Текст книги "Персоноцентризм в классической русской литературе ХIХ века. Диалектика художественного сознания"
Автор книги: Анатолий Андреев
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
Чтобы оценить масштаб и величие Базарова (за масштаб и величие – отдай жизнь!), нам предлагается в качестве неоднозначного фона классическая идиллия Аркадия. И жизнь, и слезы, и любовь, причем, взаимная. Приятная традиция отцов была с успехом продолжена, что, кстати сказать, вызвало у Базарова «злорадное чувство, которое мгновенно вспыхнуло у него в груди». (с. 483) Ты сердишься, Евгений? Может, потому, что сам от себя скрываешь, насколько завидуешь возможности просто жить? Евгений на прощание наговорил своему другу много пылких слов, переходящих в туманные декларации: «для нашей горькой, терпкой, бобыльной жизни ты не создан. (Между прочим, Марьино «по крестьянскому наименованию» было известно как «Бобылий хутор». Был Бобылий хутор, стала цитадель любви… Жизнь развивается по своим законам. – А.А.) В тебе нет ни дерзости, ни злости, а есть молодая смелость да молодой задор; для нашего дела это не годится»; «а мы драться хотим», «нам других ломать надо» etc. (с. 485)
Что за «наша жизнь», что за «наше дело»? При чем здесь драки и заламывания других?
Не будем делать вид, что Базаров не произносил этих слов и что в них не сквозят политические по преимуществу аллюзии. Произносил, сквозят. Собственно, если перевести их на язык бреда, они означают: я нужен России, а ты, Аркадий Николаич, не нужен.
Разумеется, дело обстоит прямо противоположным образом. Аркадий, рьяный хозяин, необходим России (да и Аргентине, между прочим, не помешал бы), равно как и мясник с портным. А вот романы, тем не менее, будут писать о никому не нужных Базаровых… Тут есть мысль.
К ней мы еще возвратимся, а сейчас отметим: Базаров в сцене последнего прощания с Аркадием оказался недостоин сам себя. Точнее, этот упрек стоило бы переадресовать повествователю, но поскольку слова вложены в уста Базарова, пусть он за них и отвечает. «Другие слова» у Базарова, несомненно, нашлись бы, однако они шли под рубрикой «романтизм» и «рассыропиться» (с. 485), а потому Базаров их не произнес, что означало: бой с «романтизмом», с логикой души продолжается и нигилизм не сдается. И все же Базаров произнес «другие слова», золотые слова, уже почти «романтические». «Видишь, что я делаю: в чемодане оказалось пустое место, и я кладу туда сено; так и в жизненном нашем чемодане; чем бы его ни набили, лишь бы пустоты не было». (с. 484) Пустота – это, понятно, предстоящая семейная жизнь Аркадия по древнему сценарию отцов, а «сено», ясное дело, – Катерина Сергеевна. Если убрать полемический задор и губительную иронию, получается мудрый рецепт. Врач, исцелись сам: «жизненный чемодан» надо было набивать, и не лихорадкой работы или пустой дракой с «романтизмом», а, к примеру, тем же браком, ибо «наше дело» – это и была поза и самый что ни на есть «романтизм». Переделать мир на разумных основаниях, под разумную жизнь – куда хватил Евгений Васильевич!
Чемодан вместо него набил повествователь, заставив-таки «рассыропиться» свирепого мечтателя, от самого себя скрывающего тоску по небу. Но это будет, как известно, в финале, когда к умирающему Базарову придет «великодушная» Анна Сергеевна.
7
Однако еще до того, как народ физически передаст доктору Базарову смертельную дозу холеры, которая и «выдернет» его из рядов живущих, народ на уровне идейном отсечет от себя умника Евгения «Васильева».
Вообще внутренний сюжет развивается многопланово и без пауз, что говорит о сосредоточенности повествователя именно на магистральном смысле. «Самоломанный» Базаров, вернувшись к родителям, ибо больше податься было некуда, прибегнул к испытанному средству: лихорадке работы, заболеванию работой, трудоголизму, как сказали бы сейчас. Клин клином вышибал, одной заботой – другую. Однако «лихорадка работы с него соскочила и заменилась тоскливою скукой и глухим беспокойством. Странная усталость замечалась во всех его движениях, даже походка его, твердая и стремительно смелая, изменилась. Он перестал гулять в одиночку и начал искать общества (…)». (с. 487) Подобно английскому сплину? Русская хандра?
Во всяком случае «искать общества» – это хороший симптом для лишнего, обнадеживающий признак. «Общество» требует душевного общения, а лишнему, дабы не пропасть, и надо развивать душевные склонности. Кончилось тем, что Базаров в прямом смысле пошел в народ, и хождение получилось весьма поучительным. Между прочим, вся предпоследняя, XXVII глава, где от повествователя требовалась солидарность с Евгением в форме трагииронии, сделана с подлинным блеском. Позволим себе пространную цитату, чрезвычайно колоритную и необходимую нам в контексте наших размышлений. Заговорив однажды, по поводу близкого освобождения крестьян, о прогрессе, он («бедный Василий Иванович» – А.А.) надеялся возбудить сочувствие своего сына; но тот равнодушно промолвил: «Вчера я прохожу мимо забора и слышу, здешние крестьянские мальчики, вместо какой-нибудь старой песни, горланят: Время верное приходит, сердце чувствует любовь… Вот тебе и прогресс». Явная корреляция с собственным внутренним состоянием…
«Иногда Базаров отправлялся на деревню и, подтрунивая по обыкновению, вступал в беседу с каким-нибудь мужиком. «Ну, – говорил он ему, – излагай мне свои воззрения на жизнь, братец: ведь в вас, говорят, вся сила и будущность России, от вас начнется новая эпоха в истории, – вы нам дадите и язык настоящий и законы». Мужик либо не отвечал ничего, либо произносил слова вроде следующих: «А мы могим… тоже, потому, значит… какой положон у нас, примерно, придел». – «Ты мне растолкуй, что такое есть ваш мир? – перебивал его Базаров, – и тот ли это самый мир, что на трех рыбах стоит?»
– Это, батюшка, земля стоит на трех рыбах, – успокоительно, с патриархально-добродушною певучестью, объяснял мужик, – а против нашего, то есть, миру, известно, господская воля; потому вы наши отцы. А чем строже барин взыщет, тем милее мужику». Это в продолжение темы «Базаров и народ». Кто кого не понимает? Чтобы закрыть тему, продолжим цитату: «Выслушав подобную речь, Базаров однажды презрительно пожал плечами и отвернулся, а мужик побрел восвояси.
– О чем толковал? – спросил у него другой мужик средних лет и угрюмого вида, издали, с порога своей избы, присутствовавший при беседе его с Базаровым. – О недоимке, что ль?
– Какое о недоимке, братец ты мой! – отвечал первый мужик, и в голосе его уже не было и следа патриархальной певучести, а, напротив, слышалась какая-то небрежная суровость, – так, болтал кое-что; язык почесать захотелось. Известно, барин; разве он что понимает?
– Где понять! – отвечал другой мужик и, тряхнув шапками и осунув кушаки, оба они принялись рассуждать о своих делах и нуждах. Увы! презрительно пожимавший плечом, умевший говорить с мужиками Базаров (как хвалился он в споре с Павлом Петровичем), этот самоуверенный Базаров и не подозревал, что он в их глазах был все-таки чем-то вроде шута горохового…» (с. 488)
Странно, что эти диалоги трактуют часто в пользу народа, обнаруживая за косноязычными репликами живой и бойкий народный ум. Народ суров – но справедлив. Базаров не обнаружил в народе ничего, кроме непроходимой тупости, да звероватой хитрости. Собственно, ничего иного там обнаружить было невозможно, разве что смекалку на бытовом уровне, но это не относится к «воззрениям на жизнь». Повествователь решил примерить к Базарову народный аршин: «шут гороховый». Но эта глупая примерка более характеризует повествователя, да и сам народ, нежели «презрительно пожимавшего плечом» Базарова.
Вопрос: зачем «ломать» себя с целью излечения от любви, если ясно, что России, то бишь народу, ты и твой носящий общественный характер нигилизм не нужны? Очевидно, процесс «ломки» приобретал все более и более личностно-духовный характер, Базаров все более становился лишним именно вследствие своего «всероссийского», и даже всемирного («что такое ваш мир»? мир обычного, не рассуждающего человека, точнее, гораздого «рассуждать» только «о своих делах и нуждах») нигилизма.
«Впрочем, он (Базаров – А.А.) нашел, наконец, себе занятие». (с. 488) Смысл достаточно бессмысленного занятия состоял в том, что Евгений стал «участвовать в практике» отца, «не переставая в то же время посмеиваться и над средствами, которые сам же советовал, и над отцом, который тотчас же пускал их в ход. Но насмешки Базарова нисколько не смущали Василия Ивановича; они даже утешали его». (с. 489) «Дело» сменилось «занятием», но и это вызвало восторг простодушнейшего Василия Ивановича: «Слава богу! перестал хандрить! – шептал он своей супруге (…)». (с. 489)
На самом деле Евгений только начинал хандрить, что означало: эксперимент по внедрению лишнего в тело народное успешно провалился. Результат подтвердил: лишний как тело инородное отторгается и не приживается. Бесполезно делать из Базарова Героя (в смысле Гиганта на сцене общественной). Он не герой по сути своей. Он антигерой (и в этом смысле гигант). Он вырулил-таки на стезю классического и полноценного лишнего, а уж что делать в финале с лишними – хорошо известно. Смерть нужна затем, чтобы подтвердить нежизнеспособность их жизненного credo и уберечь нормальных «детей» от духовного разложения. Особенно трогательно и эффектно запоздалое прозрение: оно всегда служит аргументом в пользу того, что «с ними что-то не так». Что, конечно, не может не радовать обыкновенного морально устойчивого читателя «с принципами».
Начать с того, что заразившийся Базаров посоветовал отцу «воспользоваться тем, что в вас (вместе с матерью – А.А.) религия сильна; вот вам случай поставить ее на пробу». Евгений в любой ситуации мыслит категориями мировоззренческими («воззрениями на жизнь»). «Матерьялизм» и здравый смысл Базарова при нем – следовательно, не о деградации и сочувствии по этому поводу идет речь; речь идет о гигантской силе духа. Далее обреченный сын заявил обезумевшему от горя отцу: «Ты мне сказал, ты послал за доктором… Этим ты себя потешил… потешь и меня: пошли ты нарочного…» (с. 493) Читатель уже знает: к Одинцовой (одна такая, неповторимая) Анне Сергеевне.
Потешить себя – это ведь и означает набить жизненный чемодан, лишь бы пустоты не было. Значит, все-таки есть чем набивать, есть чем потешить душу… Это не такой уж пустяк, не всякий лишний должным образом относится к «пустоте». А теперь послушаем Базарова, обращающегося к «ангелу с неба» и «благодетельнице» (это уж восторженная истерика Василия Ивановича, с. 497). «Ну, что ж мне вам сказать… я любил вас! (…) Скажу я лучше, что – какая вы славная! И теперь вот вы стоите, такая красивая… (…) Великодушная! – шепнул он. – Ох, как близко, и какая молодая, свежая, чистая… (…) Прощайте, – проговорил он с внезапной силой, и глаза его блеснули последним блеском. – Прощайте… Послушайте… ведь я вас не поцеловал тогда… Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет… (…) И довольно! (…) Теперь… темнота…» (с. 499–500)
Кто это, чьи это исполненные поэзии речи: Пушкина, Шуберта или обновленного Базарова?
В жизни есть место поэзии и любви, теперь мы это знаем; есть место и разуму. Должно быть место и лишнему – но пока что нет такого уголка. Зато «есть небольшое сельское кладбище в одном из отдаленных уголков России…» Кто не знаком с этим строгим печальным реквиемом, венчающем поэму о Базарове?
Странно: все эти повествования о странных людях сбиваются либо на романы в стихах, либо на стихотворения в прозе. Социальный роман переводит свое смысловое течение в план вечный и бесконечный: «Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…» (с. 505) О Базарове и следует говорить в таком ключе и контексте.
А теперь попробуйте что-либо подобное сказать о грансеньоре der Herr Baron von Kirsanoff, о Павле Петровиче, разумеется. «Он уехал из Москвы за границу для поправления здоровья» – ну, и дай Бог ему здоровья. Тело подлечит, а с духом у него никогда проблем не было.
Кирсанов не годится в герои романа, героями их делают базаровы. Вот почему спустя шесть месяцев после отхода Базарова в мир иной, на Земле, в частности, в Марьино, «стояла белая зима с жестокою тишиной безоблачных морозов, плотным, скрипучим снегом, розовым инеем на деревьях, бледно-изумрудным небом, шапками дыма над трубами, клубами пара из мгновенно раскрытых дверей, свежими, словно укушенными лицами людей и хлопотливым бегом продрогших лошадок». (с. 500–501) Природа не мастерская, а храм – но это уже не в упрек Базарову, а в память о нем. Нет Базарова, который, вроде бы, всем мешал, – и всем становится холодно. Неуютно. А тем, кто знает цену Базарову, – просто плохо. Тургенев многое угадал в природе человека. И все же Ивану Сергеевичу, если вести разговор на уровне им же и заданным, не избежать упреков по двум позициям.
Первое. Объективно, что как бы следует из «натуры вещей», разум противостоит душе, и посему выставлен безрассудной и опасной силой. Поскольку не было произведено дифференциации между разумом и одной из его функций, интеллектом (куцым, неполноценным разумом), все претензии к последнему в полной мере предъявляются и к первому. И получается: главное культурное достижение – избежать варварского влияния разума. Остается «красоте» спасать мир и думать об этом приходится душе, кому ж еще?
Второе. Претензии к личности, словно и это не подлежит обсуждению, предъявляются от имени интересов социума. Тургенев «по умолчанию» делает социум абсолютной и безоговорочной точкой отсчета. А здесь всегда картина неизменна: личность плоха уж тем, что она личность; чем крупнее личность – тем сложнее применить ее в качестве универсального социального критерия, того самого общего и обыкновенного аршина. Личность – это всегда в той или иной мере диверсия против социума. Судить по социально выверенным и значимым критериям о качестве личности – все равно, что по длине хвостового оперения определять стати матерого волка. Аршины не совпадают. Личность – величина многовекторная и многоаршинная. Вот почему угрюмый глас народа, сливающийся с аристократическим ворчанием, едва ли стоит всерьез воспринимать как приговор Базарову.
Собственно, мы говорим об «ошибках» Тургенева в отношении лишних не потому, что это его личные промахи. Напротив, это именно типичные заблуждения, которые Тургенев талантливо усвоил и присвоил. Как типичен лишний, так типичны и мифы, роящиеся вокруг него; некоторые из них воспроизводятся в «Отцах и детях», романе типично европейско-аналитическом с исключительно русским вниманием к проблемам души.
Сам характер «претензий» к Ивану Сергеевичу Тургеневу говорит о том, что перед нами художник экстра-класса. Мировой уровень поднятой им проблемы не вызывает сомнения. Художественное качество сотворенной им модели позволяет русской литературе гордиться гением всемирного масштаба. Тургеневу, собственно, удалось стать одним из тех, кто задает и определяет всемирный уровень.
Не так уж плохо для писателя, затронувшего тему, в пучине которой угадываются остовы затонувших титанов.
Часть 8. И.А. Гончаров
8.1. Андрей Обломов: подступы к идеалу
1
Илья Ильич Обломов – образ многоплановый, противоречивый, выявляющий свою подлинную глубину не сам по себе, а в системе образов романа, устроенного весьма диалектически. Скажем больше: не только (и не столько) в системе образов романа, но и в контексте разрабатываемой русской литературой типа лишнего.
Парадокс Ивана Александровича Гончарова, этого мсье де-Леня русской словесности, состоит в том, что один из самых русских романов сотворен очень даже на европейский манер. Что само по себе наводит на размышления. Иными словами, в романе выведен «русский как культурный тип», увиденный глазами европейца, а не, скажем, китайца. Это обстоятельство воспринимается как само собой разумеющееся, а между тем европейская система координат в романе «Обломов» сама ставится под сомнение. По крайней мере весьма существенные и значимые европейские ценности подвергнуты писателем по-европейски дотошному анализу.
Уже эти предварительные замечания, если они верны, свидетельствуют о том, что перед нами художественное полотно, не лишенное подлинной глубины и замешанное на концепции не выдуманной, не высосанной из пальца, а предложенной самой жизнью. Это-то нам и нужно.
И.А. Гончаров – мастер концептуального романа, а это уже европейская традиция, предполагающая высокий культурный уровень. Русские же сами по себе стали культурной загадкой для просвещенной Европы, и даже в определенном смысле конструктивной альтернативой по отношению к старой доброй, закосневшей в рационализме и прагматизме Европе. Илья Ильич Обломов в данном контексте – базовый тип в жизни и литературе, детище культуры, не оторвавшейся от натуры. Роман «Обломов» будет интересовать нас как своего рода пересечение культурных трасс: с одной стороны, как противопоставление пылкого русского ума суровому и сухому германскому (читай – европейскому), а с другой – как своеобразная ниша в уникальной саге о «лишних», которую творила русская литература на протяжении XIX века.
Удивительное дело: Илью Обломова, обладателя «золотого сердца», мечтателя и рыцаря любви, горячего поклонника красоты и поэзии, достаточно часто причисляют к тем же лишним, в редкую толпу которых угодил и Евгений Базаров, называвший красоту, поэзию и любовь не иначе, как «гниль», «художество», «чепуха». На первый взгляд у добрейшего Ильи Ильича куда больше общего с тем же грансеньором и сибаритом Павлом Петровичем Кирсановым, нежели со свирепым мачо Базаровым. И тем не менее по какому-то главному, решающему признаку Обломов и Базаров попадают в лишние. С самого начала стоит разобраться: или признак не тот, или Обломов не имеет к лишним никакого отношения, или Базаров оказывается лишним в компании Онегина, Печорина и Обломова.
«Лишний», конечно же, в почетной духовной номинации – это тот, кто не знает, что ему делать, это понимание минус практика (трактуемая как механизм сцепки с социумом). Остается голое понимание, понимание в себе, понимание ради понимания. Понимание странным образом обрекает на бездействие, хотя лишний отдает себе отчет в гибельности подобного расклада. Один в поле, не воин. Короче говоря, фатальная невозможность конструктивной деятельности на благо общества при наличии благих намерений – вот что такое лишний. И рад бы делать-действовать, да вижу бесплодность, бесполезность дел. Полезнее, если на то пошло, ничего не делать.
Обломов, как мы вскоре убедимся, идеально соответствует этой сомнительной номинации. Однако Базаров, кипучий и могучий, дающий фору даже Штольцу, он-то как влип в лишние?
Как бы нам не запутаться.
А мы и не запутываемся.
Да, существует пунктик, который активно противоречит причислению Базарова к лишним. Деятельностная активность, пусть и разрушительная, credo Базарова – и пассивная созерцательность, болезнь лишних: согласимся, тут есть нюансы. Это, мягко говоря, не одно и то же. Собственно, практическое начало и позволяет (заставляет!) трактовать «нигилизм» Базарова как род деятельности в противовес безысходной и бесплодной рефлексии «отцов». «Лихорадка работы» или горячка деятельности – это знак и симптом востребованности, нужности и необходимости. «Чем-чем, а болтовней не грешны», – заявляет Базаров. Нигилизм его непосредственно затрагивает сферу социальной практики, хочется думать – политики. Политически активный лишний – это что-то новенькое в типажах отечественной словесности. Скорее уж Павел Петрович на таком фоне выглядит лишним. Однако (и это во-первых) при ближайшем рассмотрении активность Базарова оказывается познавательного, то есть все того же рефлектирующего, пусть и несколько идеологизированного толка. А во-вторых, как только Базаров поумнел до критической черты, от активности его и следа не осталось. Так что не будем путать, скажем, одномерного (хотя и активного) Штольца и многомерную фигуру нигилиста. Активность и нацеленность на дело – это форма, но не суть созерцательного отношения. Бывает. Если это не так, придется ставить в вину Печорину его авантюрно-приключенческую активность, Онегину – философскую и т. д. Активность активности рознь. Реально востребуемая обществом активность – вот чего не достает Базарову и чем в избытке наделены все Кирсановы. Активность же Базарова – это протест против бессмысленной, с его точки зрения, но актуальной и поощряемой активности «отцов».
Послушаем Базарова: «– Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным, – промолвил Базаров. – В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем. (…)
– Однако позвольте, заговорил Николай Петрович. – Вы все отрицаете, или, выражаясь точнее, вы все разрушаете… Да ведь надобно же и строить.
– Это уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить». (Роман цитируется по изданию: Тургенев И.С. Собр. Соч. в 6-ти томах. – Т. 2, с. 356–357. – М., «Правда», 1968)
Звучит страшновато. Ломать не строить, беды не оберешься. Но что значит ломать, отрицать, разрушать, «творить» нечто противоположное созиданию?
Это значит критиковать и анализировать. «Революция», которой, якобы так несет от Базарова, требует кропотливой созидательной оргработы, черновой рутинной «пахоты» с людьми. Базаров же – типичный идеолог, харизматический лидер без склонности к вождизму. Не демагог – это да, но и не подпольщик.
Таким образом, Базарова и Обломова объединяет критическо-аналитический подход, они крепки разрушительным умом – и теряются перед задачей и перспективой создать что-либо достойное внимания. Неужели и вальяжный, не способный муху обидеть Обломов отчасти «нигилист»? «Золотое сердце» – и жуткий нигилизм?
Увы, лучшим основанием для бескомпромиссного нигилизма во все времена были именно славное сердце, добрая душа и благие намерения. Обломов в каком-то смысле покруче, порадикальнее рыкающего Базарова будет.
Давайте заглянем в роман. Чему посвящена вся «часть первая» лучшего творения И.А. Гончарова? Лени Обломова? Это какой же ленью мысли надо обладать, чтобы увидеть в специфической жизнедеятельности Обломова одну только лень, пусть и социальную, помещичью по своему происхождению. «Обломовщина» – это лень протухшего помещика, Оболта-Оболдуева? И все? И стоило ради такого героя роман писать?
Поставим вопрос более профессионально: создашь ли на таком герое (антигерое, сатирическом герое) роман?
Нет, не создашь, даже если очень захочешь. Ни конфликта, ни сюжета не выжмешь из плоского и ленивого мировидения. А в романе есть конфликт, есть верно схваченная культурная ситуация, которой дано обманчиво пренебрежительное название «обломовщина».
В конце романа обломовщина названа будет болезнью, точнее, «причиной», по которой «погиб, пропал ни за что» «товарищ и друг» Штольца Обломов. «, – А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и – пропал!» Уточним: это мнение Штольца. (Роман цитируется по изданию: Гончаров И.А. Обломов. – Л., «Наука», 1987. – С. 382. Жирным шрифтом в цитатах выделено мной, курсив – автора. – А.А.) Но Обломов как духовная болезнь – это одно, а как свойство характера или, лучше сказать, социальный типаж – нечто совсем иное.
2
Итак, часть первая. «В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов». (с. 7) К Обломову, лежащему на знаменитом диване и «завернутому» в знаменитый «халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный», держащему рядом с постелью еще более знаменитые туфли, «длинные, мягкие и широкие», – к знаменитому Илье Ильичу, которого «приливы замучили», вошел «блещущий здоровьем» некто Волков. «Блещущий» господин был от портного, в рейт-фраке (для верховой езды). На вопрос хозяина «а вы как поживаете?» ответ был вполне определенным: «– Я? Ничего: здорово и весело, – очень весело! – с чувством прибавил молодой человек». (с. 17)
Илья Ильич, как известно, не просто лежал, а все составлял в уме некий план. Так вот визит Волкова был соблазном и искусом мира светского, так сказать, контрпланом. Мсье Волков искренне предлагал Обломову вариант жизни «очень веселой», где развлечения и становятся смыслом существования. Ни на что другое просто не остается времени и сил. Это особый образ жизни, предполагающий порхание из гостиной в гостиную. Светские утехи требуют энергии и энтузиазма. «– Вы будете бывать?» – вопрошает веселый Волков. «– Нет, я думаю, не буду», – отвечает самоуглубленный и критически настроенный Обломов. «– И вам не лень мыкаться изо дня в день (бывать, слоняться по гостиным – А.А.)?» – интересуется любезный хозяин. «– Вот, лень! Что за лень? Превесело! – беспечно говорил он (Волков – А.А.). – Утро почитаешь, надо быть au courant (в курсе – франц.) всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитом, где давно не был; ну, а там… новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен… Начинается лето; Мише (приятелю – А.А.) обещали отпуск; поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champetres (сельские балы – франц.). С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы… Ах!.. – и он перевернулся от радости. – Однако пора… Прощайте, – говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало». (с. 19)
«И он исчез.
«В десять мест в один день – несчастный! – И это жизнь! – Он (Обломов – А.А.) сильно пожал плечами. – Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается? Конечно, недурно заглянуть в театр, и влюбиться в какую-нибудь Лидию… она миленькая! В деревне с ней цветы рвать и кататься – хорошо; да в десять мест в один день – несчастный!» – заключил он, перевертываясь на спину и радуясь, что нет у него таких пустых желаний и мыслей, что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой». (с. 20) Не кажется ли вам, читатель, что лежанье Ильи Ильича отдает тем, что может быть названо осмысленным протестом против суетного галопа по жизни, против «суеты сует»?
Уже в другом месте, в разговоре со Штольцем, Илья Ильич тонко заметит: «Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно – не занимает это их; сквозь эти крики виден непробудный сон!» Сон чего? Ума и души. Крики и суета – это форма непробудного сна, а сон Обломова – это своего рода созерцательная активность, жизнь ума. «Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему!» – продолжает рассуждать Обломов. Скука, сон и пустота – вот содержание внешней активности «блещущего» Волкова. Впрочем, не будем забегать вперед. У нас еще будет время над этим задуматься.
Волков был не первым и не последним соблазном судьбы. «Вошел новый гость». «Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, (..) с утруженным, но спокойно-сознательным выражением в глазах» – это был старый сослуживец Судьбинский, уверенно оперяющийся социальный лидер, недавно, «к Святой», назначенный начальником отделения. «– Гм! Начальник отделения – вот как! сказал Обломов. – Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.
– Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить; думал за отличие представят, а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду…
– Приходи обедать, выпьем за повышение! – сказал Обломов.
– Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад – адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем. (…)
– Ну, что нового у вас? – спросил Обломов.
– Да много кое-чего: в письмах отменили писать «покорнейший слуга», пишут «примите уверение»; формулярных списков по два экземпляра не велено представлять. У нас прибавляют три стола и двух чиновников особых поручений. Нашу комиссию закрыли… Много!» (с. 21)
«Утруженный» Судьбинский не вызвал в душе Ильи Ильича чувства большой зависти. «Увяз, любезный друг, по уши увяз, – думал Обломов, провожая его глазами. – И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства – зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома – несчастный!»
Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению». (с. 23)
Обломов весьма избирателен в вопросах карьеры, времяпровождения, собственно, жизнепровождения, соотнося их с потребностями ума, воли, чувства. Ай да Илья Ильич! Браво, ленивец Обломов! Это ведь уже на философию тянет: человеку необходима цель, для реализации которой должен быть востребован весь потенциал духовности. Вот почему мы лежим и пребываем в восточной неге: цель не та-с. Нет цели, нет точки приложения сил – и силы хиреют: ум кипит в бездействии пустом, воля атрофируется, чувства блекнут. Так и хочется после этого Илью Ильича сделать предводителем «лишних».
Но что-то здесь не так – и мы даже укажем, что именно. Для лишнего отсутствие цели, своей «звезды» – источник трагизма, пункт, с которого начинается разрушение личности, деградация, черта, за которой приходит ощущение «лишности», ненужности, бессмысленности. Обломов же «испытал чувство мирной радости». Отчего же Онегин с Печориным тяготятся бездельем от «бесцелья», от жизни «без цели и трудов», а Обломов испытывает чувства «радости» и «гордости»?
Оттого, очевидно, что у Ильи Ильича цель все же есть, и она никак не связана с необходимостью деятельности, служения на пользу общества. Обломов – это редкий для русской литературы XIX века вариант преодоления комплекса лишнего, преодоление способом преоригинальным.
Но всему свое время. К способу этому надо подойти, к нему очень тонко подводит «литератор» (повествователь), рассказывающий историю «обломовщины» со слов Штольца. Не будем торопиться, тем более, что Судьбинского сменил «худощавый, черненький господин», одетый «с умышленной небрежностью». Это был литератор Пенкин. «У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать!» Вот очередное поприще, открытое судьбой. Не хочешь веселиться, не желаешь корпеть над бумагами, делая карьеру, – пиши. Тут и ум, и чувства, и воля пригодятся. Правда, необходим еще такой пустячок, как талант. Но нам сейчас важны требования, которые предъявляет «тактичный» Обломов к искусству. Пенкин считает, что сверхзадача литературы – «обнаружить весь механизм нашего общего движения», интересоваться «одной голой физиологией общества», «карать, извергнуть из гражданской среды» порок; «не до песен нам теперь..». Литература превращается в инструмент исправления нравов, в кнут, в санитара общества с функциями оперативными, насущными и далекими от «прекрасного». Обломова же интересует «гуманитет». (с. 25) «– Изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! – почти шипел Обломов. – Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, – тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову… (…) Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию. (…) Человека, человека давайте мне! – говорил Обломов, – любите его… (…) Извергнуть из гражданской среды! – вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. – Это значит, забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия? – почти крикнул он с пылавшими глазами». (с. 25–26)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.