Текст книги "Крещатик № 94 (2021)"
Автор книги: Альманах
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
– Люлика и Булика. Они торгуют заграничным секонд-хендом. О, заграница! Мечта о загробной жизни… Хочешь, я тебя потом с ними познакомлю?..
– Но это же земля колхозная… – удивился Наюк.
– Была когда-то, до развала Империи, а теперь купил ее я, а там, дальше… землю купил американец один, а еще дальше – немец… Через подставных лиц, естественно, поскольку иностранцам покупать землю наш закон пока еще не позволяет…
– Так почему она пустырем лежит?.. Непаханая…
– Так ее же экскаватор выпашет. Здесь газ будет проходить!
– Ну… – Зачем мне сеять и жать? За транзит газа денег будет больше, чем за все редьки, гречихи, пшеницы, что здесь вырастут. И затрат никаких… А может, еще свой газ здесь геологи найдут?.. Должны приехать.
– А… А что же ты здесь делаешь?
– Уже ничего, – Куць достал мобильный телефон, набрал номер и отменил машину, которая ехала его забрать. – Должны быть геологи… Но славянское слово… лирическое. Люлик и Булик завтра вечером еще технику кое-какую подгонят. Газовщики прибудут.
– Это ведь и наше село можно газифицировать! – воскликнул Наюк.
– И ваше, и Лавренцию, и другие села, через которые, рядом с которыми будет проходить газопровод.
– Но… мне кажется, что экскаватор стоит ближе к Лавренции, чем к Гондване…
– Не знаю… Какое село больше заплатит, к тому и будем прокладывать, а трубы от основной магистрали каждый пусть сам тянет к своей хате, как клоп к крови…
– О, то вы уже по блату проведите газопровод ближе к Гондване!
– Поговорим об этом позже. Давай докопаем яму, спрячем распятие и…
– Пойдем к нам… на похороны.
– Слушай еще, а кто твой отец?..
– Я его не помню. Он погиб в Афганистане…
Неожиданные знакомые докопали с помощью бортового компьютера яму, распятие спрятали под сиденье экскаватора, ключ от которого Куць повесил себе на шею; и они молча пошли в Гондвану.
2. СИМВОЛИЧЕСКАЯ НАХОДКА И ГОНДВАНЦЫ
В кирпичном, не самом худшем в Гондване доме, лежала молодая покойница, вокруг которой сидели ближайшие братья по крови и братья по судьбе – соседи, коллеги, друзья. Провожали душу в другой мир, не все и не до конца веря в его существование.
– Где тебя носит? – спросила, увидев Андрея, деловая и траурная его тетя.
– Яма уже готова, там, где мы и договаривались, – ответил парень.
Она недоверчиво посмотрела на нового знакомого своего племянника, но не сказала ничего.
– Это Феофан. Он… Газ проводит, – отрекомендовал Куця как можно проще Наюк.
– Сходи еще к Дремлюге, пусть привезут гроб и крест. Я всё заказала, – произнесла тетка и растаяла в желто-земляном вечере.
Те, что собрались сидеть всю ночь, лоскотали воспоминаниями души, темные от горя и ночи.
– Как я понял, ты остался сирот… фактически один, – Феофан посмотрел на Андрея, хотя обычно при разговоре он никогда не смотрел в лицо собеседника. – Что будешь делать? Школу заканчивать, как я понимаю, тебе нет смысла.
– Я же отличник…
– Это в советский период у тебя были шансы выучиться – и стать, как говорят, человеком. При теперешней анархии жизненная игра, лестница к небу-счастью имеет только две ступеньки: нижнюю и верхнюю. Или ты пан – или пропал.
– Пан-пропан… пан-пропан… – забормотал Наюк, имея в виду газ пропан.
– Да-да. Сейчас на газе держится всё панство мира. На нефти и газе. Когда-то земля была товаром.
– Ну и что ты предлагаешь?
– Предлагаю упасть на газ, нарубить «капусты» и – гулять, ведь тот, «кто понял жизнь, тот не работает».
– Гулять?
– А что ты здесь? Хозяйничать будешь? Сомневаюсь. Ты же кочевник, а не пахарь по крови. В людях я «понятие имею».
Все молчали. Всё молчало.
Во дворе Наюка как-то непривычно нездешне отозвался третий петух. За ним подхватились другие – в разных местах поселения. По всей видимости, наюков петух был для них главным.
Смотреть на покойницу было страшно. Если бы не случайный знакомый, Андрей был бы сейчас не таким… Этот Куць отвлек его от мамы, от горя-боли, от чего-то главного, глубинного, артезианского… Он давал какую-то фосфорную надежду, появившись будто бы из газовой более глубокой скважины, тянул за собой, от корня, от земли. И доводы его были логическими и романтичными одновременно. «Действительно, что же я буду делать теперь здесь, где все пропитано смертью и пустотой? – думалось Наюку. – Там…».
– То я слышал, что вы уже газ к нам копаете, – подсел к Феофану какой-то классический сельский дедок.
– Роем, дед, роем…
– Советы не провели газ, а самостейна Украина, смотри, дает… – продолжал дедуля, который, очевидно, был и ветераном труда, и войны, и вообще – бытия и, пройдя все стадии печали, стал наконец счастливым, простым и духовно сильным, как ветер, но небезразличным…
– Дает-дает, самостейна всем дает… – подвел итог Куць.
Дед, казалось, одним глазом засмеялся, а вторым заплакал. Пошаркал к дверям.
– Это наш пасечник. Его называют Прораб, – резюмировал его вход-выход Андрей. – Он как не пьет – то нормальный, правильный мужик… И пчелы его любят…
– А как пьет?..
– То пьяный. Надолго. Спит на пасеке. Любит дурачком прикидываться.
– Это давняя полесская привычка.
Наюк еще раз взглянул на маму и понял, что яблоко, которое подкатило к горлу откуда-то снизу, от предковских корней, сейчас разорвется, сочное, сладко-соленое. Что он уже не сможет контролировать эти приливы-отливы крови к сердцу, плазма которой недаром имеет тот же состав, что и вода моря… Поэтому Андрей неожиданно выбежал в утро и дал в саду волю… этому яблоку. Яблоко любило волю…
Вышитая крестиком космическая даль, как магнит, притягивала его и пугала, как кладбище, мистическая, полумертвая-полуживая, тайную страсть к которой он всосал с молоком Млечного Пути. Первые снежинки всегда напоминали ему цвет райских яблонь, под которыми думают о нем души его предков. А он, отравленный печалью, имеет от них единственную эту нежно-холодную весточку, которая растает от ласки и живет долго в безразличии.
Наконец, Андреева мука дошла до наивысшей ноты – слезинки – и скатилась в бездну, словно душа сделалась телом.
Ртутно-рябиновое утро росло в яблочно-синий день, день похорон Андреевой мамы.
Парень снова окунулся в похоронную ритуальную суету. Выполнял какие-то поручения тетки, ловил сочувственные взгляды односельчан и топил эти взгляды в земле. Рядом был его новый неожиданный знакомый – Феофан Куць, который ненавязчиво, но твердо звал его в другой мир, какой-то межевой пограничный мир между тем, – естественным, колыбельным, – который Наюк имел, и тем, куда вот сейчас идет его мама. Ведь у Андрея еще и в мыслях не было покидать свою Гондвану, в которой уже нет его мамы, которая вдруг опустела. Но родных, самых родных и любимых, теряли все, все… И все оставались тут, корнями нащупывая свои плоды. А этот Феофан ухватил за мизинчик – и словно предложил иной мир: более динамичный, более богатый, более широкий, более сладкий, хотя и не медовый. Полынно-медовым был мир наюкового детства, ранней юности. Теперь, будто стекло, невидимая, но конкретная, упала перед ним грань, за которой (он чувствовал интуитивно) должен стать более жестоким, более звонким, леденящим и вместе с тем – более человечным.
Благодаря Куцю стекло, которое принесло с собой смерть Андреевой мамы, становилось цветным: то солнечным, то фиолетовым, то маковым… Изменялось. Пенилось.
Парень завешивал его занавесками, вышитыми прабабушкой крестиком, но Куць трезвым, аж хмельным, дыханием, опять раздвигал их и предлагал тайну, которая, как электрический фонарь, казалась более объемной, более энергетической, чем полный месяц, даже чем Солнце.
Вплоть до самого кладбища, до ямы, выкопанной им же, Куць молчал. Лишь когда уже бросали комочки земли на опущенный гроб, спугнул более щедрую, чем слова, тишину: «Она заслужила покой». Причем ударение было сделано на слове «покой», на что местный интеллектуал-нелюдим Старун, который, очевидно, не мог не читать Булгакова, резко подойдя к нему, не согласился: «А что, света она не заслужила?».
Феофан развел руками, но не сник, а уверено, хотя вроде бы извиняясь, говорил: «Что же я сделаю?».
Умный Старун отошел, не споря, хотя с вопросительным затаенным знаком в душе. Тема была слишком принципиальной, чтобы ее решать. Тем более на скорую руку. А Владимиру Сергеевичу Старуну с тех пор, как он начал очень многое понимать, то есть ничего не понимать, вообще стало тяжело жить, очень тяжело. Стал келейником-отшельником – без женщины (она ушла от него), без хозяйства, только с видеомагнитофоном, огромным набором ностальгических кассет с наилучшими фильмами его юности, молодости, зрелости: «Прошлогодняя кадриль», «Весна на Заречной улице», «Служили два товарища»… собакой и котами. Он уже десять лет не выходил на люди, нелюдимый, затворник, келейник. Теперь вот вышел, нервный и задумчивый. Ему не понравился Куць. Но ему не нравилась теперешняя жизнь вообще. «Средневековье», – говорил он своей красивой разумной дочке – Андреевой однокласснице, – которая, проживая с матерью и отчимом, приходила к нему, приносила поесть «домашней» еды.
* * *
Возвращаясь из кладбища, люди заговорили о газе, о котором напомнил им экскаватор-динозавр.
– Говорят, мы на газе живем, – владелица магазина Дуська Гилыха подтянула к себе местного бизнесмена Григория Шубыка (обслуживал «по полной программе» одиночек, отдыхающих на сельском озере).
– Нет, что ты! Это газ через нас проводят с Маковеи. Ты разве еще не сдала деньги на трубы?..
– Да сдала, сдала… Все уже сдали. Наюки только остались. Не до того им было с теми смертями, похоронами.
– Может, как-то селом поможем парню? Сирота…
– Я не против.
– Что-то придумаем…
На похоронах мамы Андрей первый раз напился. Выпить ему советовали все, но налил Куць.
Асфальтовая дорожка от хаты пахла свежей смолой. Впервые в жизни так странно ничего не хотелось. Даже дышать не хотелось. Руины колхозного туалета напоминали руины Херсонеса, которые он видел когда-то на школьной экскурсии. Слышались голоса античного моря, черных чаек. Наюк встретился глазами с Наталией Старун – своей одноклассницей, дочкой Старуна-затворника, застеснялся, почти отрезвел, ведь давно и трепетно платонически-сократично любил ее, а она, загадочная, красивая, не «такая, как другие», кивала, обещающее звала. Вот и сейчас улыбнулась – и растаяла.
Андрей болезненно, острее всего в жизни почувствовал, что любит ее, как… разве что природу своей Отчизны, маму…
«Такую ухватишь, но не удержишь», – случайно услышал, как физрук говорил молодому физику, когда Наталья в одном купальнике танцевала под луной там, на море, возле Херсонеса… Андрею захотелось удержать. Больше того – он чувствовал, что удержит, что она – его судьба. Тогда, у моря под звездами, он, переполненный несказАнным, стал писать стихи – не разбивая их на строки, а записывая так, как прозу, как письма к самым родным людям…
Владимир САЛИМОН
/ Москва /
* * *
Прогулки на рассвете поутру,
когда идешь, то под гору, то в гору
меж елей, что клонятся на ветру —
по темному пустому коридору.
Должно быть, память детства столь сильна,
что я стараюсь не наделать шума,
чтоб на меня, очнувшись ото сна,
не глянул из угла сосед угрюмо.
Чтоб люди не спросили у меня:
чего ты громыхаешь башмаками,
неужто, дурень, не хватило дня,
что ты по дому шляешься ночами.
Ступаю тихо, мягко – все равно
предательски скрипит сухая хвоя.
Сияет солнце, только здесь темно
средь елей и седого травостоя.
Река вдали блеснула, как кольцо
на безымянном пальце,
в полумраке
дверь стукнула, и скрипнуло крыльцо.
Все это, верно, символы и знаки.
* * *
Ночью темной подступает
сад под самое окно,
нас лишь только разделяет
занавески полотно.
Продуваемая ветром
легкая цветная ткань —
лишь она меж тьмой и светом
разделяющая грань.
Что для нас неодолима,
а для бабочки ночной,
странницы неутомимой,
все границы – звук пустой.
* * *
За край веранды освещенной
шагнешь и канешь без следа
в потоке Леты мутной, темной,
где ртуть течет, а не вода.
Не потому, что очень страшно
бесследно кануть, умереть,
а потому, что жизнь прекрасна
под лампой буду я сидеть.
Пить чай, пить водку, коль охота
придет, читать, писать стихи.
и наблюдать, как позолота,
ложась на сосенок верхи,
переливается, сверкает.
Бог есть, когда ты не слепой.
И мысль об этом примиряет
со смертью, с жизнью.
И с судьбой.
* * *
Древняя старуха после бани
на скамейку села, выйдя в сад
в высоченном голубом тюрбане
и в сорочке розовой до пят.
Быть не нужно Туром Хейердалом,
чтоб понять – в минувшие века
мы, одолевая вал за валом,
морем шли, летали в облака.
Несмотря на то, что у старухи
рот беззубый, вздувшийся живот,
груди ее больше не упруги,
что она гнезда давно не вьет,
говорить начнет, и раз за разом
понимаешь, что, как острый меч,
меж хребтом Уральским и Кавказом
много дней ее ковалась речь,
что она звучала на просторах
жарким солнцем выжженных степей,
а не в длинных, узких коридорах,
в свете бледных тусклых фонарей.
* * *
Потянув за струйку, можно
нам, играючи, шутя,
но при этом осторожно
намотать клубок дождя.
И тогда из нитей нежных,
как из шерсти диких коз,
что паслись в лугах безбрежных,
ты мне свяжешь на мороз
свитер тонкий и пушистый,
чтобы я надел его,
отправляясь в путь тернистый
далеко-предалеко.
Чтоб одежка невесома
и мягка была на мне,
не кололась, как солома
жарким летом на стерне.
* * *
Дождь был недолог, но его
роль представляется заглавной —
глубоко дышится, легко,
как после службы православной.
Выходишь в сад – в саду дрозды
по веткам скачут,
в темных кронах
мерцают капельки воды
камнями в царственных коронах.
Жизнь, скрытая от наших глаз,
выходит из земли наружу,
порой она волнует нас,
смущает и тревожит душу.
Её столь необычен вид.
Бог весть – кого-то он пугает,
а нас влечет к себе, манит,
интересует, увлекает.
Так земляные червяки
по узкой каменной дорожке,
как пряжи тоненькой клубки,
катаются на радость кошке.
* * *
Кругом затяжки, узелки
и непрополотые грядки,
где колосятся сорняки.
Совсем не все у нас в порядке.
Чреда унылых жарких дней.
Листва до времени желтеет.
А беленькое все черней.
А черненькое не белеет.
И лицевая сторона
неотличима от изнанки.
И вид из нашего окна
не радует, как счет в Сбербанке.
* * *
Стакан крутого кипятка,
забывши про пакетик чая,
я до последнего глотка
допил, того не замечая.
Уже потом, когда стакан
я ополаскивал под краном,
когда, с резьбы сорвавшись, кран
на кухне вдруг забил фонтаном,
подумал я, что счастья нет,
что Пушкин прав был даже в этом,
но он убит был в цвете лет
режимом царским, высшим светом,
а я все тщился проскочить
и с властью не шутить напрасно,
и заодно с народом быть,
ан нет – все тщетно, все напрасно.
Ефим ГАММЕР
/ Иерусалим /
«ВОЙТИ В МЕРИДИАН»
повесть
Глава первая
Иерусалимский спуск
1
Куда ведёт асфальт, в особенности, если за водителя на японской легковушке фирмы «Сузуки» Люба, соскучившаяся в своем долгом безвременье по рулю? На выезд из Гило? В район Пата? Ниже-дальше? В центр города? Нет, сегодня туда лучше не соваться. Только что объявили по радио: «В Иерусалиме проводится Парад Гордости, 5 тысяч гомосексуалистов и лесбиянок пройдут маршем к муниципалитету, запрудят улицы и парки «Ганапамон» и «Оцмаут», многие дороги будут перекрыты для движения автомобильного транспорта. Охранять шествие от негодующих израильтян будут сотни полицейских и бойцов погранохраны». При столь многообещающем прогнозе, понятно и ёжику, беспечной прогулки не получится, лучше махнуть на скоростное шоссе, выводящее на междугородную трассу. И тогда – свободный полёт: хоть в Тель-Авив, Ашкелон, Хайфу!
«А дорога серою лентою вьётся», – выводила Люба, как в стародавние времена в Ленинграде, когда брала уроки вождения перед отъездом в Израиль, помня: на родине предков необходимо соответствовать двум непременным условиям. Первое – иметь в родословной маму-еврейку, чтобы на все сто процентов по Галахе – религиозному законодательству – быть признанной своей и без проблем получить гражданство. Второе – обладать водительскими правами, дабы использовать льготы нового репатрианта и за полцены приобрести тачку. В субботу в краю обетованном общественный транспорт не ходит. И если не обзавёлся колёсами, сиди безвылазно дома, колдуй у газовой плиты или глазей в телевизор вместо того, чтобы отдыхать на пляжах Средиземного, Красного, Мёртвого либо пресноводного Галилейского моря, равно известного и под именем Кинерет.
А отдыхать намного приятнее, чем торчать на кухне. Посему настоятельный совет исполнителя песни Олега Анофриева – «Крепче за баранку держись, шофёр!» – был не лишен смысла. Жаль, что в этой песне не содержалось других разумных советов, например, не распускать язык, вернее, не бросаться в ивритоязычной стране расхожими русскими словами. В случае, когда забываешь, что Израиль – не Россия, то и безобидное слово «бензин» превращается в ужасное оскорбление.
Так и получилось.
Зарулив на заправку, Люба, вся ещё преисполненная азарта, кликнула возящегося со шлангом у впередистоящего массивного внедорожника фирмы «Хундай» коренастого парня, по всей видимости, араба:
– Бензин!
Кто бы видел его глаза, сверкнувшие ненавистью? Кто бы уследил за его руками, готовыми схватить обидчицу за горло? Но никто по горячему следу в свидетели не рванётся, включая и Дани, не преисполненного желанием предстать пред ясные очи блюстителей закона. Ему не в свидетели надобно на первом этапе зарождающейся свары-куролесицы, а в уговорщики-примирители, из разряда поборников мирного процесса, вроде бывшего до 24 июля 2014 года президента Израиля Шимона Переса.
Ивритом араб владел не хуже израильтянина, хотя отделаться от специфического акцента не мог. Сжимая кулаки, он подошел к «Сузуки» и, шипя от злости да брызгая слюной, сказал высунувшейся из бокового окна водительнице:
– Не оскорбляй мою маму! Они ло бен зона! (Я не сын проститутки!)
– Я ничего такого не имела в виду. Я просто просила налить бензина, – опешила Люба.
– Что? Ещё раз?
Дани вмешался и с активной жестикуляцией, словно и он человек восточного розлива, стал торопливо выводить палестинца из конфликта, намериваясь достичь понимания.
– Бахура (девушка) ола хадаша (новая репатриантка). Иврит ло идеат (иврита не знает), мевакешет делек ба русит (просит топливо по-русски). Делек ба русит (топливо по-русски) – бензин. Аваль ло бен зона (но не сын проститутки).
По глазам араба, выгоревшим от бешенства до пепельного свечения, было очевидно: полностью довериться толмачу он не сподобился. И оттого не готов поверить, что оскорбительное слово «бензин» – это не «бен зона». Однако вынужден придерживаться требования хозяина-израильтянина: «клиент всегда прав», иначе вылетит с работы. Вот и наполнил бак, ворча сквозь зубы, принял двухсотенную ассигнацию и вопросительно посмотрел на Дани, ожидая извинений. Они и последовали, выраженные короткой фразой:
– Сдачи не надо!
Люба кивнула, догадываясь о положительном исходе переговоров, и удрученно молвила:
– Выходит, нас аборигены этой земли по-прежнему принимают за нежелательный сорняк, принесённый из разных стран.
– Мы, российские, и среди сорняка выглядим простофилей.
– А в переводе на русский?
– Элементарным лопухом.
– Это ты о «сдачи не надо», чтобы замять выяснение отношений? Коренной израильтянин – сабра! – мигом прочистил бы ему мозги за попытку вымогательства.
– Но не сказал бы «бензин», девочка! Ладно, едем…
Люба включила первую скорость, дала газ, не успев до отказа вывернуть руль, и чуть не задела внедорожник корейской фирмы «Хундай».
При выезде на магистраль пропустила автоколонну, взяла вправо – к Иерусалимскому спуску, и давай, разгоняясь, переключать передачи.
Внезапно в зеркале заднего вида отразился громоздкий «Хундай», тот самый, с которым едва не столкнулись на заправке.
Маневрируя, он стремительно обошел идущие перед ним машины и угрожающе приблизился, вот-вот ударит буфером.
– Сворачивай на светофоре влево, – Дани четко среагировал на неприятность. – Оторвёмся!
Люба успела проскочить на зелёный свет. Но и «Хундай» не остановился, хотя вспыхнул жёлтый. Скорей всего, за рулём сидел приятель заправщика, тоже араб либо израильтянин восточных корней, желающий проучить новую репатриантку, беспечно бросающую людям в лицо самое страшное израильское ругательство. И это без понимания, что оно, как искра, способно разжечь пожар убийственной междоусобицы. К тому же (!!!) без году неделя в Израиле, на иврите не бельмеса, а уже – собственная иномарка.
Дани вновь оценил обстановку, теперь уже точно догадываясь: преследователь не отцепится.
– Гони! И резко направо!
Внедорожник не успел притормозить и проскочил на зеленый свет – дальше по прямой с указателем «без права разворота». А «Сузуки» покатила, гася скорость, в сторону иерусалимского кладбища.
– Здрасте! Ладушки – оладушки! Приехали! Прямиком к покойникам! – вздохнула Любаша, заезжая на стоянку.
– Главное, живыми! А то ведь могли и ногами вперед.
– Что мы здесь не видели?
– Мою работу, – с заметной в голосе печалью произнёс Дани. – За годы твоего отсутствия. Кстати, почему ты ничего не рассказываешь об этом эксперименте.
– Нельзя! Нам запрещено.
– «Нам»?
– Я же не одна участвовала.
– Где остальные?
– Мне никто не докладывал. Объявятся, когда понадобится.
– Это как понимать?
– Никак! Я сама этого не понимаю. Просто это сидит во мне. Объявятся, и всё тут! Эксперимент ведь полностью не закончен.
– А это как понимать?
– И это никак!
– Тоже просто сидит в тебе?
– Тоже.
– И столь же реально, как мечта о ребёнке?
– Реально. Всё реально, Дани! Я и сама умом не дохожу, насколько реально. Но чувствую: дело не только во мне, но и в тебе, и в нашем будущем ребёнке. Что-то им нужно от наших детей.
– Не рождённых?
– Нет, именно рождённых. Но зачатых после удачного эксперимента.
– Какие соображения?
– Нам растолковывали на семинаре… Кстати, это согласуется с научными прогнозами и предсказаниям Эдгара Кейси, Нострадамуса, других провидцев, – задумчиво вывела Любаша, собираясь с мыслями. Затем, будто испугалась запамятовать нечто важное, зачастила, глотая в поспешности слова. – Основная идея в том, что 21 век породит пятую расу коренных землян. А от кого им родиться, спрашивается, если не от нас, тех родителей, кто впервые преодолел притяжение настоящего времени? В генетический код новоявленных грудничков передастся от нас новая характеристика, и они смогут двигаться по времени самостоятельно, на волевом импульсе. Вот для того, на мой взгляд, и затеяли эксперимент. И ввели в него бездетных, тех, кого отобрали из семейных пар. Им, надо думать, и создавать новое человечество.
– Ладно тебе, Любаша! – отмахнулся Дани от женских, как представлялось, фантазий. – Из тебя пророчица Дебора, как из меня… – не нашёл, что подверстать к слову и сказал: – Пойдём уж лучше посмотрим, что случилось со мной в прошлом. Авось и проклюнется журналистская тема о кладбищенском художнике, разменивающем на увековечивании покойников свой талант. Но с благородной целью: чтобы выплачивать машканту (ипотеку) за нашу дыру (квартиру). Тогда – помнишь? – после получения денег за твое участие в эксперименте, думалось: вытащили счастливый лотерейный билет, теперь у нас квартира, обставим и заживём. А оказалось…
Он не договорил…
Не рассказывать же Любе о сложившейся ситуации, когда в результате странного временного скачка он одновременно женат на двух разновозрастных женщинах – пожилой, покинувшей его из-за душевных переживаний, и возлюбленной ранней юности. При столь необычном раскладе волей-неволей возникает соблазн. Какой? Тут и расшифровки не требуется: остаться с этой, вернувшейся из небытия Любашей. Ради такого поворота того и гляди уподобишься Иоганну Фаусту.
Оседлавший мозг ангел, тоже прочитавший на досуге «Фауста», выдал походный комментарий:
– Человек не имеет права на продажу своей души. Она, если вдуматься, ему вовсе не принадлежит. Душа – это частица Бога. Следовательно, когда Нечистый вводит людей в искушение, выманивая душу в обмен на немыслимые блага, он тем самым хочет по частицам собрать целое, духовный, скажем, пазл, чтобы наконец-то превратиться в Бога.
– Как же с ним бороться?
– А бороться не надо. Просто поставь разум на защиту души, и всё образуется. Ум ведь тоже дан человеку Богом.
Свихнуться можно от этих советов, – подумал Дани, – коли разумно разбираться в сложившейся ситуации.
А можно и не свихнуться – тут же осенило его – если в ней не разбираться и пустить всё на самотёк. На то и жизнь, чтобы всё утряслось самостоятельно.
Утрясётся ли? Но это покажет время. А оно пока что присутствует здесь. И пусть на кладбище, а не в Питере среди каменных изваяний Летнего сада. Пусть у надгробий, покрытых выгравированными рисунками, тоже, казалось бы, сделанным навечно, а не среди постоянных обитателей Эрмитажа – картин и скульптур. Пусть! Но время – настоящее время – всегда внутри человека, а не в его подобии из камня. В эту минуту оно в них, в Дани и Любе, и ведёт их по освобожденному от живых людей мистическому пространству жизни и смерти – от памятника к памятнику.
Вот Валя Шор, скульптор, художник, создатель направления «свободная пластика». В далеком прошлом, в году восьмидесятом, сосед в центре абсорбции Гило. Первую выставку открыл тогда же в одной из самых престижных галерей Иерусалима «Дебель». Жить да жить бы ему, но… 1944–2009.
– Помнишь, Любаша?
– У него собака была. Пятнистая такая.
– Гончая.
– Да-да.
– А здесь похоронен Мишаня, мой сослуживец и бывший наш сосед. Смотри, мольберт, кисть, рука художника… с перстнем, на котором миниатюра с портретом Тани. Это я выгравировал.
– Она никуда не переехала?
– Хочешь увидеться?
– Сейчас как раз тридцать лет, как Мишаня погиб.
– Чёрт! У покойников тоже свой юбилей. А у нас… Мыслим теперь в таких временных категориях, что страшно становится. И к слову, как раз подошли к могиле Давида Дара. Питерский литературный мэтр. Муж писательницы Веры Пановой. Уехал в Израиль после её смерти. А вот и даты: 1910–1980.
– Помнишь его, Любаша?
– Я бегала в Ленинграде к нему на литконсультации. Дар тогда в шутку, но как бы и всерьез – не поймёшь, говорил о нахлынувшей на Ленинград эпидемии гениальности. Приблизительно так: «Ленинградская эпидемия гениальности, на мой взгляд, имела грандиозное значение для русской поэзии».
– А в письме Константину Кузьминскому, создателю «Голубой Лагуны» незадолго до смерти в феврале 1980-го он писал из Иерусалима, что «микробы гениальности занёс в Ленинград, кажется, Володя Уфлянд, и с тех пор гении плодились и множились с невероятной быстротой и в невероятном количестве, пока не вытеснили из Ленинграда всех других поэтов».
– Но не поэтесс. Меня он называл «чудной девочкой».
– Здесь, когда жил в Рамоте, нашим поэтам – своим ленинградским землякам, он говорил: «лучшие девочки – это мальчики».
– Давняя шутка. Настолько прикипела к нему, что Кузьминский намекал на всякое.
– Недавно я читал в Интернете статью об этом.
– Кузьминского?
– Нет, Владимира Кирсанова. Но он цитирует Константина Кузьминского. «Мой учитель Давид Яковлевич Дар, – сказано Кузь-минским, – в 40 лет понял, что мальчики – это лучшие девочки. Но он любил в мальчиках не заднюю часть, а талант и молодость. И он опекал лучших поэтов Питера: Горбовского, Соснору, Кушнера, Бобышева, меня, наконец…».
– Дани! Некоторые из тех, кого он опекал, давно уже в Израиле.
– Помнишь, на поминках Дара? Когда собрались в квартире Эли Люксембурга?
– Да-да! Миша Генделев, кстати, тоже из Ленинграда, говорил: мы обязаны что-то сделать для увековечивания памяти Дара.
– Но… как обычно, ничего не сделали. Никто не откликнулся. Кроме радио «Голос Израиля». Ефим Гаммер выпустил в эфир тогда передачу «Памяти Дара».
– Помню, конечно! Да и все тогдашние израильские питерцы помнят. В ней ещё участвовал Авраам Белов – Элинсон, тоже наш земляк, ленинградец. Автор очерков «Рукописи Мёртвого моря». Тоже где-то здесь лежит.
– Помянем?
– А у тебя есть?
– Не у тебя же хранить.
Дани вытащил из бокового кармана вельветового пиджака плоскую флягу тёмного зеленого стекла.
2
Невесомое чувство азарта, заданное нежданной выпивкой, повлекло Любу к рулю: махнуть бы вдоль по Питерской. Но Питерской не предвиделось, так что пришлось удовлетвориться Иерусалимским спуском. А он из-за крутизны поворотов каждые десять секунд подаёт команду «тпру!», не позволяет гнать сломя голову. Но и при ограничении скорости, держа ногу на тормозной педали, летишь наперегонки с ветерком, держа слева от себя, в поднебесной выси, иерусалимское кладбище.
И внезапно осознаешь, как удивительно устроена жизнь в Израиле. Оставляя за спиной Иерусалим, направляясь в любую равнинную точку страны, к морю ли Средиземному, к апельсиновым садам Сдерота, в пустыню Негев, непременно проезжаешь под нагорным иерусалимским кладбищем. Его бесчисленные надгробья, вознесенные к небу, будто впитывают в тебя мысли о жизни и смерти, и слышится из глубины веков – «Всё суета сует, тщета и ловля ветра» – древний афоризм из книги Экклезиаста, неоднократно повторяющийся в разных вариациях.
И непроизвольно для себя самого, в особенности, если давно здесь не бывал, вдруг начинаешь размышлять о вечном. Какое-то магическое наваждение, не иначе. Но мало кто его избегает. О чём бы ни шла речь изначально, переводишь её к тому, чему быть, чего не миновать, когда сам переместишься туда – наверх, к небу.
– Всё иллюзия, – внезапно сказала Люба.
– Чего-чего?
– Да это кладбище… Жили-были, и вдруг – на тебе! – вместо людей камень. Даты рождения, смерти. Твои, Дани, автографы. Иллюзия бытия.
– А что ты хочешь, Любаша?
– Я? Мне хотеть нечего. И без всякого хотения я знаю: смерти нет, просто наступает переход из одной реальности в другую.
– Кто сказал?
– Эйнштейн.
– Ну да?
– Не такими словами, но сказал. Как там было? Вот, нам на семинаре рассказывали. После смерти своего старого друга Альберт Эйнштейн сказал: «Бессо покинул этот странный мир немного раньше меня. Это ничего не значит. Таким людям, как мы, известно, что различие между прошлым, настоящим и будущим – только упрямая навязчивая иллюзия». А сейчас, на основе новой научной теории доказано: Эйнштейн был прав, смерть – это иллюзия.
– Ну, и джунгли в твоей голове, Любаша! Обитают ли там обезьяны? И чем питаются?
– Бананов, определённо, для них не отыщется.
– А что за теорию держишь для них в уме, чтобы почитали Дарвина и стали скорей человеком?
– Биоцентризм! Да-да, это новая теория, как разъясняли нам на семинаре. И касается всего в мире. Допустим, нам представляется, что смерть – это финита ля комедия, конец всему. Но почему? Потому что свое «я» мы ассоциируем с личным, только нам принадлежащим телом. Будто бы без тела «я» не существует. Глупости! Существует и ещё как!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.