюхивала стол, плиту, вдыхая судорожными глотками мясные запахи. Кружилась вокруг себя, будто приминая траву, и снова укладывалась под стол, перекрутившись буквой S – задом на правый бок, головой на левый, уставившись на дверь.
Бежит по двери таракан – бежит время; ползет таракан – ползет время; исчез в щели таракан – остановилось время… Неживая серая дверь, словно ворота шлюза, удерживала всё поднимавшийся уровень ядовито-едких сумерек, заполнявших кухню. Их густые дурманящие испарения, будто кислотой, разъедали ножки стола, край холодильника, плиту, поглощали свет размытого, истаявшего дня; и когда в кухне, заполненной до краёв сумерками, тело Динки в состоянии коллапса закачалось – распухшее, бесчувственное, невесомое, будто божественный ноготь вдруг очертил в полутьме дверь золотистой чертой, а накативший говором и топаньем шум судорожно забился об неё, нарастая до взвизгов, крика, хохота, пока не был вырублен разом резким щелчком дверного замка.
…здравствуй и прощай…
Наконец дверь кухни отворилась и по световой дорожке в её полутьму вошла Мила. Яркий свет и родной запах заполнили собою всё.
«Ну, здравствуй, здравствуй», – Мила присела на корточки перед Динкой, та робко лизнула её.
Мила подурнела, как-то даже усохла после родов. Её лицо с желтоватой кожей покрылось бледной пигментацией на висках, на лбу, а также между обвислых молочно-голубоватых грудей. Что-то козье было в ней: при худой шее и узкой курносой мордочке – всё затянуто, заушено, зализано и венчаемо накрученным с кулачок шиньоном. Мила тут же вспомнилась Ляхову за день до выписки: в желтеньком старом халатике до колен, исхудавшая, скуластая, голенастая, будто перенесшая желтуху – не женщина, а остов бывшей женщины.
«Мила, девочка, не прикасайся к ней, – верещала из коридора теща, – гони её, гони от себя, – и обернувшись к Ляхову: – Убери же куда-нибудь собаку. Ах ты, господи, вот несчастье в доме, заразит паразитка нашего мальчика». – «Мама, не бойся, она послушная… Смотри, – строго взглянув на Динку, пригрозила ей Мила, – только попробуй зайти в комнату, прибью на месте». – «И на кухне ей делать нечего. Тут готовят, она отряхивается и на тебя, дочка, всё летит»…
Выдворенная на кухню во время беременности Милы, Динка теперь изгнана была в коридор. Её место (простеганный коврик) положили у входной двери, дав этим понять, что её место здесь: лежи себе, спи, принесут миску – ешь, и ни шагу от двери, а будешь лезть на кухню или, не дай бог, в комнату, можешь оказаться и на лестничной площадке.
…она глядит, глядит, глядит в тебя…
Но Динка ни за что не хотела считаться с новым своим положением. Попавшись под дверью комнаты, где она постоянно отиралась в отсутствии хозяев, Динка и не думала оправдываться. Посрамленная, она как ни в чем не бывало бежала жаловаться на Ляхова к Миле, а та в ужасе шарахалась от неё, опасаясь подцепить какую-нибудь инфекцию, и звала мужа на помощь.
«Неужели ты не понимаешь, – схватив Динку за морду, шептал он с ожесточением, – мне жалко тебя, жалко, но если ты, не дай бог, вопрешься в комнату – тебе конец, тебя вышвырнут на улицу как подзаборную дворнягу, и никто тебя не спасет. Ты и трех дней не протянешь, сдохнешь от голода, если тебя не скрючит».
А назавтра Динка опять терлась под дверью, путаясь в ногах хозяев. «Нéт там для тебя ничего интересного, – вдалбливал ей Ляхов, оттаскивая от двери, – что ты лезешь головой в петлю». Но ей до смерти хотелось взглянуть, что от неё там прячут. Это что-то так пахло, чем-то очень знакомым – её хозяевами, но не было ни Милой, ни Ляховым, не говорило как все люди, а только мяучило, что настораживало и влекло к нему Динку…
«Марш на место, – кричала ей, выйдя из комнаты, Мила, и тут же впадала в истерику: «Я боюсь её, понимаешь, боюсь». И Ляхов снова клялся, что отвезет Динку к родителям, если та переступит порог комнаты. А теща в свою очередь зудела у Ляхова над ухом, что в квартире грязь, а убирать некому: лично она отказывается, всё равно бе́столку. «Придешь, моешь, моешь, а через час эта тварь уже снова кости по всей квартире гоняет. Ребенок у вас, а тут шерсть её клочьями висит. Вернешься домой от вас и прямо чешешься вся, хоть валенки из её шерсти катай. А чтобы в вашей ванне помыться, где эта тварь полощется, я лучше на улице из кружечки искупаюсь».
Ко всему еще, Динка – из-за запрета входить на кухню – изобрела для себя особое, и, как ей казалось, остроумное развлечение. Только Мила принималась готовить обед, Динка, тихонько подкравшись к кухонной двери, высовывала из-за дверного косяка свою любопытную мордочку. Заметив её, Мила сердилась и гнала, но это только раззадоривало Динку. Она нагло смотрела на Милу и, нервно перебирая лапами, как бы барабаня ими по полу, вынуждала её, вконец рассерженную, сделать к ней несколько шагов. Это-то и было ей нужно, отпрянув за угол, Динка пряталась в коридоре под стул, а Мила возвращалась к плите. И всё повторялось.
«От этой собаки – нет житья», – плакалась матери Мила. «Я слышала, – нашептывала ей мать, – у одних знакомых собака ребенка сожрала». Мила с ужасом смотрела на неё, и в панике бежала в комнату проверить – жив ли еще её малыш.
X
…в последний час зари сонливой…
Как-то ночью завела она с мужем разговор:
– Так больше нельзя, надо что-то придумать.
– А что?
– Я боюсь. Пока Динка в доме, я ни минуты не буду спокойна.
– Что же делать?
– Давай отдадим её маме. Ей там будет хорошо. Целыми днями на воздухе.
– И на цепи, – заметил Ляхов.
– Мама обещала: они не станут её сажать на цепь. Будет бегать по саду. Это же лучше, чем чахнуть у нас в коридоре и терпеть твои выходки.
– А если убежит?
– Что ты, Динка стала такой послушной, – лукаво польстила она мужу.
– Она еще нездорова. В плохую погоду прихрамывает, поскуливает – видно, травма дает знать.
– Будешь ходить её утешать, заодно и родителей навестишь. А то совсем у них не бываешь, а они обижаются.
– Пусть потеплеет. Надо всё обдумать. Ты сама говоришь: она стала послушной, – слукавил на этот раз Ляхов.
Ему долго не отвечали. Топотала в коридоре Динка – всё мостилась на своем матрасике. Редкие машины тонким нудением комариной песни впивались в самое ухо – укус, зуд и шлепок по уху.
– Смотри, комар, это к теплу.
И лежали как мыши в норе, – так же вокруг затхло, душно, застыло и темно, хоть глаз выколи. Только Динка ходила по коридору: подойдет к их двери, постоит, прислушается, ткнет в неё мордой – и опять взад-вперед, и кружит, кружит, и не находит себе места. Болят лапы, и так ляжет и эдак, опять встанет… Раньше было придет к ним в комнату и положит морду Ляхову на колени, а если тот уже в постели, то хотя бы на его тапки, ляжет и обхватит их лапами – ей так легче, с ними рядом, ей кажется, что тут её защитят, если будет уж очень больно. Ляхов встанет, чтоб помассировать ей лапы, она и не шелохнется, чувствует, что лечат.
«Нельзя её отдавать, – думает Ляхов, – уморят её». Он хорошо помнил коновалий глаз тестя, когда тот цацкался со щенком, а о теще и говорить нечего – сживет она Динку со́ свету.
– Но имей в виду, если она переступит порог комнаты, я выброшу её сама, собственноручно, и не спрошу никого.
Бухало сердце, раскачиваясь, как язык колокола, от затылка к ступням, а он лежал среди ночи, раздавленный его медной махиной, и содрогался от идущего изнутри мощного гула.
…таких две жизни за одну…
Утром он едва успел перехватить Динку, когда та пыталась юркнуть в комнату у него между ног. Он рассвирепел, и, как обещал, выбросил её за дверь на лестничную площадку. Он надеялся, что Динка наконец-то уймется, и, как только её впустят, мышкой шмыгнет на своё место и там прижухнется – ни жива ни мертва: лежи тихо, не дразни гусынь, а то загогочут и защиплют до смерти.
Ляхов умышленно не выглядывал на площадку, вынуждая Динку униженно скрестись в дверь квартиры. Но, пообедав, он сжалился и позвал её, приоткрыв двери. Никого. Он заглянул в лестничный проем – тишина. Убежала? В первую минуту он был готов броситься за ней вдогонку, поймать и… но вдруг передумал: убежала, прекрасно, пусть побегает на холоде не евши, а надоест – сама придет, не маленькая, дорогу знает, и уж тогда он с ней за всё расквитается.
Час он выдержал вполне мужественно, но больше ждать был не в силах.
Раскисшие за день и прихваченные к вечеру легким морозцем лужи трещали и трескались у него под ногами. Обежав дом, он заглянул во все закоулки маленького двора, на ходу прикидывая: куда бы она еще могла податься, и бросился через дорогу в поток машин – к парку.
…не было бы счастья…
Солнце било в глаза – нахальное, смеющееся, весеннее. Огромные черные пальцы старого дуба устало заслонялись от его ослепительной белости. Повсюду трещал «цикадами» пористый снег и в прозрачной чаще молодых берез грелся в низких розовых лучах старый заброшенный дом.
Там Ляхов и увидел Динку и, забыв об осторожности, сошел с тропинки. С виду еще крепкий наст, глазированной корочкой блестевший на солнце, ломался, как вафля, а оставленные торопливыми шагами лунки тут же заполнялись ледяной влагой.
За Динкой гуськом бежало пять кобелей. У поникшей худосочной ели Динка остановилась, завернула за куст и там улеглась в позе сфинкса. Все пятеро кобельков, в ожидании загадок, кружком расположились вокруг неё, подобострастно заглядывая ей в глаза и выделывая хвостами такие фортеля, так расшаркиваясь перед нею, что растаяла бы и ледышка, будь она на месте Динкиного сердца.
…не искушай меня без нужды…
Самый тщедушный из них, черный как мавр, низкорослый кобель осторожно на брюхе подполз к Динке, обнюхал её, и, всё так же пресмыкаясь, угодливо обежал вокруг, семеня кривыми слабенькими ножками. Он всё норовил как-то приладиться к её непомерно большому для него телу – под пристальными взглядами собратьев, заворожено следивших за ними. Он то пытался перевернуть Динку, выгребая из-под неё снег и тычась туда носом, то жалко подпрыгивал, сбиваемый, словно гребнем волны, ударом её хвоста, то пристраивался к ней сбоку, то и дело соскальзывая, и отчаянно скулил. И всё-таки, как всякий упорный в своих нескромных притязаниях самец, он преуспел – его допустили. Обойдя Динку с тыла, он взобрался передними лапками ей на спину и, пританцовывая на коротких задних кривульках, стал лихорадочно тереться об неё, выворачивая на собратьев довольную, сияющую морду.
Но скоро это Динке надоело, легким движением она отпихнула кобелька и грациозно, как лошадка на выездке, скок-скок-скок зарысила на новое место. Мавр ринулся за нею, исхитрившись протолкнуться у неё под брюхом, влез между ног и, на ходу подпрыгивая, лизнул её в живот. Следом за Динкой переместилась и вся компания и, как по команде, улеглась вокруг неё в том же порядке. Само собой, передвинулся за ними и Ляхов, хоронясь в зарослях лиственниц…
…ты добычи не дождешься…
Хрустнула ветка, кто-то всполошено зашуршал в прелой листве. Ляхов вздрогнул и оглянулся – на него уставилась злыми глазами крупная горбоносая ворона. Что-то лакомое зажав в черном клюве, не теряя достоинства, она поспешно ретировалась в кусты, высоко поднимая когтистые лапы. Её клюв долго и угрожающе торчал из кустов черным крючком; поблескивал каплей смолы белый от бешенства глаз.
Ворона ждала, когда Ляхов уйдет, и, с раздражительностью стариков, вызывающе шуршала в обнажившейся из-под снега палой листве, упрямо и капризно топчась на одном месте. «Хожу, и буду ходить» – с немым вызовом встречал Ляхова, испуганно озиравшегося на шорох, её насупленный, угрюмый вид.
Вся её стать, с вольно заложенными, будто за спину, крыльями, и эта, вперевалочку, презрительно-ленивая походка говорили ему о том же…
И тот же апломб, тот же брезгливый и одновременно обиженный вид, и тот же белый, лупящий из-за кустов на Динку, горящий глаз…
Странной фигурой вдруг предстал Ляхов для себя со стороны: переминающийся с ноги на ногу в промокших ботинках, с оскорбленной миной на лице, подглядывавший за собственной собакой.
…она его за муки полюбила, а он её…
Околдованные Динкой чопорно водили вокруг неё хоровод влюбленные псы. Голодные, мокрые, дрожащие под мелкой изморосью, но счастливые. Расположившись от неё на почтительном расстоянии и склабясь на неутомимые наскоки черненького сексуального террориста, они, в ожидании своей очереди, терпеливо наблюдали, как, не получая отпора, упертый мавр, встав на задние лапки, упорно трудился, всё еще надеясь оседлать Динку, неприступную как Монблан. А та не только не гнала его от себя, но проявляла царственное великодушие, и, как показалось Ляхову, была еще и приятно взволнована его настойчивыми и страстными ухаживаниями. Она добродушно играла с ним, развлекаясь и развлекая других, подбрасывая в воздух его тщедушное тельце, а, как-то в страстном порыве, даже не больно цапнула его за ухо, когда тот, силясь перевернуть её, ужом подлез ей под живот… Наконец она устала и села. А он прыгал вокруг на задних лапках и всё толкал и толкал её, видимо, надеясь как-то завалить этот живой лакомый монумент. Лежащие чуть поодаль кобели снисходительно щерились, глядя на этот цирк, аккуратно сложив перед собой лапы, и зазывно обмахивались хвостами.
Но Динка, будто не замечала никого, здесь она была хозяйкой – взглянет туда, сюда, а на них ни-ни-ни.
…Гарун бежал быстрее…
Ляхов вышел на открытое место и громко позвал Динку. Та оглянулась, смерила его презрительным взглядом, будто и он был одним из этих пяти её кобелей, и отвернулась.
Это наглое бесстыдство взорвало Ляхова. Он крикнул еще раз громко и уже недобро. Динка не шелохнулась. Она лежала матроной в окружении своих грязных кавалеров и была уверена в собственной безопасности. «Ну, попадись мне!» Ляхов выломал из безлистого кустарника тонкий прут и двинулся к Динке. Она подпустила его на дозволенное расстояние, лениво поднялась и перебралась со своим светским салоном подальше. Ляхов шел, не останавливаясь, а Динка, давая ему приблизиться, снова отбегала, и там, улегшись, ждала. И Ляхов не выдержал – он помчался за нею со всех ног, размахивая хворостиной и призывно что-то выкрикивая. Динка изумленно воззрилась на него, подхватилась и весело, с какой-то даже удалью, бросилась от него вверх к беседке в сопровождении увенчанных репьями кавалергардов. Они неслись бешеным галопом, вытягиваясь в прыжке и прижимая уши…
Ляхов добежал до беседки. Он задыхался, хватаясь за сердце, весь взмокший и осипший. «Динка!» – из последних сил крикнул он, но его крик только подстегнул собак. Они припустили по залитой солнцем березовой аллее, заливаясь громким восторженным лаем.
Из беседки ему была хорошо видна эта прямая, как стрела, аллея, с двух сторон зажатая высокой стеной белоствольных деревьев и ослепительно блестевшая радужными лужами на скользком талом снегу. Низко висело белое весеннее солнце, и вся их собачья кавалькада вскоре растворилась в нем, убегая сияющей дорогой – в никуда.
…неужели и жизнь отшумела…
С крыши беседки капало за шиворот. Хлюпало в промокших ботинках, отсыревшие пальто и свитер знобко въедались в потное тело. Подмерзший пористый снег, черные глубокие следы, по которым ему предстояло возвращаться назад. И опять тоска – от банного света в квартире, от Милы с её вечно хмурым лицом и нечесаными волосами; и этот кисловатый детский запах, и духота непроветриваемой комнаты – утром, днем и всю ночь… С тем же чувством и зэк, выведенный за территорию зоны, смотрит на лесную дорогу – стóит только нырнуть в кусты, пока конвой отвлекся, и… Страшна не зона и не лишения, нестерпимы кисловатая духота камеры и несвобода…
Беги Динка от нас, беги дура, и лучше не возвращайся. И так коротка собачья жизнь, всего каких-нибудь десять-двенадцать лет – и берут за все четыре лапы и в хлорную яму, истлевай. А до того, целыми днями лежи неподвижно, чихай под стулом пылью и коротай дни от прогулки до прогулки. А хозяева ходят мимо сутками – и топочут, топочут, и ни разу не взглянут… Все мы твари Божьи – и все одержимы желанием отнять у другого свободу. Даже беря в дом собаку, тут же превращаем квартиру в место заключения, а её в зэка, пожизненно осужденного весь свой век пролежать в передней на пыльном тюфячке, с прогулкой для оправки под хозяйским конвоем. Шаг в сторону и…
XI
…продолжение следует…
Чем сильнее сплющивалось у горизонта солнце, тем болезненней слепило оно, отражаясь от снега льдистым и острым, точно лезвие, светом и как бы пронизывая вас закатными лучами, защемленными до мертвенной бледности. Еще секунду назад боль была нестерпима – до белых искр из глаз, и вот уже тьма, холод, пустота и похмелье. Этим всё и кончается.
Ушел горячий пар, загуляли сквозняки из настежь раскрытых окон, вокруг каплет, журчит, как из сорванных ржавых кранов. Осталась гулкость пустоты, тусклый свет, мутные лужицы, по которым без разбора шлепают в грязной обуви… А там за кустами что-то скулило и тяни-толкалось, сросшееся задами: то застывшее в тупом оцепенении, то волочившее одно другое, огрызаясь и взвизгивая от боли, уязвимое для насмешек и надругательств – в него швыряли снежками, пинали в обвисшие животы и тыкали в морду обледенелыми ветками…
Запах помойки омерзителен. Особенно если желудок сосет неутолимое чувство голода, до тошноты мучительное в ненастные дни. Всюду слякотно, моросно, продуваемо – остается только свернуться где-нибудь в подворотне, на чудом уцелевшем еще сухим пятачке, уткнуть ледяной нос в чуть теплый живот и замереть, содрогаясь от озноба, в надежде, что со временем всё затопит горячей лавой сон, который обогреет, и накормит, и принесет облегчение…
…смейся, паяц…
Вдруг Ляхов оглянулся на свою жизнь, и, как пёс, взявший след, мысленно побежал, как бы по сучьим меткам – от одного памятного места к другому… А в спину ему – из темноты, где протекала небольшая, никогда не замерзавшая речушка, грянул оперно-демонический хохот, зимовавших там уток: планируя, они садились на воду и, запрокинув голову, изломав крылья, сардонически хохотали в тишине сумерек, словно пародируя рыдающий хохот Канио.
…и был вечер, и было утро…
Всю ночь Ляхов прислушивался, не скулит ли под дверью квартиры Динка. Его голова падала на подушку, и, как от камня, брошенного в воду, шли от неё, ширясь и уходя за немоту, импульсивные круги. Хотелось вдавиться в матрас, провалиться сквозь землю, уползти из себя самого: на четвереньках, пятясь и сдавая небесной Приемщице, будто стеклотару, день за днем из уже прожитой жизни. Как если бы и не гонялся он никогда в бешенстве за Динкой, не бил её в сладострастном обмороке; и не заискивал (покоя ради) перед тещей и тестем, не женился на Миле; никогда ни перед кем не унижался и не терял собственного достоинства; не трусил и не помалкивал, когда надо было сказать, и не презирал за тоже близких; и не таскал у тётки тайком из кошелька деньги; не участвовал в осуждении кого бы то ни было, поддавшись инстинкту стадности, «не послушествовал на друга свидетельства ложна», не выплевывал из вредности «пустышку», даже еще не сознавая, что он, Ляхов, без имени – никто и всё – в одно и тоже время. Но это всё-никто видело егó глазами, слышало егó ушами, кормилось из себя и облегчалось под себя… И вдруг отделился свет от тьмы, и он, как-то проснувшись, увидел ночь: и склонившуюся над ним с лицом мамы блещущую за окном луну. Он почувствовал под собой мокроту – местами холодную и кисло-пахнущую. Ему стало противно и страшно, хоть он и не знал почему? Что-то связывало его, спеленав по рукам и ногам, когда он, дернувшись, вдруг понял, что хочет двигаться; и в ту же минуту ОН выделился из этого безликого всё-никто, крикнул – и услышал свой крик, и испугался своего голоса, пронзительного и надсадного, и заплакал, и его плач тут же стал слезами – теплыми и щекотными. Всё, что до этого было – ОН и не ОН, стало теперь только – ОН и его тело – уязвимое, сибаритское, алчное, сластолюбивое, трусливое, смертное…
…и был вечер, и было утро…
И он, подобно Динке, всё пытался выскочить из своей тушки, примятой толпой – скок, скок, скок – упираясь локтями, вытягивая шею что было силы – вверх, вверх, вверх, – куда там. «Мама!» – нет, не кричится. «Эй, кто-нибудь!» – нет, лучше молчать. Колени горят, всё онемело, затекло, а реветь нельзя, за то и наказан бывает, что хнычет, отказывается есть, боится темноты… «А парень, что, опять в углу? Вот уж, истинно, «уголовник». Дед пил чай, звякая ложкой о блюдце с вареньем, а бабушка, облокотясь о стол и уперев подбородок в ладонь (это перед глазами у Ляхова как фотка), сплетничала о знакомых, расспрашивала деда о делах, жаловалась ему на внука…