Текст книги "Крещатик № 94 (2021)"
Автор книги: Альманах
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
Олег СЕЛЕДЦОВ
/ Краснодар /
ДРУГУ ДЕТСТВА
Разбужен я давно забытой песней.
Лежу, грущу, не знаю отчего.
Ты пел её. Затейник и кудесник
Из детства моего.
Ты строил пароходы из газеты,
А из журнала делал самолёт.
Ты превращал, играя, осень в лето
И будни в Новый Год.
Ты двор наш заражал чудесным смехом,
В субботу прятал пятничных ворон.
Твой смех бежал по крышам горным эхом,
Как колокольный звон.
Бумажный самолётик реет гордо.
Гудит в гудок бумажный капитан…
А нынче ты ушёл в соседний город
Расклеивать туман.
ПРОЩАНИЕ С ЛЕТОМ
Плачут листья дождями Августа.
Глаз коричневый щурит Сентябрь.
Лето, милое, стой! Пожалуйста!
В доках времени твой корабль.
Да, обманщик я, что поделаешь,
Но и ты обмануло меня —
Так дразнилось ты, но успел я лишь
Чуть хлебнуть твоего огня.
И сигналит пиратским парусом
Мне Октябрь из мятежных морей.
И далёкие звёзды Августа
Догорают в душе моей.
МОЁ СЕРДЦЕ
Я свидетель времён, я плыву по дороге.
Вот в крови мои губы и ноги в пыли.
Пусть кому-то кажусь я смешным и убогим,
У меня вместо сердца – Храм на Нерли.
У меня вместо лёгких – Долина нарзанов,
Вместо крови по венам течёт Ангара.
У меня по лицу – Бородинские шрамы.
А глаза укрываются в Покрова.
Где мне лечь при российской дороге, кто знает?
Что там Сирин пророчит, что ждёт нас в дали?
Чернью кружит над вечностью воронов стая.
У меня вместо сердца – Храм на Нерли.
Александр БАЛТИН
/ Москва /
ПАМЯТИ ПЕТРА МАМОНОВА
1
Царь беззуб и крив, тёмен лицом и актёрствует: актёрствует всерьёз, смертельно всерьёз; он захлебывается религиозным экстазом; он выкипает в молитвах, словно предчувствуя жуть, ожидающую его за телесным пределом; он возится с сироткой и наслаждается лютой людскою болью…
Мчат опричники по земле, мчат псы царёвы, готовые рвать народную плоть…
Царь, повелевший построить белое убежище, где можно схорониться после конца света; ведущий вдоль стен сиротку, чтобы показать ей самого лютого – Андрюшку-медведя.
Сиротка не боится их…
Царь Петра Мамонова держался на полюсах: и на мощи невероятного единства актёрской одарённости…
Странный, вибрирующий, как будто потусторонний голос.
Жестикуляция: в диапазоне от униженной, сгорбленной, жалкой, до – яростной, неистовой, кипящей…
Жуткий Царь.
Сыгранный так, что непроизвольно приходится думать о золотых страницах актёрского мастерства…
Пётр Мамонов был неистов в жизни: дважды выгнанный из школ: за устраиваемый цирк, сблизившийся с хиппи, дравшийся, получивший заточкой тяжёлую рану в грудь, выживший.
Создавший группу: для определённой субкультуры важную группу, ставшую знаменитой, прошедшую путь от квартирников до больших гонораров…
Это кажется второстепенным в сравнение с ролями, сделанными Мамоновым: в фильмах «Царь» и «Остров»…
…прозорливец, схоронившийся в монастырской щели; прозорливец, юродствующий, и предрекающий, согбенный и захлёбывающийся молитвами, знающий грех свой и живущий с бременем его…
…меня убить мало – а меня в святые возвели.
Словно из Достоевского: невозможная смесь Мышкина и Смердякова, Ставрогина и Алёши Карамазова.
Кажется, Мамонов сыграл бы блестяще такие роли…
…знаменитый рок-музыкант, пивший невероятно, как и положено, удалившийся в деревню, уже сыгравший в кино…
Выходящий зимний ночью на крыльцо: снег блестит, как выраженная запредельность, тишина вибрирует той правдой, к которой следует идти всю жизнь; алмазные и серебряные высверки завораживают, как строчки, приходящие в голову…
…глядящий в зимнюю ночь – в которой хочется раствориться: навсегда, до конца, чтобы прикоснуться к запредельному творчеству.
2
Метафизические стержни одиночества держат иные словесные конструкции П. Мамонова: больше предназначенные для исполнения, нежели для чтения:
Я часто встаю на бугор
И устремляю свой взор
На вершины далеких гор
На полей молчаливый простор
И я не скрываю, и я не скрываю, и я не скрываю
Восторг!
Слиться бы с пространством, с вершинами гор: с собственным восторгом, наконец!
Тугие кольца рока, понятого по-русски, сжимали тексты Мамонова: даже несмотря на некоторую расхлябанность, на содержание, где вороха жизни мешались с мечтами.
Внутреннее связано с внешним: когда не определяет его – здесь, конечно, метафизическая подмена, однако «Зима» Мамонова звучит убедительно:
Как легко представить зиму если холод внутри
Как легко возникают сугробы за моим окном.
И крики детей царапают коньками следы на стекле
И твердеют следы застывают узоры.
Как легко вспоминаются покрасневшие пальцы на этом ветру
Покрасневшие пальцы и поднятый воротник пальто
Да это зима это ее сугробы
Ее приметы за моим окном.
От холода, который вну-у-три вну-у-три
…это не совсем стихи: в классическом понимание с ориентацией на историю, на наиболее правильное интеллигентски-эстетское восприятие.
Это его стихи – Петра Мамонова, чьи актёрские работы в «Царе» и «Острове» останутся золотыми страницами…
Этим и интересны его стихи: дополнением к яркой жизни, имевшей много вех, и свои вершины; жизни рвавшейся и гудевшей, неистовой, приводившей к свершениям: жизни, дополнительно характеризующейся стихами.
Валерий СКОБЛО
/ Санкт-Петербург /
* * *
Не о легкой смерти, не о ней —
Полной смысла… Смерть ведь и такою
Может быть… Казни меня сильней…
Уходя со смертною тоскою,
Оставляя все свои дела —
Малые… большие… никакие…
Хочется поверить, что была
Цель ее… Что были и такие
Легкие судьбы моей шаги,
Ведшие за край всего земного.
От того, что видишь, не беги:
Как от камня, по воде круги…
Ты взыскуешь смысла? Нет иного.
* * *
Помню: снимали дачу у братских могил.
Ночью бегал туда – такая проверка.
Как я надеялся: хоть кто бы остановил.
Даже не скрипнула в комнате ветхая дверка.
Зябко. От холода или страха знобит.
Все собрались и подначивают: беги же!..
Доску откинул, которой проход был забит.
Явственно так у могилок покойников вижу.
Медлишь, пока не хихикнет подружка вдруг…
Тут и припустишь. Кто пожелал бы удачи?
Воздух свистит, забываешь ты и про испуг,
И про друзей, оставшихся позади… у дачи.
Бега минут на семь… или даже на пять.
Воздух сгустился. И вот, наконец, на месте.
Метку поставил, назад побежал. И опять
Воздух локтями месишь… точно ты в липком тесте.
Перед забором сам себе шепчешь: Постой!..
Доску на место приладишь так бесшабашно.
Ты забываешь ужас… легкий, внутри пустой.
Бросишь небрежно: Трусы… Это совсем не страшно.
Но про мгновение там… у могил… в ночи…
Среди оград, холмов, надписей полустертых
Память останется. Тогда ты и заучил
Намертво… навсегда: не стоит бояться мертвых.
* * *
Я… как бы это точнее сказать… не ропщу.
Что, если правде в глаза посмотреть, этот ропот?
Будь я Давид, вспыхнув, схватился бы за пращу,
Но – что я отнюдь не Давид, мне подскажет опыт.
Это так очевидно каждому, кто не слеп:
Сам я убогий, и ропот бы вышел убогий.
Телом ослаб, да и духом, увы, не окреп,
И не окрепну уже ни в борьбе, ни в дороге.
Скорее, Самсон, но остриженный навсегда,
Наголо, налысо… типа Самсона в отставке.
Все мною в вечность заброшенные невода
Принесли всякий хлам, вроде вялой морской травки.
Говоря попросту, смирился со всем, что есть,
С тем, что лишь капелька в месиве этом кровавом.
Но не забывший, что есть еще право на месть,
И каждый волен распорядиться святым правом.
* * *
В шестидесятые не было дезодорантов,
Редки были частные автомобили,
У Конституции не было даже гарантов,
А мы благоухали и как-то жили.
Не было вовсе ни мобильных, ни персоналок,
Документ нельзя написать было в Word'е,
Отдельных квартир было меньше, чем коммуналок,
И в чужом дворе получали по морде.
В Ленинграде не было напрочь тогда прокладок,
Ни рекламы их… ни вообще рекламы.
Девчонки были красивы, и сахар был сладок,
У ровесников – живы папы и мамы.
Я комсомольцем был… до этого пионером,
Такими были все кругом поголовно.
Так вот и жили… таким вот и жили манером.
Счастье?.. Не знаю. Так ведь оно условно.
Трава зеленее, и солнце светило ярче.
Люди добрее, много умнее книжки…
Рыбка спросила бы: Что тебе надобно, старче?
Хочешь назад?.. – Ни за какие коврижки.
* * *
Грипп… или, как участковый доктор напишет, ОРВИ.
В самом начале. Как эти мгновения сладки.
Вирусы, без препятствий расплодившись в крови,
Носятся, как угорелые. Тебя трясет в лихорадке.
И под тремя одеялами не согреться никак.
Как состояние это назвать? – Лихоманка?
Надо же… Сладко тебе оно было, чудак.
В детстве болезнь называлась чуднó и нелепо: испанка.
Что тебе чудится в жарком, точно парилка, бреду?
Свалка у выхода… школьная потная драка?
Весь разговор этот, знаешь, к чему я веду:
Кажется, детство вернулось? Оно не вернулось, однако.
Барри ШЕР
/ Хановер, США /
ДОСТОЕВСКИЙ И ЕВРЕИ
М. Л. Уральский и Г. Мондри. Достоевский и евреи / Предисл. С. Алоэ, Л. Сальман. СПб.: Алетейя, 2021. 888 с.: ил.
Тема Достоевский и евреи была предметом широкой дискуссии еще при жизни писателя. В последние десятилетия ХХ в. к ней вновь отмечался повышенный интерес научного сообщества, во многом инициированный книгой Дэвида Гольдштейна, называвшейся так же, как и рецензируемая нами книга «Достоевский и евреи» (Dostoďevski et les Juifs. Paris, 1976; в английском переводе Dostoyevsky and the Jews. Austin, 1981). В ней автором анализируются как художественные, так и нехудожественные тексты русского писателя, касающиеся еврейской тематики. Пафос книги выраженно обличительный: Достоевский безоговорочно обвиняется автором в антисемитизме. Поскольку книга Гольдштейна с документальной точки зрения является очень информативной, уже только по этой причине она вызывает у читателя особый интерес. Однако аналитические выводы автора, касающиеся личности Достоевского в свете его отношения к евреям, заслуживают упрек в тенденциозности. В своих обвинениях Гольдштейн часто предвзят, поскольку в оценке тех или иных высказываний Достоевского о евреях и еврействе игнорирует их исторический и биографический контекст. Он также уделяет слишком мало внимания всестороннему анализу мировоззренческих идей писателя и художественным аспектам его произведений. В результате всего этого многие исследователи творчества Достоевского после знакомства с книгой Гольдштейна не только не посчитали поднятую им тему исчерпанной, но и были мотивированы обратиться к исследованию этих аспектов лично, чтобы прояснить их с большей научной объективностью, а то и с новых позиций.
Безусловно, самой исчерпывающей из таких работ является впечатляющая по своему объему и охвату материала рецензируемая книга Марка Уральского и профессора Генриетты Мондри. Авторы подходят с различных творческих позиций к обоюдному сотрудничеству: Уральский – писатель-документалист, Мондри – ученый-славист. Однако они оба хорошо знакомы с проблематикой русско-еврейских культурных связей. Среди работ Мондри, релевантных для этой темы, являются книги «Розанов и евреи» (СПб., 2000), «Образы телесности: представление еврея в русской культуре с 1880-ых годов» (Exemplary Bodies: Constructing the Jew in Russian Culture, since the 1880s. Boston, 2009) и «Олицетворенные отличия: телесность и материальность еврея в русской литературе и культуре» (Embodied Differences: The Jew's Body and Materiality in Russian Literature and Culture. Boston, 2021). Со своей стороны, Уральский, начиная с 2018 года, опубликовал четыре книги из разряда нон-фикшн о русских писателях-классиках – Лев Толстой, Чехов, Горький и Бунин – и евреях, а также биографическое исследование о Марке Алданове (Ландау) – видном русском писателе и публицисте эмиграции еврейского происхождения: «Марк Алданов, писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции» (СПб, 2019). Во всех этих книгах Уральский с привлечением большого числа документальных источников описывает исторический контекст, в котором жили и работали писатели, анализирует их публицистические тексты, особенности мировоззрения, а также воспоминания современников, касающиеся их дружеских связей с евреями. Аналогичный подход применяет он и в рецензируемой нами книге, восемь из одиннадцати глав которой (т. е. примерно 700 страниц из 800 основного текста) написано им самим. В свою очередь, Генриетта Мондри свое внимание концентрирует на еврейских персонажах и реминисценциях, аллюзиях и прямых отсылках к еврейской проблематике в романах Достоевского. Ее подход – суть герменевтический анализ художественных текстов писателя, в котором она органично и ненавязчиво развивает известные концептуальные представления о полифонии (М.М. Бахтин) и семантической многоуровневовсти его беллетристики. Предисловие в книге М. Уральского и Г. Мондри написано двумя известными итальянскими учеными-славистами, Стефано Алоэ и Лаурой Салмон. В дополнение к общему обзору материала книги и оценки ее значимости они привносят информацию, которая, несомненно, будет для большинства читателей совершенно новой – в частности, сведения о рецепции творчества Достоевского идеологами итальянского фашизма. За основным текстом книги следует обширная библиография (почти 40 страниц!) и большой именной указатель, включающий в себя даты жизни и короткие биографические сведения обо всех упомянутых в ней персоналиях.
Первые пять глав книги создают необходимый фон для детального обзора высказываний и идейных представлений Достоевского о евреях, который проводится далее, последующих главах (с VI по VIII). В главах I–V основное внимание уделено личности Достоевского, его общественной репутации, той интеллектуальной среде, в которой формировалось его мировоззрение, а также положению евреев в Российской империи в годы правления императоров Николая I и его сына Александра II Освободителя. Глава I книги, озаглавленная «Парадоксы и антимонии Федора Достоевского» ставит своей целью ознакомить читателя с особенностями личности писателя. В ней, как свидетельствует заглавие, акцент делается на различного рода противоречиях и странностях, имевших место в его поступках и образе мыслей. Как основной «парадокс» Марк Уральский, при явном согласии на то своего соавтора Генриетты Мондри, классифицирует то обстоятельство, что, несмотря на страстные призывы Достоевского к братской любви и его преклонении пред личностью Христа, он был типичным ксенофобом. Это качество его личности, как свидетельствуют документы, в частности, эпистолярий писателя, проявлялось не только в приватной сфере, но и на общественно-публичной сцене. Не случайно Достоевский, единственный из всех русских писателей-классиков ХIХ в. (!), имел у современников устойчивую репутацию антисемита и полонофоба. Глава II посвящена детальному обзору восприятия Достоевского-писателя его современниками и ближайшими потомками. В ней обращают на себя внимание страницы, касающиеся высказываний писателя-историософа Марка Алданова, автора емкого определения Достоевского как «черного бриллианта русской литературы». Точка зрения этого авторитетного в середине ХХ в. критика и мыслителя русского Зарубежья заслуживает, по нашему мнению, самого пристального внимания. В главе III освещается тема «Российские евреи в середине ХIХ столетия», причем делается это с особым акцентом на пореформенную эпоху и те изменения, что произошли тогда в еврейской среде. Отдельным предметом внимания в этой главе является также фактор роста антисемитизма, как в России, так и в Европе. Отмечается, что антиеврейские настроения формировались параллельно с усилением процесса эмансипации европейских евреев и включения их в общественную и экономическую жизнь своих стран.
В главе IV речь идет о формировании политических и социальных взглядов Достоевского, а также о его вкладе в общественно-политический дискурс пореформенной эпохи. После краткого описания роста славянофильского движения, большая часть этой главы посвящена полемике вокруг знаменитой Пушкинской речи в 1880 году. Приводимые сведения о критических нападках либеральных демократов на ура-патриотические идеи, заявленные Достоевским, и характере его высказываний в защиту своих взглядов, позволяют читателю уяснить мировоззренческое позиционирование писателя на поле идеологических баталий того времени. Глава пятая начинается с анализа «почвенничества» – интеллектуального движения представителей русского национализма, с которым ассоциируется имя Достоевского. В глазах современников оно представляло собой некую разновидность славянофильства. Как будет показано в последующих главах, один из важнейших аспектов понятия «почвенности» является фактор предпочтительного выделения русского народа и православия по отношению к другим народам и религиям. В конце этой главы особое внимание фокусируется на Германии и Австро-Венгрии, где в то же самое время шли однотипные по характеру процессы этнического обособления, самовозвеличивания и национального экспансионизма («пангерманизм»). Их экстремальное развитие в ХХ в., породило такое чудовищное явление, как идеология германского национал-социализма. Хотя, как неоднократно подчеркивают Уральский и Мондри, Достоевский лично не имеет ни малейшего отношения к случившемуся, особый интерес и почитание его имени со стороны нацистских вождей делает необходимым постановку специальной исследовательской темы «Достоевский и тоталитаризм».
В главе VI, которая начинается с анализа антисемитских постулатов лидеров славянофильского движения в общественном дискурсе о «еврейском вопросе» 1860-х годов, предметно раскрывается остевая линия книги. Здесь обсуждаются высказывания Достоевского о евреях в его личных текстах, в том числе письмах, где звучит не просто болезненная нота озлобленности на всех и вся, но и идея о евреях как врагах всего человечества. В последующей VII главе анализируются тексты Достоевского в «Дневнике Писателя», отзывы на них читателей и последующие ответы Достоевского. Ситуация здесь более сложная, чем в предыдущей главе, поскольку здесь – в публичной сфере, сам Достоевский декларативно отвергает обвинения в свой адрес, касающиеся его ненависти к евреям. В этой части книги Уральский обсуждает три основные критические идеи: (1) современники Достоевского однозначно воспринимали его произведения как нападки против евреев; (2) личное знакомство Достоевского с евреями по жизни было минимальным; (3) у Достоевского не было знаний об иудаизме, почерпнутых из авторитетных источников, и его мнения о еврейской религии в целом основывались на тенденциозно искаженной информации, предоставляемой различного рода антисемитскими изданиями. В главе VIII исследуются высказывания Достоевского о евреях и иудаизме, критически осмысленные после его смерти русскими философами – Бердяевым, Шестовым, Мережковским, Штейнбергом и т. д., историками литературы – Аркадием Горнфельдом, Леонидом Гроссманом, Михаилом Бахтиным, а также современными российскими и западными ученными. Диапазон анализируемых мнений в этой главе широк, начиная с прямых осуждений Достоевского и кончая мнениями, в которых основное внимание предлагается обращать на историческое прочтение контекста, его антиномические противоречия и многоуровневость мышления писателя.
В этих последних трех главах методология Марка Уральского очень плодотворна, ибо представляет читателю огромный источник информации, содержащий практически весь корпус работ ведущих ученых и мыслителей по теме «Достоевский и евреи». Безусловно, как составитель и комментатор, Уральский играет определяющую роль в представлении материала и балансировке различных мнений. И хотя он всячески пытается избегать одностороннего подхода в окончательных формулировках, озвучивание им фактов преклонения нацистов и близких им по духу мыслителей перед гением Достоевского в совокупности с собственными юдофобскими высказываниями писателя, несомненно, не формирует у читателя книги привлекательный образ личности Федора Достоевского. Впрочем, и сам великий русский писатель отмечал в «Бесах», «что самые высокие художественные таланты могут быть ужаснейшими мерзавцами и что одно другому не мешает».
Хотя как рецензент я восхищен той огромной работой, что проделал Марк Уральский в своей части книги – всем тем, что ему удалось найти, собрать, объединить и представить читателю в одном тщательно обдуманном и всесторонне сбалансированном исследовании, мне представляется важным отметить и присущие его тексту недостатки. Все пять глав, где тема, обозначенная в заглавии книги, затронута лишь косвенно, занимают в ней более половины суммарного объема текста. Можно полагать, что специалисты, интересующиеся лишь материалом, относящимся к заявленной авторами теме, скорее всего, пролистают эти главы, которые, на мой взгляд, стоило бы сделать короче. С другой стороны, Уральский относит данную книгу к разряду научно-популярных изданий и этим оправдывает присущие ей в избытке пространные отступления. Хотя количество опечаток в тексте невелико, особенно учитывая размер исследования, некоторые из них стоит отметить. На стр. 73 Уральский пишет «трагическая смерть отца имела место не в детстве писателя, а в зрелом возрасте, когда ему было 28 лет». Однако Достоевский родился в 1821 г., а его отец был убит в 1839 г., когда ему было около восемнадцати лет. Закон, гарантирующий французским евреям официальное равенство в гражданских правах был принят в 1891, а не сразу же после Французской революции – в 1791 (стр. 283)[13]13
Дорогой Барри, согласно Электр. еврейской энциклопедии: «В Европе процесс эмансипации евреев начался в годы Великой французской революции и был тесно связан с ее эгалитарными идеологическими основами. <…> Предоставление равноправия евреям рассматривалось Учредительным собранием 21–23 декабря 1789 г. при обсуждении вопроса о предоставлении активного и пассивного избирательного права. 28 сентября 1791 г. Учредительное собрание приняло закон о предоставлении евреям гражданских прав. Выступления депутатов Эльзаса, угрожавших погромами, если не будет принят одновременно декрет, улучшающий положение христианского населения, вынудили Собрание принять постановление о сокращении на одну треть долгов христианского населения евреям»: https://eleven. co.il/diaspora/regions-and-countries/15501/. Однако вполне возможно, что Вы располагаете более авторитетными сведениями…
[Закрыть]. Мёллер ванн ден Брук (Moeller van den Bruck) издал и написал вступление к переводам работ Достоевского на немецкий язык, но он не «перевел их» (стр. 442). Хотя некоторые источники свидетельствуют, что он был переводчиком, в действительности перевод был сделан Элисабет Каеррик (Elisabeth Kaerrick), писавшей под псевдонимом «Е.К. Rahsin». И, последнее, один момент pro domo sua, касающийся сноски на стр. 676. Дэвид Гольдштейн закончил колледж Дартмоунт за несколько десятилетий до того, как я начал там преподавать, и после его смерти я был задействован в переписке, которая привела к передаче части его личной библиотеки в это учебное заведение. Однако я не знал его лично.
В части книги, написанной Генриеттой Мондри (главы IХ – ХI), исследование той роли, которую играют различные персонажи в беллетристике Достоевского, проведено всесторонне и исключительно тщательно. Даже в тех случаях, когда осведомленный читатель знаком с литературой на эту тему, многие из высказанных ею положений, несомненно, окажутся для него новыми. Так, обсуждая в последней главе один из самых болезненных у Достоевского в этическом плане, а потому постоянно анализируемых исследователями эпизодов из романа «Братья Карамазовы», где Лиза Хохлакова спрашивает Алешу, правда ли, что евреи воруют детей на Пасху и убивают их (ради крови), на что Алеша просто отвечает: «Я не знаю», Мондри, хорошо осведомленная о полярных точках зрения на сей счет, комментирует этот эпизод в широком контексте всех факторов, определявших отношение Достоевского к кровавому навету, показывая одновременно, как «неопределенный и даже беспомощный ответ: “Не знаю” Алеши соотносится с близкими ему темами в романе. По мнению Мондри: «Эта неопределенность находится в прямой оппозиции по отношении к реакции Алеши на историю о крестьянском мальчике, на которого натравил стаю борзых русский генерал. Напомним, что в ответ на провокационный вопрос брата Ивана, надо ли расстрелять генерала в наказание, Алеша дал однозначный ответ: “Расстрелять!” <…> Исторический экскурс в Кутаисское дело объясняет то, что Достоевский ввел тему кровавого навета в роман, писавшийся во время судебного процесса, но никак не помогает объяснить решение вложить в уста Алеши такой охранительный ответ: “Не знаю”».
Рассматривая еще один знаковый персонаж, Исая Фомича Бумштейна из «Записок из Мертвого Дома», Мондри, как и другие комментаторы, отмечает, что, несмотря на все стереотипные черты, которыми он наделен, и с учетом комичности самой ситуации изображения этого образа, Исай Фомич нарисован как симпатичная фигура. Все ее замечания об Исае Фомиче отличаются тщательностью анализа отдельных аспектов представления Достоевским этого персонажа. В частности, Мондри, скрупулезно исследуя источники, послужившие Достоевскому базой для создания образа, и все стереотипы характеристики еврея, собранные воедино в Бумштейне – a их множество, приходит к выводу, что Исай Фомич представлен как «карикатура на карикатурные изображения еврея» (стр. 717; ср. стр. 727). Посредством образа Исая Фомича, утверждает она, Достоевский выказывает живой интерес к еврейской религии, хотя описания молитвы содержат, конечно же, фактические ошибки (возможно, из-за пробелов в памяти, или отсутствия непосредственного знания еврейских ритуалов). Примечательно, что для подкрепления своего утверждения Мондри цитирует интересный и малоизвестный на Западе источник – раннюю и незаконченную статью знаменитого советского психолога Льва Выготского «Евреи и еврейский вопрос в произведениях Ф.М. Достоевского».
Особый интерес в части книги, написанной Генриеттой Мондри, представляет глава Х, где она предлагает оригинальные интерпретации других персонажей в художественных произведениях Достоевского. Некоторые из этих образов в романах писателя появляются только кратковременно – как, например, еврей-пожарник, ставший свидетелем самоубийства Свидригайлова в «Преступлении и наказании». Этот маргинальный персонаж давно вызывал интерес со стороны ученых, которые были заинтригованы и столь странной фигурой в шлеме Ахиллеса, и самим фактом того, что Достоевский выбрал еврея собеседником Свидригайлова в решающий момент его жизни. В своем анализе Мондри подчеркивает, что фантомное появление пожарника – это явление акцентировано в самом названии главы: «Фантомы и конспираторы: От Вечного Жида в “Преступлении и наказании” до шута-революционера в “Бесах”» – выполняет двойную роль. С одной стороны, он, судя по его попытке отговорить Свидригайлова от самоубийства, выступает как бы «добрый ангел», с другой – несет функцию чего-то потустороннего в изображении атмосферы Петербурга, в которой призрачное символически сливается с реальностью. Мондри постулирует, что еврей-пожарник представляет две интересующие Достоевского темы: одна этническая, присутствие евреев как древнего народа в российском социуме; и другая – религиозная, относящаяся к идее бессмертия души, которую разделяет как христианство, так и иудаизм. В последней части этой главы она рассматривает еще один персонаж еврея, который был детально разработан Достоевским в «Бесах» – «жидок Лямшин (маленький почтамтский чиновник), мастер на фортепиано». Схожесть образов Бумштейна и Лямшина, состоящая в их комедийности, давно показана в научной литературе. Однако Мондри находит некоторые дополнительные параллели и одновременно исследует отличия между ними. Они касаются не только отсутствия внешних еврейских характеристических черт у Лямшина, который упомянут как еврей только дважды в начале романа и не наделен такими стереотипными характеристиками, как Исай Фомич Бумштейн. «Его образ, – по ее утверждению, – вписывается в общий гротескно-водевильный тон нарратива, где все персонажи, связанные с политической линией сюжета, так называемые “наши”, подаются, по меткому определению Мочульского, как “театр трагических и трагикомических масок”». Модри предлагает весьма оригинальную трактовку образа Лямшина, в которой его постоянное шутовское актерство «выражается в сакральной тематике». Она показывает, что: «Актерские представления Лямшина хрестоматийно соответствуют карнавальному поведению: здесь есть тема человека, меняющего облик на животного, что есть вызов традиции установленных церковью иерархий. В его репертуаре присутствует момент профанации акта появления человека на свет. Лямшин также профанирует Пятикнижие, поскольку во Второзаконии 22:5 строго оговаривается, что мужчины и женщины не должны обмениваться ролями и „переодеванием“. Лямшин также профанирует иудейские законы о чистых и нечистых животных в своем акте представления свиньей. Все эти темы свидетельствуют о том, что Достоевский придавал образу Лямшина большое значение. Заметим, что Лямшин святотатствует по отношению не только к христианским, но и иудейским религиозным ценностям и правилам. Этот момент исключительно важен для темы „Достоевский и еврейство“, поскольку он подает Лямшина как еврея, который профанирует традиции иудаизма». По мнению Мондри, более всего поражает в образе Лямшина то, что его поступки в конце романа можно рассматривать как положительные, ибо они не столько иллюстрируют его, как «мелкого беса», трусость и предательство, сколько свидетельствуют о моральном пробуждении, освобождении «блудного сына» от бесовского наваждения. Несомненно, не все согласятся со сложной герменевтической аргументацией Мондри, но даже в этом случае ее выводы заставят исследователей по новому взглянуть на Лямшина, ибо Мондри убедительна именно в том своем утверждении, что Лямшин персонаж не безнадежно отрицательный, а потому он отнюдь не «относится ко второму плану разных “мелких бесов”, среди которых есть и другие инородцы, в частности, немцы, а заслуживает более значительного внимание».
Последние главы книги, принадлежащие перу Генриетты Мондри, включают в себя продуманный и во многом провокативный анализ немногочисленных еврейских образов в беллетристике Достоевского. Достоевский создал всего только два значительных еврейских персонажа, и хотя, как показывает Мондри, изначально они представлены негативно, в их изображении есть амбивалентность. Так, например, повествователь в «Записках из Мертвого Дома» декларирует свою симпатию по отношению к трагикомичному еврею Исаю Фомичу. Примечательно, что свои художественные произведения «патентованный юдофоб» Достоевский отнюдь не насыщает антисемитскими стереотипами, в отличие, например, от его английского современника Антони Троллопа, принадлежащего к числу «великих викторианских писателей». В таких его романах, как «Бриллианты Юстуса» (The Eustace Diamonds), «Премьер-министр» (The Prime Minister) и «Как мы живем сейчас» (The Way We Live Now), написанных в 1870-х годах, клишированные еврейские персонажи встречаются сплошь да рядом. Отметим также, что ни один из еврейских персонажей Достоевского не отвратителен так, как «весёлый старый джентльмен» Феджин в романе Диккенса «Оливер Твист» (в одном из своих последних публичных чтений в 1869 году, за год до своей смерти, писатель «очистил» образ Феджина от всех стереотипных карикатурных черт). Можно полагать, что если бы не публицистика и эпистолярий Достоевского, то изображение им еврейских персонажей навряд ли породило бы нечто большее, чем несколько сугубо научных статей, как в это имеет место в случае Диккенса и Троллопа, т. е. вряд ли было бы кем-то замечено как нечто «значимое».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.