Текст книги "Теплоход"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Не все и не сразу догадались, кого силится изобразить мадам Стеклярусова. Она оседлала тувинца Току, который двигался на четвереньках, а его повелительница взгромоздилась ему на круп, ерзала, втираясь в него ягодицами, при этом жужжала, вращала руками, выпучивала глаза. «Ты кто? Ты кто?» – посыпались вопросы из зала. «Я – оса-наездница. Откладываю яйца в шмеля». Сходство обнаруживалось с трудом. Женщина-оса была удостоена меньшей, чем другие, награды, – поцелуя в пятку.
Есаул смотрел на стада диких животных, в которые превратились аристократы и знаменитости, властители дум и кумиры толпы. Прелестная Луиза Кипчак своей волшебной властью срывала человечьи обличья, под которыми обнажались звериные личины – лязгали клыки, стучали копыта, раздавались визги и завывания, храпы и клекоты. Есаул вслушивался в себя, стараясь рассмотреть своего тотемного зверя, угадать свою звериную сущность. Испытывал неодолимое влечение кинуться через плечо, облечься в звериную плоть прародителя и добиться сладостной награды – поцелуя в белую, сильную, теплую ногу красавицы, милостиво выставленную напоказ. Почувствовал, как утончается его тело, становится гибким и длинным, собранное из мерцающих разноцветных колечек. Увеличиваются непомерно глаза, занимая всю голову, превращаясь в голубые стеклянные шары, в которых прелестная Кипчак с обнаженной ногой двоится, троится, множится в калейдоскопическом разнообразии. Из лопаток вырастают шуршащие, стеклянно-прозрачные крылья, четыре стремительных лопасти, пронизанные хрупкой сеткой прожилок. Легко и счастливо, в блеске и трепете, он взмыл над лесом, над цветущим лугом, помчался в сладком ветре, перевертываясь на солнце, включаясь в хоровод с другими, такими же, как и он, розовыми, голубыми, золотыми стрекозами.
Было несомненно, его тотемный зверь – стрекоза, хищная и прекрасная, неутомимая и деятельная, летучая и стремительная. Есаул оставался недвижен, чувствуя, как в лобной глазнице слабо шевелится реликтовый стрекозиный глаз, способный различать легчайшие оттенки цветов, тончайшие переливы чувств.
Зверинец между тем пополнялся все новыми особями. Круцефикс отливал змеиной чешуей, стелился пустынной гадюкой, сворачивался в клубок, поднимался на хвост, открывая зев в маленькой костяной голове, где трепетало шипящее жало. Укрывался в белом конском черепе, терпеливо дожидаясь, когда престарелый князь поставит ногу на кость умершего любимого коня. Извиваясь, он подполз к Луизе Кипчак, проструился по голой ноге вверх к колену, нырнул под платье, и все ждали, что красавица вскрикнет от смертельного укуса. Но змей с библейских времен умел обращаться с женскими прелестями, поэтому лицо Луизы изобразило сладостную негу, и она, повернувшись к Малютке, обморочно прошептала: «Адам!..»
Прокурор Грустинов превратился в африканского бегемота. Тряс кожаными, в морщинах и трещинах боками, валялся в грязи, открывал громадную, розовую, полную белых клыков пасть. Погружался в гнилую теплую воду, выставляя чуткие вулканчики ноздрей, из которых выдувались липкие пузыри. Прочавкал к Луизе Кипчак, неся на спине гору мокрой глины. Ткнулся в колено губастой харей. Полез, было, под подол, но получил удар пяткой в лоб, мотнул башкой и послушно побрел на место.
Спикер Грязнов принял обличье ежа. Елозил острой мордочкой, чихал, мерцал темными глазками, цокал коготками. То зарывался в груду палой листвы, и там раздавался беспокойный шорох. То выкатывался клубочком наружу, неся на иголках вялый грибок, сухой листик, сладкую ягодку. Шмыгнул к Луизе, натолкнулся на сброшенную туфельку. Сжался в колючий шар, который понемногу раскрывался, умягчался, освобождая пугливое любопытное рыльце. Полез целоваться, скобля гладкую белую ногу смешными коготками, милостиво допущенный к пышному приоткрытому бедру.
Есаул увидел, как пробирается меж столов высокий статный помощник Малютки, неся на вытянутой руке мобильный телефон, в полупоклоне, почтительно, словно крохотную икону, которая переливалась голубоватыми огоньками. Поднес к Малютке:
– Франц Егорович, вас вызывает центральный офис! – протянул хозяину священную ладанку.
Малютка приял в кулак драгоценную вещицу. Казалось, сожмет, она хрустнет, как раковина, и на ладони, среди хрупких осколков, останется розоватый моллюск.
– Слушаю… Что-что?.. Когда?.. На каком участке?.. Какие жертвы?.. Говорил вам, мать вашу, аварийная шахта, воздержитесь от эксплуатации!.. Рентабельно, хуябельно!.. Теперь на меня двадцать трупов повесят!.. А я сказал: заткнись!.. На хер мне твои советы!.. Жди распоряжений!.. Сейчас позвоню в Воркуту!..
Он стал подниматься, желая покинуть шумную залу и перейти в тихое помещение, чтобы оттуда выяснить размеры случившейся на шахте аварии. Но Луиза Кипчак зорко, хищно блеснула глазами, схватила его за руку:
– Франтик, ты куда?
– Да тут такое несчастье. На воркутинской шахте авария. Двадцать горняков завалило. Видимо, насмерть. Пойду выяснять, как случилось.
– Останься, Франтик. Не нарушай нашу чудесную игру. Не делай всех нас жертвами этой ужасной аварии.
– Не могу, дорогая. Надо узнать. Там же люди, их женщины, дети. Надо организовать спасательные работы.
– Франтик, работы организуют без тебя. Здесь тоже люди и женщины. Не нарушай наш прелестный праздник.
– Я пойду. – Он стал подыматься из кресла, переступая через какого-то телеведущего, изображавшего таксу.
– Останься, приказываю! – гневно воскликнула Луиза Кипчак.
– Извини, я пойду.
– Ах, так! – И она влепила мужу пощечину, столь громкую, что было слышно во всех углах зала.
Малютка сник, как укрощенный дрессировщицей зверь. Послушно уселся. Луиза ослепительно улыбалась, гладила его по загривку, приговаривая:
– Вот и умничка!.. Хороший, хороший!.. Представление продолжалось.
Телемагнат Попич превратился в большого пестрого дятла с рябыми крыльями и красным хохолком. Долбил костяным носом ножки столов и стульев, выковыривая из них спящих личинок. В подставленное колено он так сильно долбанул клювом, что Луиза вскрикнула и вышвырнула дурную птицу на палубу.
Министр обороны Дезодорантов изображал дохлую, всплывшую в проруби рыбу, задохнувшуюся от замора. Лежал на боку, картинно утопив квелый хвост. Мертвенно смотрел круглым немигающим глазом. Разлагался, полнился червячками и пиявицами и был так неаппетитен, что его не допустили к ноге и место, где он успел побывать, побрызгали духами.
Зато Куприянов великолепно преобразился в крокодила. Длинный, зазубренный, с шершавой зеленоватой кожей и могучим хвостом, словно торпеда, пересекал мутные воды Лимпопо. Набрасывался с урчаньем на зазевавшуюся у водопоя антилопу, вонзал в шелковые бока пилообразные зубы, тащил кричащую жертву на дно, превращая омут в кипящее месиво, окрашенное ржавой кровью. Он был так привлекателен, так желанен, что Луиза Кипчак протянула обнаженную ногу с нежными шевелящимися пальчиками. Куприянов, он же аллигатор, покрывал поцелуями узкую стопу, розовую пятку, сахарную белую косточку, хрупкую лодыжку, волнующую икру, перламутровое колено, белое сильное бедро. Все выше и выше, легонько отбрасывая шелковый подол, пока не открылся таинственный уголок божественного тела, где завершалась нога и начиналось нечто, что было усыпано бриллиантами, которые сверкали, словно летящая по небу россыпь звезд. Луиза томно закрыла глаза, положила белоснежную руку на голову Куприянова, поощряя его нетерпение.
Но с кресла вскочил ревнивец Малютка. Превратился в косолапого гигантского медведя. Дико взревел, когтистой лапой отшвырнул крокодила. Сгреб в охапку молодую женщину, точно так же как его сородич поступил с пушкинской Татьяной Лариной. Под восторженные клики гостей повлек ее в каюту, откуда на весь теплоход прозвучало:
– Здесь и сейчас!..
Глава четырнадцатая
Степан Климов очнулся после тупого удара в голову. Близко у глаз лежала пластмассовая каска с горящей шахтерской лампой. Белый луч мертвенно ярко упирался в каменную глыбу. В полосе света летала пыль. Нога болела, в глазах была резь, на зубах скрипел дробленый камень. Приходя в себя, он понял, что случилось то страшное, что витало над ним каждый раз, когда опускался в шахту, тонкой прослойкой страха, подобно кварцевой жилке, залегало в уме. Случился метановый взрыв, и его завалило. Он замурован в каменной подземной дыре, над ним гигантская толща, вокруг непроницаемый камень, и тесный объем, в котором находилось его побитое тело, сжимается от непомерной тяжести.
«Стоп… Спокойно… Живой… Откопают… Свои своих не бросают…» – Он старался одолеть ужас, унять озноб. Знал, что весть об аварии разнеслась по шахте, по городу. Уже мчатся бригады спасателей, опускаются в ствол, пробиваются к месту завала, – отбойные молотки, огнетушители, шланги с водой, баллоны с кислородом, – все направлено в дело. К нему уже рвутся товарищи, и он станет им помогать – пробиваться навстречу.
Степан нахлобучил проломленную каску, из которой, как белое лезвие, бил луч. Ощупал разбитую ногу.
Ухватил торчащий обломок камня, отвалил. Услышал, как зашуршали, забили в каску мелкие камни, и было страшно, что свод обвалится, накидает ему на плечи острые глыбы. Он ощупывал обломки, раскачивал, извлекал, как огромные гнилые зубы. Оттаскивал в сторону.
Пробирался туда, где навстречу сквозь осыпи и завалы приближалась подмога.
«Свои своих не бросают…» – думал он, ломая ногти о камень, отваливая ломти породы. Выбился из сил. В каменной дыре, где он оказался, стало душно. Работая, он выпил весь воздух, надышал в пещеру свои горячие ядовитые выдохи.
Натянул кислородную маску, жадно всасывая сладкую струю кислорода. Свет лампы был бел и ярок. Камни, которые попадали в луч, казались осколками луны, шершавыми метеоритами. Он хватал их цепкими пальцами, что есть силы, раскачивал, отволакивал. Разбирал кладку громадной крепостной стены, в которую был замурован. Работал истово, с хрипом, покуда не уперся в сплошную скалу, без трещин и выбоин, которая как каменная, запертая наглухо дверь, загородила выход. Ударил в нее кулаком, словно хотел достучаться до тех, кто был по другую сторону двери. Звук не получился. Удар кулака ушел в скалу и окаменел в ней, лишь увеличив ее толщину и тяжесть.
«Все, мужики, конец… Теперь только вы, а не я…» – Степан опустился на камни, как опускается обессилевший узник на глухой пол каземата.
Он старался представить картину забоев и штреков, где случилась авария. Взрыв был такой силы, что сплющил железо комбайна, исковеркал транспортер, разбросал вагонетки. Взрывная волна растерзала людей. Уголь горел, продолжая отравлять проходы и щели. Пласт пламенел, как громадная красная печь, оплавляя сталь, сжигая тела. За плитой скалы, преградившей ему дорогу, был жуткий крематорий, где горели кости, железо и камень. Ему стало страшно, он отшатнулся от плиты, вдавливаясь в угол, желая спрятаться за уступ.
«Мужики, выручайте… Я здесь… Я живой…»
Вдруг остро, слезно подумал о жене Антонине. О дочках, об их хрупких телах, бледных болезненных лицах. О нерожденном сыне Алеше. Что больше их никогда не увидит.
«Тоня, родная, да как же у нас получилось… Да как же нас с тобой разлучают…»
Он снова кинулся к глухой шершавой плите. Навалился плечом, хрипел, надсаживался, желал ее сдвинуть. Слышал, как трещат и рвутся в нем жилы, откупориваются сосуды, кровь жарко хлещет в глазницы, в гортань, в желудок.
«Господи, помоги!.. – молился он, ударяя в камень плечом. – Отвали сучий камень!.. Сам завалил меня, Господи, сам теперь и отваливай!.. А иначе, какой ты Господь!.. Значит, нет тебя, Господи!.. А ты ведь есть!.. Эту землю создал, сотворил эту глыбищу!.. Вот и сдвинь ее в сторону…»
Он молился, роптал. Колотился плечом о камень. Царапал его и кусал. Прогрызал дыру. Плевал, желая размягчить породу, выцарапывая из нее малые крошки. Обессилел и сник. Сполз вдоль плиты, выпивая последние глотки кислорода, зная, что их осталось на донце.
Свет стал тускнеть. Луч, отраженный рефлектором, утратил свою белизну. В нем появилась горчичная желтизна и мутная тусклость. Аккумуляторы садились, и скоро настала тьма. Кислород иссякал, дышать становилось труднее.
Он заорал под маской, выкрикивая страшную ругань. Поносил начальство, неведомого хозяина шахты, что грабил их и гнобил. Задерживал зарплату, гонял на износ оборудование, сгубил вентиляцию, обрекая шахту на взрыв. Сквернословил, колотил кулаками в плиту, сшибая с кулаков мясо.
Вдруг ослабел и сник. Его посетила слабость. Равнодушие ко всему и усталость. Не хватало жизненных сил на ненависть, крик и молитву. Не хватало сил на любовь и нежность. Он свернулся калачиком, как младенец в утробе матери. Земля была его матерью. Пещера – утробой, куда он вернулся, как эмбрион, чтобы больше никогда не родиться.
Погружался в забытье и спячку. И в этой сонной одури вдруг увидел зеленую траву, край синей реки. Антонина, молодая и чудная, выбредает к нему из воды, протягивает желтый цветок кувшинки.
«Тонечка, люблю тебя… Алешку моего береги…» – Степан забылся, остывая среди камней, сам превращаясь в камень.
Теплоход плыл под северной негаснущей зарей, в голубых разливах, и, казалось, кто-то невидимый манит корабль печально-волнующим отражением, влечет в беспредельные дали. Заря раскрывала свои загадочные объятия, погружая корабль в таинственную бесконечность, куда можно уплыть, но откуда невозможно вернуться.
Обитатели кают были равнодушны к голубой заре и великолепным разливам. Не видели легкого серебристого облака, похожего на перо бесшумной птицы, что пролетела над землей, явившись из бездонного Космоса, – взглянула на грешную планету и канула в Мироздании, оставив в небе знак своего пребывания. Обитатели теплохода, отведав экзотических блюд из предсмертного меню гастронома Михаила Кожухова, были исполнены эротического возбуждения, какое производят в дикарях Полинезии, Африки и Латинской Америки умело приготовленные насекомые. Пассажиры корабля предавались неудержимой оргии.
Оператор Шмульрихтер, как ночной охотник, был преисполнен азарта, творческой одержимости. Переключал мониторы, каждый из которых присылал изображение скрытой камеры, наблюдавшей забавы и фантазии обитателей кают. Иногда, когда зрелища требовали удвоенного внимания, поражая своей эксцентричностью, Шмульрихтер подбегал к дверями каюты, просовывал в замочную скважину гибкий световод с глазком и, вращая жгут, снимал эффектные ракурсы, фиксируя один и тот же план с двух разных точек. Затем торопливо возвращался в каюту, чтобы не утратить общей картины оргии.
В каюте колдуньи и злой волшебницы Толстовой-Кац совершалось невероятное. Хозяйка, сбросив обременительные покровы, огромная, толстобокая, состоящая из гигантских шаров, глубоких складок, волнообразных жировых отложений, с распущенной гривой волос, с косматыми рыжими зарослями между слоновьих ног, занималась любовью с двумя неграми из новоорлеанского джаза. Трубачи, блестящие, в черном поту, оставшись в одних галстуках-бабочках, наседали на нее с двух разных сторон, как горняки, пробивающие гору с противоположных склонов, желая скорейшего соединения туннелей. Скрипач из одесского квартета наяривал на скрипке, мотая прядями, раскрывал на мгновение глаза и тут же с ужасом их захлопывал. Визг еврейской скрипки, аханье колдуньи, косноязычные английские ругательства мешались с гулом горных работ, подземными взрывами, хлюпаньем грунтовых вод, которые щедро заливали каюту. В момент, когда встречные туннели, казалось, должны были сомкнуться и долбящие приспособления уже почти касались друг друга, колдунья вдруг исчезла, превратилась в эфир, растаяла в воздухе, оставив двух негров стоять, совершенно голых, растерянных, с воздетыми орудиями, среди мокрой лужи.
Нечто совсем иное наблюдалось в каюте известного кутюрье Словозайцева. Две манекенщицы, слывшие его фаворитками, двухметровые, одинаковые, почти лишенные плоти, гибкие как лианы, с огромными глазами тропических бабочек, уложили голого кутюрье в просторную ванну. Плеснули шампунь, сами погрузились в перламутровую благоухающую пену, обвивая Словозайцева ногами. В глубине невесомой, дивной субстанции касались пухлого детского тела маэстро, отыскивая на нем то, чем так скромно наделила его природа. Это «нечто» было не крупнее двух перепелиных яиц, такое же рябое, хрупкое, с нежной желтизной. Проказницы сначала перебирали эти маленькие изящные четки, вызывая на круглом голубоглазом лице модельера детское блаженство, а потом внезапно сдавливали податливые шарики, отчего Словозайцев, весь в пене, окруженный перламутровыми пузырям, с воем вылетал из ванны и начинал метаться по каюте. Баловницы выходили из воды, со смехом ловили обезумевшего кутюрье, щекотали, покрывали поцелуями то немногое, что выдавало в нем мужчину. Обвязывали вокруг этих трогательных остаточных органов шелковую ленточку и водили маэстро по каюте, выгуливая, давая успокоиться. Кутюрье поддавался на хитрость, успокаивался, начинал рассказывать красавицам, как сложно ему было потерять невинность, обладая столь незначительными достоинствами. Девы сочувственно слушали, а потом неожиданно, со смехом роняли Словозайцева в ванну. Он тонул с головой, терялся из вида, и лишь шелковая ленточка позволяла женщинам вновь отыскать его в пучине вод. Перебирая тесьму, они, в конце концов, находили то, что искали, – извлекали из морских глубин две жемчужины, величиной с крупный горох, которых хватало лишь на то, чтобы украсить ими девичий кокошник из новой коллекции Словозайцева «Русский жемчуг».
Два друга и единомышленника – прокурор Грустинов и спикер Грязнов – сошлись в одной каюте. Пригласили двух немолодых поварих из корабельного ресторана. Установили их посреди каюты в позе львов, на которых обе были удивительно похожи, – большие растрепанные головы, мускулистые зады, отвислые животы и могучие, тянущие к земле груди. Оба государственных мужа напали на женщин с тыла, словно страшась встретиться с ними лицом к лицу, – мяли им бока, сильно ударяли в зады, будто хотели спихнуть с пьедесталов. Женщины не обращали на них никакого внимания. Не успев поужинать, они поставили на пол тарелки с котлетами, гуляш с картофельным гарниром и ели, лишь иногда недовольно оглядываясь, когда толчки оказывались слишком сильными и мешали проглотить кусок. «Мань, а Мань, ты вроде маленько не досолила», – говорила одна, прожевывая котлету. «Да нет, Нюр, соли нормально. Ты майонезом полей», – отвечала другая. Грустинов и Грязнов вслушивались в разговоры женщин, надеясь услышать что-нибудь для себя важное и полезное. При этом не забывали о главном. Казалось, они заколачивают сваи в тяжелый каменистый грунт, чтобы опоры могли выдержать всю тяжесть будущего строения. «Мань, а Мань, ты завтра когда встаешь?» – спрашивала одна, дожевывая и вытирая губы локтем. «Мне во вторую смену, отосплюсь хоть маленько», – отвечала другая, ковыряя в деснах зубочисткой. Грустинов и Грязнов переглянулись, поплевали на ладони и с криком: «Три-четыре!», – с новой силой принялись месить бока поварих, с огорчением убеждаясь, что за все время изнурительного труда им удалось сдвинуть женщин всего лишь на пять сантиметров.
Обитатели кают радовали выдумками, ни в чем не повторяя друг друга. Шмульрихтеру оставалось только снимать, да охать, да засовывать свой чувственный нос в замочные скважины, да облизывать сальные губки длинным языком муравьеда, радостно воздыхая, когда очередная любовная сцена напоминала аттракцион Эйзенштейна.
В каюте мадам Стеклярусовой шла азартная охота на зверьков. Принципам охоты восприимчивая женщина научилась у звероловов тувинской тайги и теперь с успехом применяла их в комфортабельном люксе, где не было столетних пихт, первозданных озер и благоухающих цветами долин. Мадам Стеклярусова, обнаженная, возлежала на кровати, прикинувшись лесистым предгорьем, разведя колени, как это делают склоны гор, образуя распадок. Ловушка в виде маленькой темной норки была прикрыта пушистым мхом и лишайниками, создавая иллюзию убежища, в котором гнездятся небольшие таежные зверьки – бурундуки. Сам зверек, вернее его искусное чучело, был помещен у входа в норку, – милое смешное создание, золотистое, в черных полосках, напоминало белку. Этот подсадной неживой зверек служил приманкой для настоящих, живых, которые в немалом количестве содержались у тувинца Токи в плетеной корзине. Он раскрывал корзину, выпускал зверьков на волю и начинал двигаться по каюте, обнаженный, могучий, как божество, грохотал в бубен, издавал зычные клики, гоня зверьков к мадам Стеклярусовой. У той, искусной во всяком притворстве, не вздрагивал ни единый мускул. Лишь слегка волновался низ живота, сообщая чучелу бурундука легкие трясения. Живые зверьки, очумев от грохота бубна, метались по каюте. Замечали одного из своих собратьев, преспокойно восседавшего у входа в спасительную норку. Кидались в ловушку, исчезая в ней. Мадам Стеклярусова быстро сдвигала колени, и ловушка захлопывалась. Зверь был пойман. Тувинец Тока ловко вытаскивал добычу из ловушки, сдирал с бурундука шкурку, тут же расправлял мездрой наружу, оставлял сушиться. Продолжал увлекательный гон – бил в бубен, топотал, зычно кричал, загоняя обезумевших бурундуков в западню. Охота длилась часами, пока все зверьки не побывали в норке у мадам Стеклярусовой, что кончалось для обитателей тайги весьма плачевно. Когда охота была закончена, шкурки в изобилии сушились на спинках стульев, оба охотника, утомленные, отекая потом, лежали обнявшись под балдахином.
Губернатор древнерусского города Русак предавался своей любимой забаве. К кровати на цепи был прикован белый, с подпалинами бультерьер, в наморднике, изрыгая хрипы, кровавую слюну, с красными, набрякшими ненавистью глазами. Русак стегал пса ременной плетью, приговаривая: «Ах ты, пес-рыцарь поганый, изведай-ка русскую стать! Чтоб неповадно было на Русь-матушку с мечом приходить! Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет!» Хлестал собаку, высекая на мускулистых боках рубцы. Становился на четвереньки, рычал, брызгал слюной, приближал свою голову к собачьей пасти. Бультерьер что есть мочи рвал цепь, стараясь дотянуться до ненавистной головы, мечтая разорвать мучителя. Доведя бультерьера до безумия, губернатор быстро раздевался донага, напяливал на себя доспехи пса-рыцаря – шлем с железными рогами, стальные латы, кованую кольчугу. Приговаривая: «Эх, коротка кольчужка», – вставал на четвереньки, поворачивая к собаке зад – единственное место, не прикрытое сталью. Пятился к разгоряченному псу. Бультерьер набрасывался на мучителя, начинал страшно грызть доспехи, ломал зубы, плевался кровью. Русак что-то бормотал по-немецки, крутил задом, пока обезумевший зверь не находил единственное, не прикрытое броней место. Вонзался в него не зубами, а своим кобелиным острием, поражая ненавистного соперника до самой печени. Они боролись, гремели доспехи. Их удвоенную тяжесть больше не выдерживал лед, начинал крошиться, ломался. Оба, любя и ненавидя друг друга, как истинные немец и русский, погружались на дно Чудского, пропадая среди льдин и пузырей.
Посол США Александр Киршбоу, в чем мать родила, был привязан к спинкам кровати врастяжку крепкой корабельной веревкой. Уже знакомая барышня из корабельной прислуги, освободившись от мешавшей ей белой формы, бюстгальтера и трусов, являла собой великолепное произведение бодибилдинга. Мощные бицепсы, рельефные дельтовидные мышцы, накачанный пресс, груди, своей плотностью напоминавшие боксерские груши, – все литое, натертое кремом, бронзовое и звенящее. Барышня, с самого начала полюбившаяся послу, смотрела на него, как смотрит белый человек Оклахомы на презренного негра. Время от времени наносила точные удары по рыхлому, начинавшему полнеть телу посла. При этом приговаривала: «Вот тебе, американская сволочь!.. Янки, гоу хом!.. Руки прочь от Ирака». После каждого удара посол вздрагивал, стонал, лепетал по-английски: «Уанс мор!.. Эгейн!.. Стронгер!..» Барышня хорошо знала английский. Била под дых, в печень, в скулу, доводя до кипения бушевавшее в американце наслаждение. «А это тебе за узников Абу-Греиб… А это за узников Гуантанамо!» Когда содержимое посла достигло точки кипения, барышня схватила его за горло натренированной рукой и стала душить, с любопытством глядя, как бурлящее молоко перетекает через край, и в нем плещутся миллиарды нерожденных американцев, в большинстве своем – сторонники Республиканской партии. Посол в изнеможении, весь избитый, с фингалом под глазом впал в забытье, успев прошептать: «Только пенку, пенку не ешь!»
Добровольский, положив под рыжий парик мелко наколотый лед, опоясав себя бандажом, охлаждавшим разгоряченные семенники орангутанга, никак не желавшие приживаться, занимался рыбной ловлей. Как заправский рыбак, сидел на раскладном стульчике перед небольшим бассейном, словно на берегу водоема. В руках у него была удочка с катушкой и прочной леской. В бассейне плавало несколько девушек из числа манекенщиц. Добровольский забрасывал удочку с нарядным поплавком и грузилом, но вместо червя леска заканчивалась цветной, нарядной карамелькой. Как только карамелька падала в воду, к ней бросались игривые девушки, хватали ее губами, начинали заглатывать. Поплавок дергался, Добровольский подсекал, и та, что держала в губах конфетку, появлялась на поверхности. Добровольский ловко орудовал удочкой, приговаривая «Попалась, рыбка моя!.. Теперь не уйдешь!» То отпускал леску, то снова напрягал, неуклонно подтягивая добычу к берегу. Когда девушка-рыба уже плескалась на отмели, Добровольский брал сак, умело подводил под утомленное тело и вытаскивал добычу на берег. Ячея сачка облегала ягодицы пойманной красавицы, плотно липла к животу. Добровольский притягивал к себе девушку-рыбу и своими губами старался вырвать из губ красавицы сладкую карамельку. Это не сразу ему удавалось. Между ними происходила борьба. Наконец карамелька оказывалась во рту Добровольского, тот ее проглатывал, а девушку сажал на кукан – продергивал ей в рот заостренную ветку ивы, вытаскивая за ухом. Девушка, слабо подрагивая, висела на кукане, а Добровольский, весь в чешуе, в рыбьей слизи, насаживал на леску новую карамельку и снова кидал в бассейн, где на приманку набрасывались другие девушки-рыбы. Через стенку в соседней каюте пытливый Шмульрихтер мог наблюдать следующее. На стуле сидел совершенно голый Куприянов, на коленях у него поместился Круцефикс, тоже обнаженный, не доставая ногами до пола, худосочный, с тощими ребрами и комочком всклокоченной бороды. Обнимал Куприянова худенькой ручкой за шею и говорил:
– Имей в виду, я пришел к тебе сам. Это добровольный выбор. Я люблю таких сибиряков, как ты, испытываю к ним доверие. – Куприянов действительно был родом из Сибири, чем объяснялась его нерастраченная душевность и молодецкая сила. – Мне нравятся сибирские богатыри. Ты можешь показать, как любят у вас в Сибири?
– Охотно, – ответил Куприянов.
Локтем спихнул Круцефикса с колена. Подобрал с пола, держа за ноги головой вниз. Быстро ощипал, ликвидируя бородку и эфемерный пух внизу живота. Подставил под струю воды и тщательно промыл, раздвигая ему ноги и открывая подмышки. Включил мясорубку и, опуская головой в рокочущее жерло, перемолол в фарш. Добавил лука, соли, немного баранины, столько же говядины, тонко нарезанную лососевую строганину, оленину, медвежатину. Снова перемолол, добиваясь, чтобы в фарше равномерно перемешались все компоненты. Раскатал по столу тесто, выстлав из него белый эластичный лист. Чуть посыпал мукой. Выложил фарш посреди тестяного листа и, аккуратно заворачивая края теста, слепил большой пельмень, стараясь придать ему сходство с Круцефиксом, щипками вытягивая нос, подбородок, выделывая ножки и ручки. Кинул пельмень в кастрюлю с кипящей водой, добавив туда перца и лаврового листа. Когда пельмень сварился, специальной деревянной лопаткой извлек его из кипятка и положил на стол, дожидаясь, когда тот немного остынет и густой душистый пар рассеется по каюте. Убедившись, что пельмень не обжигает, спокойно, сохраняя достоинство, так, как будто вел заседание правительства, Куприянов оттрахал пельмень по полной программе, промолвив в заключение:
– Вот тебе «любовь по-сибирски». – Выпил перед зеркалом сырое яичко, чтобы баритон сохранил свою сочность.
В музыкальном салоне торжествовала содомия, жутким махровым цветком расцветал свальный грех. Шляпа Боярского летала из конца в конец, и всякий норовил вывернуть ее наизнанку, проткнуть насквозь, напялить на причинное место, а утолив позывы, отшвырнуть прочь. Но она опять лезла в самую гущу, отдавалась направо и налево, пока в пароксизме страсти ее не изжевал телеведущий программы «Вести недели» и не выплюнул в лицо ведущему программы «Зеркало». Усы Михалкова, обрызганные эмульсией тропических бабочек, приманивающих едким запахом самцов, порхали в салоне, а за ними гонялись опьяненные негры новоорлеанского оркестра, обезумев от сладострастия. Иногда им удавалось поймать усы. Тогда в ритме диксиленда они импровизировали с ними без устали, так что бедные усы начинали топорщиться, взывали к духу усопшего генерала Деникина и философа Ильина, торопя их поскорее вернуться в Россию, обратить страну к основам нравственности и правопорядка. Лысинка Жванецкого, лукаво отливая глянцем, умудрялась создать на своей гладкой поверхности аппетитную складочку, отчего становилась похожей на попку, что не оставалось незамеченным. Скрипачи одесского квартета набрасывались на нее, ударяя смычками, славя грешную земную любовь, но их музыкальные инструменты только дразнили ироничный ум юмориста, восклицавшего с раздражением: «Вы таки скрипачи или четыре поца с Привоза?» Телемагнат Попич, поначалу ограничивающий себя в извращениях, в конце концов, пустился во все тяжкие, даря свои ягодицы безжалостным неграм. В центре неистового скопища вдруг появился осел, тот самый, которому отдавались римлянки, но скоро сдохшего осла, держа за копыта, выволокли и бросили в реку неутоленные и рассерженные манекенщицы. Вместо него появился страус, который был страшно напуган увиденным и сразу спрятал голову в песок. Эта поза оказалась привлекательной для многих, в том числе и для эстрадного певца, певшего песенки про есаула, и про «Москву златоглавую». Он коршуном налетел на страуса и так обработал его гузку, что повыдергал все страусиные перья, сделав из них плюмаж для шляпы Боярского. Биоробот, похожий на Шварценеггера, сменивший несчастного страуса, подвергся коллективному изнасилованию. В нем что-то замкнуло, стало страшно искрить. С криком: «Я – не Мерфи!.. Я – не Мерфи!..», – робот выбежал на палубу и кинулся в Волгу, наполнив воду больным свечением. В завершение в салоне появилась дама-мажордом, копия Регины Дубовицкой. Увидев происходящее, она изумленно воскликнула: «Что здесь творится, дорогие мои!» На нее тут же набросились, затащили в самую гущу, образовали кучу малу, из которой слышались робкие увещевания дамы: «Не все сразу, дорогие мои!» Шмульрихтер, снимавший сцену, едва не потерял невинность, когда раздосадованный, с набрякшими глазами негр, пошел прямо на него носорогом, и только природная верткость позволила Шмульрихтеру уклониться от смертоносного рога.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.