Электронная библиотека » Анатолий Андреев » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 15:15


Автор книги: Анатолий Андреев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Под пером знающего своё дело повествователя судьба маленького человека и ничтожного чиновника, титулярного советника Семёна Захаровича Мармеладова превращается в притчу обо всех обездоленных, которым просто «идти больше некуда». Сладкая фамилия Мармеладов иронически подчёркивает горечь и беспросветность его положения, его «скотское состояние». Старшая дочь его, Сонечка, уже на панели, две других дочери, шести и девяти лет, очевидно, стоят в очередь туда же. Жена Катерина Ивановна, «из благородных», сгорает в чахотке. Дилемма, замыкавшаяся в железный порочный круг, была проста, как решение Сони стать проституткой: является ли преступлением помощь «мармеладовым», даже если помощь эта может быть оказана только ценой реального преступления? Разве сделать вид, что «мармеладовых» не существует – это не преступление, может, ещё более мерзкое, ибо бесчеловечное бездействие есть форма согласия на массовое истребление беззащитных?

Всё это повествователь позднее определит как «тоску», которая «нарастала, накоплялась и в последнее время созрела и концентрировалась, приняв форму ужасного, дикого и фантастического вопроса, который замучил его сердце и ум, неотразимо требуя разрешения». Прав, конечно, был Порфирий Петрович (или монологически сработанный роман: это уж кому как угодно).

Если переводить «общие» рассуждения в конкретную плоскость, то на одной чаше весов оказывается жизнь кряхтящей «сухой старушонки» «с вострыми и злыми глазками» и «белобрысыми», между прочим, «мало поседевшими», «жирно смазанными маслом» волосами, «тонкой длинной шеей, похожей на куриную ногу»; на другой – жизни «скорчившейся» маленькой девочки, спящей на полу, дрожащего и плачущего мальчика, другой девочки «в одной худенькой и разодранной всюду рубашке», «с большими-большими тёмными глазами» на «исхудавшем и испуганном личике»… Да, ещё, пожалуй, к ним следует присовокупить Катерину Ивановну, «особу образованную и урождённую штаб-офицерскую дочь», «тонкую, довольно высокую и стройную, ещё с прекрасными тёмно-русыми волосами», «запёкшимися губами» и «чахоточным взволнованным лицом». Да, ещё Соню, «дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала», что вынуждена «наблюдать» «особую» чистоту. Да, не забудем и отца её «земного, пьяницу непотребного», который «стащил» у дщери последние тридцать копеек себе на похмелье, и пьёт, мучая себя и других.

Если разумно разложить ситуацию, то «преступное» перераспределение средств (тем более нажитых малопочтенным ростовщичеством, тем более завещанных монастырю), конкретная «адресная» поддержка вовсе не кажутся таким уж преступным «предприятием».

И душа, уязвлённая доводами рассудка, опять обрекает себя на мучение в «преступной» (в этом всё дело!) системе координат.

С точки зрения психологии, слишком ранимая душа, защищаясь, оборачивается в определённом отношении холодной расчётливостью и преднамеренной жестокостью. Но Достоевского интересует не психология вообще, а христианская психология, то есть психология, приспособленная под определённую систему ценностей, сросшуюся с ней, где законы нормальной психологии подчинены императивам абсолютов: милосердия, добра и т. п. В такой ситуации остаётся только всех жалеть – и больше ничего.

Раскольников с его нормальной, избирательной жалостью, был, конечно, ненормальным в мире, поставленным с ног на голову. Вот этот фокус – радикальную смену координат, проведённую явочным порядком на том простом основании, что абсолюты не нуждаются ни в каком и ни в чьём обосновании и никогда не меняют своего «хорошего» содержания, – исследователи Достоевского предпочитают не замечать. А в этом-то и есть вся суть вопроса. Переверните всё с головы на ноги – и перед вами окажется «пустой», бессодержательный роман. В романе было то, что могло бы быть, если бы… Если бы у меня была волшебная палочка, то… Никто не сомневается, что мир поменялся бы в лучшую сторону. Но волшебных палочек не бывает, тогда как в «Преступлении и наказании» несбыточные волшебные пожелания априори приняты за точку отсчёта в неволшебной, земной, «гадкой» реальности. Фокус-с.

5

В принципе нет ничего скучнее, чем разбирать невразумительную систему «идей», обслуживающую пунктик, спорить с логикой сумасшедших или, как осторожно выражается повествователь, «мономанов, слишком на чём-нибудь сосредоточившихся» (характеристика Раскольникова). Главное – механизм, запустивший его систему идей; сами же идеи – не более, чем интеллектуальный ребус, за которым стоит мнимая мировоззренческая глубина.

Однако художественная цельность романа вновь и вновь, с прямо-таки назойливым постоянством и энергичной настырностью, возвращает нас к заветному пунктику. Послушно внемлем очередной раз.

Раскольников (вновь раскроем карты повествователя) безбожными средствами пытается решить проблемы божественно устроенного мира. При этом мотивы его поведения изначально очень даже и согласуются с законами мира, однако парадоксы ума, смущающие душу «мономана», запутывают всё дело. Сквозь «умственную» призму Раскольников, даже не подозревающий, как глубоко, хотя и искренно, он заблуждается (об этом ведает контролирующий ложные и истинные параметры картины мира автор), и смотрит на все события, попадающие в поле его зрения (а о том, чтобы попало нужное, – опять забота автора). Вот Родион получает письмо от матери, Пульхерии Александровны, в котором речь идёт, в основном, о Дуне, сестре «Роди», и о предстоящем её браке с Петром Петровичем Лужиным. В самом конце письма простая и сердобольная (на сонечкин манер) мамаша напутственно и пророчески замечает: «Молишься ли ты богу, Родя, по-прежнему и веришь ли в благость творца и искупителя нашего? Боюсь я, в сердце твоём, не посетило ли и тебя новейшее модное безверие? Если так, то я за тебя молюсь. Вспомни, милый, как ещё в детстве своём, при жизни твоего отца, ты лепетал молитвы свои у меня на коленях и как мы все тогда были счастливы!»

(Между прочим, семантика имени, отчества и фамилии героя, к которому обращён трогательный призыв матери, многократно расширяет и углубляет контекст конфликта. Раскольников несёт в себе ту новомодную убийственную заразу, которая реально угрожает родине Романовых, России, православной державе. Вновь – вспомним в этой связи «Войну и мир» – Запад сошёлся с Востоком в схватке за умы и сердца людей. Вовсе не личный конфликт «раскалывает» душу героя, а конфликт вечный, универсальный, всемирный, вселенский. Но русский начинает думать только тогда, когда слишком уж верит, поэтому он достаточно быстро и, разумеется, через кровь возвращается к истокам, к лепетанию молитв. А вот Западу есть над чем задуматься… Он и думает, внимая Достоевскому, как Родя – Пульхерии Александровне.)

Конечно же, «с самого начала письма, лицо его было мокро от слёз; но когда он кончил, оно было бледно, искривлено судорогой, и тяжёлая, злая улыбка змеилась по его губам». Отчего? Не оттого ли, что он не верил «в благость творца и искупителя», но не был и до конца уверен в своём неверии?

Не будем лишать читателя удовольствия подумать.

Кстати, Раскольников после чтения письма тоже «думал, долго думал. Сильно билось его сердце, и сильно волновались его мысли». И было отчего: Дуня, благодаря его, Родиной, неустроенности, собиралась выходить замуж по расчёту, то есть жертвуя собой по образцу Сонечки, «продавая» себя ради брата и матери. Список жертв, немо вопиющих об отмщении, продолжал расти. Слёзы невинных парадоксально отливались в приговор Алёне Ивановне. «Сонечкин жребий» («Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!») вновь актуализировал дилемму: или «вечная Сонечка» – или вечный бунт против мира, в котором уготовано амплуа вечной Сонечки. И то, и другое предполагало соучастие самого Родиона в преступлении.

С точки зрения разума из двух зол выбирают не иллюзорное добро, а наименьшее зло. Раскольников был по-своему прав. А как ещё прикажете решить «дикий и фантастический вопрос», вопрос неразрешимый, как бы теоретический, отвлечённый, но вместе с тем подбросивший его родной сестре (не абстрактной категории «униженных и оскорблённых») Сонечкин жребий?

Определённый «процент» оскорблённых, к сожалению, был гнусной реальностью, что тут же подтвердила уличная (обычная) история с растленной девочкой (повествователь не скупится на аргументы «в пользу» теории Раскольникова; список жертв растёт). «А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадёт!.. Не в этот, так в другой?..»

Прав ли был повествователь, из двух зол выбравший иллюзорное добро, ценой отвлечения от реальности? В это можно только верить. Однако вопросы – вопросами, а жизнь – жизнью. И вопросы как-то решаются, и жизнь продолжается, и без преступлений можно обойтись. Но такая логика, похоже, вовсе не знакома мономански устроенному сознанию автора. Трагедия нравственного максимализма (средневековый или подростковый тип трагедии, в сущности, мнимая трагедия) обретает художественную плоть.

Достоевский, словно специально противореча аксиоме Л. Толстого, усердно «решает» вопросы, отвлекаясь от призвания искусства: быть нерассуждающей службой жизни. Но если столь откровенно пренебрегать природой искусства и взашеи гнать её в двери, то она, природа, будет лезть в окно. Решение вопросов средствами, для этой цели совершенно не приспособленными, приводит к тому, что решение вопросов будет всегда не в пользу способов, которыми вопросы действительно решаются. Проще говоря, решение вопросов «от психики» будет всегда направлено против ума. Вопрос об истинности подменяется способами решения: каковы способы – такова и истина.

Всё это объективно на руку аксиоме: искусство должно позаботиться о том, чтобы заставить «полюблять жизнь».

Достоевский «не заставляет» любить жизнь непосредственно, всем строем образного ряда; но он культивирует то, что безусловно стоит на страже жизни: психические интенции, доразумное начало. Таким образом, Достоевский опосредованно любит жизнь, оберегая тот потайной механизм, который и обеспечивает жизнелюбие.

Однако не всё так просто. В аксиому Толстого по умолчанию заложена сама собой разумеющаяся посылка: здоровая нормальная психика естественным образом озабочена ценностями жизни. Но то, что является естественным для нормы, не может считаться само собой разумеющимся для находящегося за границей нормы. Психика болезненно раздражительная может предложить идеологию амбивалентную, как бы совместимую с идеологией жизнелюбия, но вместе с тем непосредственно о этом ничего не говорящую. Идеология поиска смысла жизни (решения вопросов) оказалась вовсе не безобидна для жизни как таковой. Логикой идеологии, представленной моделирующим сознанием, Достоевский задвинул жизнь на периферию собственно человеческих интересов.

Странно получилось: он и вопросов не решил, и о жизни позабыл, увлёкшись решением вопросов. Природа искусства, как вещь объективная, мстит за себя, с ней невозможно не считаться, даже если этого очень хочется, даже если ты – Достоевский. Любителей искать истину средствами, которыми она не может быть найдена, всегда оказывается настолько много, что они (от чистого сердца, как водится, но не от большого ума) провозгласили Достоевского мыслителем, философом, вменяя ему в заслугу именно решение вопросов. Более издевательского комплимента талантливому художнику придумать трудно. Достоевский гениально искажал реальность в угоду собственной психической потребности, армия же толмачей объявляет роман способом постижения реальности, искажая значение творчества писателя.

Апологеты достоевщины, воспитанные на способе мышления великого мечтателя, никогда не поймут писателя; в лучшем случае они смогут разделить его иллюзии и утопии. Никто не вредит изучению Достоевского более тех, кто его любит. Отношение, предполагающее уважение, должно ориентирваться на установки непсихологического свойства, на способ умозрительного постижения, то есть на тот способ, который так горячо, до истерики, не жаловал писатель.

Итак, аксиома Толстого лишь отчасти применима к творчеству (и разбираемому роману в частности) Достоевского. В том, что роман обрушивается на главного врага жизни, разум, – сомнений нет, и в этом смысле роман стоит на страже жизни; но ненавидеть разум ещё не значит любить жизнь. Толстой-художник сам сполна реализовал им же сформулированную аксиому. Что же «заставляет полюблять» Достоевский? Что он противопоставляет разуму? Или: что он имеет в виду под «жизнью»?

Чудо, тайну, мистику души – но не жизнь в толстовском, да и в общепринятом смысле. Жизни как таковой нет в романе, а есть провозглашение любви к жизни – умствующее чувство, столь же далёкое от проблем жизнелюбивой Наташи Ростовой, как и масонские изыскания Пьера. «Чувство жизни» Достоевского парадоксальным образом находится по ту сторону жизни.

6

Вернёмся, однако, к нашему схематическому герою, который, по воле автора, вынужден был демонстрировать гибельность избранного им пути.

Трагедия Раскольникова заключалась не в том, что он умом понимал всю неотвратимость «решения неразрешимых вопросов» и в то же время отдавал себе отчёт, что психика, здоровая психика должна хитро ускользнуть от вопросов, преодолеть сам факт неразрешимости вопросов, поберечься во имя жизни (так осознанное устройство человека и мира, как мы помним, даёт качество высокой трагичности), – а в том, что он в равной мере был психически ангажирован двумя взаимоисключающими присутствие друг друга «истинами»: рациональной (по форме, но не по существу) и иррациональной (и по форме, и по существу). Невозможность предпочтения ни одной из них как самодостаточной – вот его проблема; избранная же (в силу необходимости выбирать) им истина влекла за собой «наказание», то есть являлась преступлением. Однако иной вариант – и в этом безысходность трагической ловушки – также не уберегал от наказания. Раскольников, как и Сонечка, и князь Мышкин, был обречён в этом мире чувствовать себя преступником. (Повествователь убеждён, что это качество «великих сердец», предназначенных к «великому предстоящему исполнению»; по иронии судьбы или в силу каких-то иных обстоятельств «великие сердца», алкающие страдания, оказались тенью жизни, марионетками запутавшегося в диалектике повествователя, пытавшегося противопоставить жизнь – диалектике.)

Вот как это воплощено – блестяще воплощено! – на уровне психологии, ставшей структурой персонажа, характеристикой творческого метода (на уровне стиля – не менее блестяще через «путаный» синтаксис и «рваный» ритм): «Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесётся», и уже ждал её; да и мысль эта была совсем не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера ещё, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам осознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах». В этом фрагменте подведён итог всё ещё «колеблющегося» состояния после прочтения письма. На импульс «мысль» у героев Достоевского мгновенно следует реакция, обратная смыслу импульса. Иначе говоря, глубина мысли поглощается глубиной предчувствий, происходит подавление очагов мысли.

Ещё более убедительно сшибка разноприродных мотивов поведения (что, по мысли повествователя, доказывает если не априорное «знание» души, то опережающую, пророческую правоту интуиции) показана далее. Прочитав письмо, Раскольников пошёл к Разумихину. По пути он и стал свидетелем безобразной уличной сцены, когда уже совращённую «барышню» пытался перехватить «жирный франт» «с розовыми губами». Вот вам, кстати, тот самый парадокс: сочность, полнота и цвет жизни невыносимы своей пошлостью для повествователя. То ли дело губы, «запёкшиеся» или «запенившиеся от злобы», – праведной, уточним, злобы – исступлённо «горящий» взгляд и жёлтый или, на худой конец, бледный цвет; отлично гармонирует со всем этим набором «изнеможение во всех членах». А вот вам и формула писателя: жизнь есть страдание, и разуму противостоит не радость цвета крови с молоком, а изболевшаяся душа. Это не что иное, как иррациональная форма ненависти к жизни, угроза жизни едва ли не большая, чем бесстрастный разум. Раскольников с огромным удовлетворением убил бы Наташу Ростову, другое дело, что Достоевский не сумел бы создать столь отвратительный для уязвлённой души полнокровный женский образ. Даже в проститутки писатель отдаёт святую, тогда как для обладательницы жёлтого билета требуется всего-то дьявольски прельщать телесами. И это не пустячок или недосмотр писателя. Предпосылки, определяющие поведение человека Достоевского, лежат не в сфере биологической или социально-психологической (хотя и этот контекст обозначен); поведение героя почти напрямую определяется идеей, пропущенной через фильтры души, – вот откуда такая ненависть к разуму, идее, теории: ненависть к тому, к чему более всего тянется сам. В романах Достоевского нет характеров (ибо характер вскрывает связь личности с обстоятельствами, со средой), а есть иллюстрации «страдающей души» или «страдающей души, подмятой под себя злым гением разума». Впрочем, мы сбились с пути, следуя за Раскольниковым, направлявшимся к Разумихину. Но зачем он пошёл к Разумихину, едва ли не единственному своему приятелю?

Техника и технология добывания нужной информации из бессознательных глубин у Достоевского доведена до виртуозного совершенства. «Вопрос, почему он пошёл теперь к Разумихину, тревожил его больше, чем даже ему самому казалось; с беспокойством отыскивал он какой-то зловещий для себя смысл в этом, казалось бы, самом обыкновенном поступке.

«Что ж, неужели я всё дело хотел поправить одним Разумихиным и всему исход нашёл в Разумихине?» – спрашивал он себя с удивлением.

Он думал и тёр себе лоб, и, странное дело, как-то невзначай, вдруг и почти сама собой, после очень долгого раздумья, пришла ему в голову одна престранная мысль.

«Гм… к Разумихину, – проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, – к Разумихину я пойду, это конечно… но – не теперь… Я к нему… на другой день после того пойду, когда уже то будет кончено и когда всё по-новому пойдёт..».

И вдруг он опомнился.

«После того, – вскрикнул он, срываясь со скамейки, – да разве то будет? Неужели в самом деле будет?»

Он идёт к Разумихину, не зная, почему именно к нему, почему именно сейчас, но предчувствует в этом, казалось бы, «обыкновенном» поступке «какой-то зловещий для себя смысл».

Тут же всё и прояснилось. Раскольников какими-то таинственными, но полномочными службами контроля за сознанием был поставлен в известность, что он несколько опередил события. Визит к Разумихину, оказывается, запланирован, но только на другой день после «того». Следовательно, «то» самое (если «предприятие» назвать своими словами, – предстоящее убийство старухи-процентщицы с целью ограбления – то благородная цель идейной акции как-то стушевывается) уже не подлежит обсуждению, оно просто стоит в графике и ждёт своего часа.

Но какая инстанция столь нахально распоряжается волей Раскольникова, информируя его о том, что предстоит совершить, но не собираясь обсуждать с ним порядок действий?

Ответ очевиден: Раскольников “действует на автопилоте», без участия сознания, но именно сознание, трезвый расчёт «включили автопилот». Именно разум сковал сопротивление души, парализовал волю и поставил перед фактом: эксперимент по обновлению («когда всё по-новому пойдёт») жизни неизбежен.

Казалось бы, вопрос решён. Но психика ещё не исчерпала ресурс сопротивления. Во имя сохранения жизни своей и чужой, во имя жизни Раскольников получает ещё один «знак» – вещий сон. Как тонко – здесь вполне уместно затасканное слово гениально – Достоевский показывает перетекание информации с сознательного уровня на подсознательный, «разбрасывая» её по разным уголкам сознания – и не теряя при этом содержательную нить: с точки зрения автора, происходит обыкновенная трагедия человека: незаметное, скрытое даже от самого сознания, разъедание личности героя, превращение всего лишь «мономана» в убийцу, преступника, преступившего все человеческие законы и тем не менее убеждённого, что его действия не противоречат высшему моральному закону. Таково дьявольское коварство разума! Он убивает сначала личность потенциального убийцы. Человек становится орудием убийства, превращаясь из преступника – в жертву. Неудивительно, что после подобных произведений доверие к разуму утрачивается как минимум на несколько веков и так не слишком умной истории человечества.

Странно, но факт (такова магически-гипнотическая власть художественного гения): Раскольников где-то на задворках нашего подсознания уже вызывает жалость как жертва, хотя мы не сомневаемся в том, что он становится убийцей. Кто же тогда истинный агрессор, кто преступник, которого не жалко, который хитростью и обманом (злодейским умыслом) завлёк чистую, детскую, предназначенную для светлых подвигов душу терзающегося молодого человека?

Да разум, разум, конечно. Вот истинный враг, гадина, которую надо научиться истреблять. Как?

Читайте роман дальше.

Итак, бессмертная душа (которую можно, по вере повествователя, только на время охмурить, соблазнить – да и то для этого надо рядиться в белые одежды, прикидываться справедливым – и которая всегда держит в запасе универальную возможность покаяния, очищения через страдание, что, собственно, и составляло кодекс «вечной Сонечки») в полной мере обнаружила свою чудодейственную прогностическую силу в «болезненном» и «страшном» сне Раскольникова. Вообще психологическая эпопея Родиона Романовича совершалась по модели сна: человек делает всё, чтобы уберечься от гибели, и странным образом все его усилия только приближают гибельный итог. Где сон, где явь, где истина, где хитроумный обман? Достоевский первый в мировой литературе, с беспрецедентным совершенством (настолько приближённым к абсолюту, что сегодня представляется, что усовершенствовать его в этом отношении едва ли возможно) уловил и сумел зафиксировать бесконечную текучесть и как бы духовную неопределённость человека. Но, сделав главную духовно-конструктивную возможность Homo sapiens, разум, главным его врагом, а творца иллюзий, психику, – гарантом стремления к «объективному» совершенству, Достоевский беспрецедентно же и «навредил» («польза» от литературы всегда невелика) человеку.

Итак – сон. Разумеется, Роде приснилось детство. Обратим внимание: в контексте предлагаемых гонителями разума духовных ценностей дети и женщины как наименее подверженные чудовищной заразе интеллекта становятся носителями высшей мудрости, то есть интеллектуальной невинности (собственно глупости) или невменяемости (глупости же). Вообще вещий сон полон символов, и если его анализировать в контексте целого романа – это составит тему отдельного исследования. Тут и вечер, и окраина городка, кабак, пьянство, кладбище, насилие, кровь, убийство… Нас же заинтересует прежде всего «маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка», которая, надрываясь, тянет телегу с пьяными мужиками и бабами. «Лядащая кобылёнка», не в силах тянуть пьяную ораву, к тому же погоняющую и засекающую клячу кнутами до смерти, от бессилия начала лягаться. Кругом хохот. Кобылёнку свирепо «принимают в шесть кнутов» («по глазам хлещи, по глазам!»), а потом добивают «длинной и толстой оглоблей».

Бедный мальчик, который во всех подробностях наблюдал эту дикую сцену, «с криком пробивается (…) сквозь толпу к савраске, обхватывает её мёртвую окровавленную морду и целует, целует её в глаза, в губы…» Поведение бедного Роди не слишком напоминает действия того, кто вскоре, проснувшись, топором расправится с беззащитными женщинами, не правда ли?

Какая связь между сегодняшним сном и завтрашним убийством?

«Слава богу, это только сон! – сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. – Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!»

Всё тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колена и подпер обеими руками голову.

«Боже» – воскликнул он, – да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, тёплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?» (Именно, именно так всё и произойдёт! Сегодня это назвали бы феноменом самореализующегося прогноза. – А.А.)

Он дрожал как лист, говоря это.

«Да что же это я! – продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, – ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь ещё вчера, вчера, когда я пошёл делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я ещё до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…

Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчётах, будь это всё, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я же всё равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю! Чего же, чего же и до сих пор…» (Весь этот монолог воспринимается существенно иначе, если иметь в виду, что он-таки «решится»… – А.А.)

Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашёл и сюда, и пошёл на Т – в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! – молил он, – покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»

Проходя через мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения

Не правда ли, неожиданный поворот событий? Такого Раскольникова Роди мы ещё не видели, и наличие такого Раскольникова делает последующее зверское убийство, как ни парадоксально, как бы и «предстоящим исполнением», как бы фазой большого замысла, для которого и «берегли» «великое сердце» Родиона.

А если нет – роман можно заканчивать. Психика, словно загнанная клячонка, сопротивляясь в отчаянии, совершила свой последний подвиг: остановила «заколдованного» Родю у последней черты.

Всё ясно, как божий день: даже если преступление («проклятая мечта») – благо, душа не принимает, просто не в состоянии принять убийство как способ предотвращения другого убийства. Всё: свобода, облегчение, отречение. Чары ума бессильны.

Роде-то, положим, всё как бы ясно – но не другим потенциальным «умникам», ради вразумления которых и писался предостерегающий, евангелический по архетипу «рассказ». Ради них Раскольникова отправили на Голгофу. Впрочем, самому Родиону тоже всё было ясно до поры до времени…

Что же могло произойти за столь короткое время, – считанные часы! – чтобы душа вновь оказалась готовой к преступлению?

А ничего не произошло. Воскрешение души оказалось всего лишь последним содроганием кобылёнки. Метастазы логики настолько глубоко поразили даже «детские» очаги души, что достаточно было «в высшей степени случайной встречи на Сенной», чтобы чары вновь опутали нетвёрдую душу доброго Роди. Стоило ему «вдруг, внезапно и совершенно неожиданно» (мастерство оттеночных градаций в романе – на уровне эксцентрики) узнать, «что завтра, ровно в семь часов вечера» Лизаветы, старухиной сестры не будет дома, «и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна», как сон (жизнь!) был забыт, а явь (чары!) затуманила рассудок. «До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошёл к себе, как приговорённый к смерти. Ни о чём не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что всё вдруг решено окончательно».

Вот это и есть высшее психологическое мастерство как способ лепки персонажа. Подлинное воскресение души возможно только через подлинное страдание, следовательно, через подлинное преступление. Искушение Родиона Раскольникова, испытавшего однажды обаяние смерти, не могло развеяться само по себе, всего лишь контрдвижением души. Если ты не Сонечка, надо жизнью воспитать вкус к страданию, перестать бояться его и через него идти к воскрешению.

Итак, через преступление – к воскрешению. Иной, усечённый путь, – это всего лишь жалкий экстерн вместо подлинных университетов, всего только слова, слова. Необходим же титанический, непередаваемый словами труд души как самый главный аргумент против козней разума.

И Родион Романович Раскольников вступил на Голгофу. Добро пожаловать вслед за ним, читатель.

7

«И во всём этом деле он всегда потом наклонен был видеть некоторую как бы странность, таинственность, как будто присутствие каких-то особых влияний и совпадений». Изрядно сказано. Как бы ничего утверждать нельзя с полной уверенностью, однако есть основания полагать, будто какие-то силы не дремлют. (Мы же отметим и такую «как бы странность»: «всё это дело» уже рассматривается и с позиций обновлённого, раскаявшегося Раскольникова. Это придаёт повествованию пикантность скрытой поучительности, ауру притчевости.) Как бы то ни было, преступление было совершено не случайно (иначе роман был бы другим). В закономерности преступления (предрасположенность к которому – чрезмерное увлечение мыслями и теориями) заложена закономерность наказания, что, собственно и отражено в названии романа. Концепция «преступления» нам более-менее ясна. В чём же содержится суть наказания? Или: как вечная душа берёт реванш у всего лишь «новомодного» неверия?

Легко сопоставить проблематику и логику разворачивания «вопросов» в «Войне и мире» и «Преступлении и наказании», чтобы убедиться, что они при всём своём духовно-поэтическом несходстве находятся в одной культурной траншее, по одну сторону баррикад: их объединяет то, что у них общий враг. Раскольников начал свой путь, словно Сонечка, с лепета молитв, продолжил как величайший грешник и закончил (в романе) как родственник и, если так можно выразиться, единомышленник Христа. Версия «возрождения» заслуживает внимания не потому, что она истинна (она, как мы сказали, неглубока и бессодержательна), но потому, что она неприлично типична, то есть универсальна. Это типичная версия «верующих» и «презирающих» (вследствие панической боязни и чувства неполноценности) рассудок.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации