Текст книги "Крещатик № 94 (2021)"
Автор книги: Альманах
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
Потом мама с бабушкой оказались в Вышнем Волочке, в гостинице. Мама заболела корью. И тут же началась страшная болезнь – маме стало казаться, что бабушка её бросит, и не отпускала её ни на шаг. Это продолжалось довольно долго, и только когда бабушка слегла, мама немного успокоилась – теперь не сбежит. Бабушка лежала без сознания, но вдруг приподнялась с подушек, широко раскрыла глаза, и ясным голосом спросила: «Танюрочка, что это?». После чего снова легла и отошла. Маме было 14 лет.
Какое-то время мама была в детдоме – там же, в Вышнем Волочке. Там на улице увидела большую чёрную собаку на поводке и позвала: «Тютька». Собака бросилась к ней – и ну целовать. Хозяин подошел, спросил: «Девочка, ты – Мельницкая?» – «Да». – «Так это ваша собака». Однажды мама наступила на ржавый гвоздь, торчащий из доски, и насквозь пропорола стопу. Доктор во время операции повесил ей на ногу свои очки: «Если дёрнешься, я больше никого не смогу лечить». И мама лежала, не шелохнувшись, терпя адскую боль.
А потом маму забрала к себе Лиля, в избу с роялем. Однажды мама прибежала к Лиле, возбуждённая радостным открытием: «Представляешь, я прочла такую книжку! Там юноша и девушка полюбили друг друга, но не могут пожениться – их родители в ссоре. А потом он ещё нечаянно убивает её брата…» – «Ну так это «Ромео и Джульетта», это все знают», – невозмутимо сказала Лиля. Так и мне однажды в девятилетнем возрасте повезло найти в соседском дровяном сарае, куда сносился всякий хлам, разрозненные книжки журнала «Вокруг света». И там я наткнулся на повесть без начала и конца про каких-то гёзов, про герцога Альбу, про кошачий клавесин короля, про убийцу рыбника с вафельницей… Через много лет я узнал, что это был «Тиль Уленшпигель», знаменитый роман Шарля де Костера. Но первое впечатление при свечке в пыльном сарае было гораздо ярче.
ЛЕНИНГРАД
В 18 лет мама вернулась уже в Ленинград. Наверно, вместе с Лилиной семьёй. Леночка тоже вернулась, жила с детьми в коммуналке в Дмитровском переулке, 11. Потом и мама получила комнату на Коломенской, 20. Сделала попытку поступить в Академию Художеств, но у неё даже документов не приняли, поскольку она «непролетарского происхождения». И тут сторож Академии, увидев расстроенную девочку, решил ей помочь: «А ты попробуй, девонька, в ГХПТ». Только что открылся при Академии художественно-промышленный техникум, где было отделение росписи тканей. Мама решила, что это ещё лучше. И её приняли! Там были замечательные педагоги: Георгий Траугот, графику и шрифт преподавал Бейер, композицию – Лина Осиповна Короткова, которую иногда подменял её муж – Иван Андреевич. Потом он стал главным художником Большого театра кукол и преподавателем в Театральном институте. У него-то и я учился, уже в 60-е годы. Увидев у меня на защите диплома маму, он воскликнул: «Таня? Мельницкая? Я ж тебя по ногам узнал!». А у мамы до самой глубокой старости были необыкновенной красоты и изящества ножки, и всегда на каблучках. «Что ж ты раньше не объявлялась?». А мама не хотела, чтобы их знакомство как-то влияло на мою учёбу.
И вдруг на последнем курсе ГХПТ студентам объявляют, что их отделение закрывается, а кто хочет – может перейти на педагогическое. Мама перешла, и по окончании была распределена в Институт Народов Севера преподавателем ИЗО (изобразительных искусств). Мама очень полюбила северян – ненцев, нанайцев, чукчей, эвенков, лауроветланов – за их открытость и доброту. Она никогда не раздражалась, если после объяснения задания кто-то поднимал руку и спрашивал: «Пер-подаватель, что мы будем делать?». И они платили ей такой же любовью. Что касается ИЗО, мама их только знакомила с разными материалами, а рисовать сама у них училась.
Но вот в году так 36–37-м на Ленфильме открывается студия мультипликации. Дело совершенно новое. Мама пришла со своими работами, и её сразу взяли – увольняйтесь и приходите к нам. Уволилась, пришла в отдел кадров. Посмотрели документы – нет, вы нам не подходите. Почему? Происхождение-то непролетарское. Что делать? В институт уже не вернёшься, пришлось идти в артель по росписи шарфиков, галстуков, платков, косынок батиком (древняя индийская технология, закрывающая горячим воском части рисунка для следующего слоя краски). Её работы высоко ценили, назначили мастером.
А потом привели учеников, молодых людей. Выбирайте. Мама, не колеблясь: «Мне – вот этого». Это был Иосиф Григорьевич Борнштейн, будущий мамин муж и мой отец. Его тоже не приняли в Академию Художеств, хотя допустили до экзаменов. Ему просто поставили двойку за рисунок. Отец пришёл к профессору и спросил, правда ли его рисунок так плох? «Ваш рисунок лучший, – сказал старик-профессор, – но я не могу бороться с этими комсомольцами». Папа сдуру пришёл на экзамен в белых штанах, да и с происхождением тоже не всё было в порядке: его отец, Гирш-Лейб Иосифович, купец 1-й гильдии, торговал сибирскими лесами, а Елена Михайловна Кушак, его мать, – тоже купеческого сословия. Не получив образования, папа всё-таки стал художником. Его оформительские, художественно-графические работы для меня были начальной школой будущей профессии.
Отец любил поэзию!!! И маму-то он пленил стихами Киплинга. Был дружен с Валентином Стеничем, переводчиком Киплинга, со многими молодыми поэтами. С Борисом Корниловым, ближайшем другом, в весёлых компаниях молодых поэтов было много разгульного пьянства. Пили на пари «аршин», это, когда периметр аршинного квадрата выстраивался из напёрстков водки, а середина заполнялась закуской по требованию спорщика. Назначалось время (час, например). Проигравший платил штраф. Иногда играли в «большой аршин» – это уже не периметр, а вся площадь аршина уставлялась напёрстками. И конечно, чудили. Однажды кому-то из компании засунули половую щётку с длинной ручкой в рукава застёгнутого пальто. Он так и ходил, распятый, не имея возможности освободиться без посторонней помощи.
Когда папа привёл Бориса Корнилова домой – у того разбежались глаза: шесть сестёр одна другой краше. Потом всё-таки остановились на одной, на старшей, Люсеньке (Цыпе), и они поженились. Это произошло через несколько лет после его разрыва с Ольгой Берггольц. И вторая папина сестра Нюсенька (Хана) тоже не без папиного участия познакомилась и вышла замуж за поэта и журналиста Николая Слепнёва. Жили в «Слезе» на Троицкой. Дом № 7 на улице Рубинштейна (тогда – Троицкой) был построен специально для литераторов. Назван был «Улыбка социализма», там была архитектурно реализована социалистическая идея: у каждого литератора своя спаленка, но столовая, кухня, залы для работы и отдыха, туалеты – общие, чтобы творцы могли постоянно общаться. Довольно скоро обитатели переименовали его в «Слезу Социализма», так и вошёл в историю. Сейчас на нём висит памятный барельеф Ольги Берггольц, а у тёти Нюси с Николаем постоянно бывала неразлучная парочка – Евгений Шварц с Даниилом Хармсом. И Корнилова, и Слепнёва в 38-м расстреляли. Хармса чуть позже. У мамы много лет хранилось последнее письмо Бориса Корнилова Люсеньке из тюрьмы на Шпалерной. Недавно я его обнаружил и передал их дочери Ирине, живущей в Париже.
Поженились родители в 1940-м году, 30-го апреля. Папа был немного суеверен, и, спохватившись, что в мае жениться нельзя, чтоб весь век не маяться, бросился с мамой в ЗАГС. Дело было вечером, и ЗАГС уже закрылся. Но (надо знать характер отца) он уговорил работников его открыть, и их расписали. Свадебный подарок папы был глубоко символичным. Это был молоток. Нельзя сказать, что у папы руки не из того места росли, он делал тончайшие графические работы, но всё же первые уроки столярного ремесла мне давала мама. Отец стал её вторым мужем. Первый – Николай Струбинский – работал в лаборатории Шора по созданию звукового кино. С ним она прожила недолго. Вскоре его арестовали (37 или 38 гг.), и вслед за ним всю семью. Маму, конечно, тоже должны были арестовать, но она по девичьему легкомыслию забыла поменять паспорт и осталась Мельницкой. Её и не нашли. Хотя в Большой Дом зачем-то всё-таки таскали. Следователь, молодой и воспитанный человек с безукоризненными манерами, предложил ей стул, был вежлив. И мама вела себя не как перепуганная подследственная, а как молодая красивая женщина. Отпустили. Но в коридоре за открытой дверью увидела на полу гору паспортов: репрессированных? расстрелянных? Больше о Струбинском ничего не слышала.
До знакомства с папой мама понятия не имела, что такое еврей и еврейство. И вот отец приводит новобрачную в родительский дом для знакомства. Дед Григорий, сидя за столом, демонстративно закрывается газетой. Мама разговаривает с Еленой Михайловной, с сёстрами, а дед отсутствует. И несколько лет он не признавал гойку (не еврейку) за жену сына. Мама не знала, как быть, как себя вести. «Ты ему жена?» – спросила маму её педагог по пению. «Жена». – «Ну так и веди себя, как жена». С Екатериной Александровной Волковой (урождённой Вернер), педагогом по пению, маму познакомила её сотрудница Ирина Сергеевна Теодорович, урожденная Квашнина-Самарина, тоже неправильного происхождения, настоящая русская красавица древнего дворянского рода. Екатерина Александровна после окончания консерватории попала в Мариинку. Но вскоре её заметил режиссёр и стал делать ей такие предложения, что ей пришлось уйти из театра. Стала заниматься частной педагогикой классического пения, образовался кружок из десятка учеников. Занимались у неё дома, в довольно большой комнате в коммунальной квартире на Большой Зелениной против сквера, где сейчас метро «Чкаловская». Странные соседи – не возражали, не доносили… Вот к ней-то маму и привела Ирина.
Они с мамой не просто подружились. Екатерина Александровна относилась к маме, как к дочери. Я тоже считал её родной бабушкой. Где-то в 30-х годах она взяла с собой маму в плаванье на колёсном пароходе по всей Волге, до самой Астрахани. Помимо грандиозных впечатлений у мамы сохранились акварели Жигулёвских гор. Что касается пения, у мамы оказалось чудесное меццо-сопрано. Разучивала песни и романсы русских композиторов: Даргомыжского, Глинку, Гурилёва, Варламова, Рахманинова, Римского-Корсакова, и западную классику: Моцарта, Керубини, Россини, Грига… огромный репертуар. Иногда вместе с другими учениками давали концерты в частных домах. Когда мама купила рояль, к ней зашла племянница, Лилина дочь Наташа. Мама ожидала, что Наташа поздравит её с покупкой (она ж знала о маминой мечте), проверит звук, поиграет – Наташа закончила консерваторию по классу вокала. Но Наташа рояля не заметила! Мама была поражена.
ВОЙНА. ЭВАКУАЦИЯ
А потом началась война. Папу на фронт не взяли – у него была одна почка: в детстве упал в пролёт лестницы, катаясь на перилах. А маму и других женщин-сотрудниц прямо с работы, в чём были, отправили на рытьё противотанковых рвов под Кингисепп. Выдали кирки и лопаты. И вот в платьицах, в туфельках били землю кайлом. Жили в землянках. Там у мамы случился выкидыш. Когда участились немецкие налёты и началась бомбёжка, женщины бросились в блиндаж к командирам, но там никого не оказалось, сбежали. Женщины побросали кирки-лопаты и двинулись в сторону Ленинграда. Сожжённые деревни, разбомбленные дома, немецкие самолёты. Навстречу – грузовик с нашими военными: «Куда вы идёте? Там – немцы!» Поворачивают. Нагоняет военный на мотоцикле: «Туда нельзя – немцы». Шли несколько дней, на заброшенных полях находили какую-то еду. Дошли всё-таки. Мама пришла на Дмитровский, к Леночке. Её уложили в постель, накрыли одеялами, дали горячего чаю, а Андрюшка побежал за Осей на Фонтанку.
Потом эвакуация. Дедова семья с дочерьми, с папой, с мамой отправились в Новосибирск. Старший папин брат Володя (Вульф) сидел в лагерях в Хабаровском крае. Сохранилось его письмо оттуда к отцу (дедушке Грише). Лиля с детьми, Леночка с детьми, Екатерина Александровна с Ириной остались в Ленинграде, пережили блокаду. Сохранились их письма маме в Новосибирск. Старший сын Лили Шура ушёл на фронт, выжил. А сын Екатерины Александровны Степан погиб в самом начале войны.
В Новосибирске деду Грише удалось снять комнату на Октябрьской, главной улице города, а папа устроился художником-оформителем в Дом Красной Армии, и там ему помогли снять комнату. Ещё на вокзале мама, сидя на вещах, увидела со спины мужчину в папином пальто. Позвала: «Ося, Ося», а он только прибавил шагу. Это был просто вокзальный вор. И хозяева квартиры, у которых родители снимали комнатку, тоже постоянно их обкрадывали. Даже картошки мама не досчитывалась. Однажды и мама всерьёз задумалась о воровстве. У Михрютки, хозяина квартиры, был патефон, и однажды мама услышала какую-то потрясающую ектинию (Господи, помилуй!) Хозяин наотрез отказался продать пластинку, а мама всё думала: ну зачем она ему? Вот тогда-то и возникли грешные мысли.
Однажды папу изловили и привели в милицию, как немецкого шпиона. Одна бдительная гражданка, увидев его на улице с противогазом через плечо, решила, что он – парашютист, и донесла. Папа в противогазной сумке носил эскизы оформления и документы. Отпустили довольно быстро. Мама расписывала туркменские и персидские ковры на байковых одеялах, которые приносили заказчицы. Дело было нужное – население нуждалось в домашнем уюте и красоте. Папа иногда приносил с работы старые лозунги – куски кумача, на которых белой гуашью было написано «Слава Сталину», или что-то подобное. Мама отстирывала и шила нужные вещи. Помню у папы красные трусы, а у меня – «генеральское пальто», из чего-то перешитое, но на красной подкладке. В другой раз папа где-то раздобыл немного кофейных зёрен. Мама их понемножку грызла, пытаясь заглушить голод.
И вот, наконец, мама попадает в роддом. Рожать первенца в 33 года, дистрофику, в условиях эвакуации было рискованным делом. В роддоме не было ни простыней, ни одеял. Маму уложили на один тюфяк и накрыли другим, такой же свежести. Это было нормой, и никто не удивлялся. На другой же день после начала войны в столовых пропали кружки, вместо них чай давали в консервных банках. Пропали и ложки, суп мама пробовала лакать по-кошачьи, чем очень насмешила папу – он-то догадался пить через край. И на всё одно объяснение – война! Зато сами роды прошли успешно. Врач даже созвал студентов: «Смотрите, какие красивые классические роды!» Ну что тут красивого? Вылетел, как пробка из шампанского, не дав сделать гигиенических приготовлений (это мамин комментарий). У новорождённого почему-то свисали большие пейсы, а глаз он не открывал три дня. На четвёртый соизволил распахнуть. Молока у мамы-дистрофика было хоть залейся. Кроме меня, она кормила ещё двоих младенцев. Однажды по палате прошёл шорох: «Мужчина, мужчина!» И мамочки стали прихорашиваться. Отцов в те поры в роддом не допускали, и мама сразу догадалась, кто это – папа только сквозь стену не мог пройти. И действительно, появляется Иосиф. «Танечка, какая же ты страшненькая!» – были его первые слова. Есть мамин рисунок трехмесячного младенца. Кстати, в отсутствии УЗИ ждали девочку, которую даже назвали Катей, и мама ей шила приданое розового цвета.
После моего рождения (в октябре 43-го) отношение деда к маме резко переменилось. Во-первых, мама нисколько не противилась совершению обряда обрезания. А когда вскоре после выписки из роддома дед пришёл увидеть внука, то застал маму за глажкой пелёнок. Ничего не сказал, подошёл к столу, перевернул зачем-то пустую тарелку, провёл пальцем по дну, потом подошёл к ребёнку, поглядел, сказал одно слово: «Наш» – и ушёл. На следующий день принёс мезузу (небольшая деревянная коробочка чёрного цвета с молитвами, охранный амулет) и прибил её над дверью. А ночью расталкивает жену (видимо, полночи не спал, всё думал): «Еленча, Еленча, ведь она ему пелёнки гладит!». С тех пор мама стала любимой дочерью, и он постоянно ею тыкал в нос родным дочерям. Это была другая крайность, и маме стоило больших усилий не поссориться с золовками. Хуже того, дед Григорий стал склонять маму следить, соблюдает ли бабушка правила приготовления кошерной пищи. В условиях эвакуации соблюдать кошерный стол было почти невозможно, но дед задавал маме конкретные вопросы, и маме приходилось лукавить, чтобы не подвести бабу Лену.
Потом, в этом же году, пришла телеграмма от Володи, что он едет на фронт, и два часа эшелон будет стоять в Новосибирске. Понимая, что в лагере ему точно не выжить, он напросился на фронт «кровью смыть вину», как это тогда называлось. И был направлен в штрафбат. На вокзале, где собралась вся семья, мама с ним познакомилась (значит, его посадили до 40-го года, когда мама встретилась с отцом), и он ей очень понравился. В начале 44-го пришла похоронка. А тут ещё умерла от туберкулёза папина младшая сестра Ниночка в 17-летнем возрасте. И тогда дед, цадик (правоверный набожный еврей), бывший старостой ленинградской синагоги, покачнулся в вере. И мама, отнюдь не набожная, но крещёная, помогала ему вновь вернуться к Богу. Мама никогда об этом не рассказывала, а я узнал эту историю не так давно, когда разбирал мамин архив, из письма Екатерины Александровны.
И ещё одно письмо из блокадного Ленинграда в Новосибирск я там обнаружил – от Наташи, Лилиной дочери. Рассказывает, что жили вчетвером – с мамой, братом Аркашенькой и новорождённой Наташиной дочкой. Брат Шурка был на фронте, а отец, Пётр, жил отдельно. Страдали голодным поносом, мечтали об эвакуации, но опасались за Наташину грудную дочь. Наконец, незадолго до снятия блокады, решились. Девочка-грудничок простудилась и умерла ещё на Ладоге, а больные Лиля, Аркашенька и Наташа доехали до Борисоглебска, где их сняли с поезда, и Аркашеньку поместили в больницу. Он был весь раздутый водянкой и вскоре умер. Это был необыкновенный мальчик, все его звали «небесненький», какой-то неземной доброты и кротости. Плакали медсёстры, плакали врачи, а с Лилей случился «разрыв сердца», как тогда говорили, – инфаркт. Наташа осталась одна. Уехала жить в деревню Жулёвка в Воронежской области, вышла замуж за рабочего депо Николая. Детей больше не было. Мы с мамой её навестили летом 50-го года. Мама не узнала в этой деревенской бабе выпускницу ленинградской консерватории, Лилину дочь.
А в Новосибирске однажды зимой маму с кульком из одеял остановила на улице какая-то женщина: «Да что ж это ваш ребёночек так долго болеет?» – «Да нет, что вы, он здоров». – «Так вы же каждый день его носите, к врачу, наверное?» – «Нет, мы просто ходим гулять». – «Гулять? В такие морозы?» – этого сибирячка понять не могла. А вот с чем была настоящая беда – так это с манной кашей. Пришёл домой доктор, проверил состояние малыша и выписал рецепт на манную кашу (вроде продуктовой карточки на месяц). Мама проводила доктора до дверей, возвращается – рецепта нет. Ни на столе, ни под столом. Обыскалась – нету! Смотрит – ребёнок что-то жуёт. Запустила палец в рот – и вытащила кашу. Бумажную. Где-то различимы буквы рецепта. Ужас! Чем кормить ребёнка? Наутро побежала к доктору и, чуть не плача, показывает эту кашу. «Вот богатырь!», – рассмеялся доктор. – «В один присест месячную норму съел!». И выписал новый рецепт. В другой раз, варит мама манную кашу. И вдруг видит, что сверху в кастрюльку льётся какая-то струя. Проследила за ней взглядом – это сын, лёжа в кроватке, пустил струю через всю комнату. Пришлось варить заново, а эту – с удовольствием съел отец.
Мама продолжала расписывать ковры с грудничком на коленях, а папа устроился художником-декоратором в Новый ТЮЗ, созданный Борисом Вульфовичем Зоном, знаменитым театральным педагогом, из ленинградских актёров, оказавшихся в эвакуации. С театром удалось и вернуться в Ленинград. Тогда это было очень непросто – эвакуированных ленинградцев всеми силами старались не пускать домой.
По дороге мама варила сыну кашу в паровозной топке в ковшике с длинной ручкой, а сын в это время развлекал актёрскую братию лепетом. «Как дела, Марик?», – с этого обычно начинался разговор. В ответ – что-то невразумительное. Наконец, Серёжа Боярский (отец Михаила Сергеевича) сказал: «Ну что они всё к тебе пристают? Ответь им просто – ни хухры и ни мухры». В следующий раз артисты услышали в ответ что-то вроде «хуырр-хуырр-хуырр». Эта серьезная беседа продолжалась бы до самого Ленинграда, но в Орехово-Зуево была большая остановка. В гостинице, где мы жили, у мамы вдруг стали пропадать чайные ложки. Она терялась в догадках, пока не застукала меня, засовывающего ложечку в щель между половицами. И там же мама вновь встретила своего ангела – он стоял на кухне среди развешенного белья и улыбался, как тогда, после злополучной истории с американским плугом. Мама его сразу узнала. А через несколько минут он как-то растворился в воздухе.
Вернулись в Ленинград в марте 45-го года. И отцовская квартира на Фонтанке, и мамина комната на Коломенской были заняты другими жильцами. Пришлось первое время жить в Октябрьской гостинице у Московского вокзала, в старом корпусе по нечётной стороне Лиговки. Потом папе удалось получить комнату в 20 кв. м в огромной коммуналке на проспекте Маклина (сейчас опять Английский). Там и жили до 85-го года, пока дом не пошёл на расселение.
Но день Победы встретили ещё в гостинице. Люди высыпали на площадь, незнакомые целовались. А меня даже подняли на танк (какое счастье для мальчишки!). Это одно из самых первых моих воспоминаний. А мамины воспоминания на этом заканчиваются.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.