Текст книги "Персоноцентризм в классической русской литературе ХIХ века. Диалектика художественного сознания"
Автор книги: Анатолий Андреев
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Так что же произошло? Произошла обыкновенная трагедия: у господина Никитина проснулось сознание. Он задумался – а счастье не терпит критики или анализа. «Он догадывался, что иллюзия иссякла и уже начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем».
Получается: когда есть «иллюзии» (зацепки), когда не замечаешь пошлой реальности – тогда и сам пошло счастлив; но как только начинается «сознательная жизнь» – тут уж прощай, счастье. Вот почему счастье у Чехова бывает только пошлым; нечто достойное человека, мыслящего существа, перестает быть счастьем, превращаясь в какую-то «нервную» долю, судьбу, которую можно разве что влачить.
«Начиналась весна, такая же чудесная, как и в прошлом году, и обещала те же радости…» Однако Никитин понимал, что «покой потерян, вероятно, навсегда и что в двухэтажном нештукатуренном доме счастье для него уже невозможно». «В соседней комнате пили кофе и говорили о штабс-капитане Полянском, а он старался не слушать и писал в своем дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины… Нет ничего страшнее, оскорбительнее, тоскливее пошлости. Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!»
Это, конечно, романтическая стадия горя от ума. Начинающий лишний, Никитин еще не понимает, что альтернатива «страшной», но такой жизнеутверждающей пошлости и счастью – путь к смерти. Чехов очень дорожит этой романтической стадией, останавливая героев у последней черты, обрывая их судьбы на самом интересном месте, не лишая их последней призрачной надежды. «Поживем – увидим». Эта стадия позволяет поэтизировать возвышенный строй мыслей – отсюда знаменитый чеховский лиризм. Герои уже выше пошлости, но еще не обрели неземного образа мыслей. Еще чуть-чуть – и…
Откуда такая уверенность, что они отыщут философский камень – неземную общую идею?
Это не уверенность, это последняя зацепка, надежда, что и от пошлости можно уйти, и смерти как-то избежать. В сущности, формулируется проблема: как бы это жить «сознательной жизнью» и ощущение «полного и разнообразного счастья сохранить».
Но это и есть проблема психики и сознания. Никитин за голову хватается при виде пошлости, собирается бежать от нее, не понимая, что жизнь торжествует только через пошлость. Учитель словесности нарушает первую заповедь лишнего: не искажай реальность, принимай ее такой, какая она есть, без сожалений оставь зацепки. А бежать от себя – это, конечно, зацепка. Чехова давно уже объявили борцом с пошлостью, в которой, словно в тине, тонут многие его герои. Самый одиозный из них – Ионыч. Странно, что никому не пришло в голову: бороться с пошлостью – бороться с жизнью. Не потому ли герои Чехова испытывают чувство вины перед жизнью – и отсюда вся их рефлексия с гнильцой? Они безотчетно «понимают», что не только жизнь «не такая», полужизнь, но и они «не такие». Вот это и есть тот самый экзистенциальный пустячок, который не позволяет героям Чехова осмелиться стать счастливыми, открыть калитку и просто выйти из логически-магического круга, который у них в голове, а не в реальной жизни. «– Как? Как? – спрашивал он, хватая себя за голову. – Как? (Это уже Дмитрий Дмитрич Гуров из «Дамы с собачкой» – А.А.)
И казалось, что еще немного – и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается».
Потрясающее диалектическое чутье демонстрирует Чехов, чутье человека умного и порядочного, к тому же анафемски, по-русски, талантливого.
10
Все проблемные поля творчества Чехова сведены воедино в «Вишневом саде» (1903), чем и привлекла в данном случае наше внимание выдающаяся и странная комедия. Чехов настаивал на том, что это именно комедия, а не трагедия или драма. Что же собственно комического происходит вокруг полуделовой возни с имением Раневской, и какова природа этого скрытого, имплицитного, странного комизма?
Как такового конфликта, на котором могло бы держаться действие, в пьесе нет. Нет конфликта – нет и сюжета, «обслуживающего» конфликт. Подспудный, тлеющий конфликт – уже знакомое нам противостояние двух позиций, двух типов отношений, двух систем ценностей, по-разному претендующих на статус высокогуманных. «Вся Россия наш сад», – пышно заявит безликий персонаж с безликими именем-фамилией, некто Петя Трофимов. Уже не абстрактная позиция, не пустые слова стоят за словами героев – а их судьба и судьба России. Точнее было сказать: вся Земля наш сад. По смыслу именно так и получается. Ведь не Россия интересует повествователя и героев, а способ гуманистического возделывания «сада», великолепной среды обитания.
Комизм пьесы связан не с комическими персонажами (Симеоновым-Пищиком, Шарлоттой Ивановной, Епиходовым, Яшей с Дуняшей) – а с тем, что любая позиция по отношению к «саду» обрекает последний на уничтожение. Перед нами классическая трагикомедия, замешанная на трагической иронии, а «внешний» комизм только оттеняет абсурдность и безвыходность идейной «ситуации». Животики надорвешь и лопнешь со смеху.
Полярные позиции персонифицированы в образах Лопахина и Раневской. Лопахин Ермолай Алексеевич, бывший крепостной, а ныне преуспевающий купец, «размахивающий руками» («размахивать руками» – значит, по Трофимову, самоуверенно делать ставку на расчет и прагматизм), предлагает свой проект спасения сада: вырубить его и сдать освободившиеся клочки земли в аренду дачникам, что принесет пользу, выгоду, прибыль. Строго говоря, иного выхода-то ведь и нет. Город наступает, прокладывается железная дорога – и «сад» в этом контексте прогресса осознается уже не как родовое гнездо, не как поэтическая ткань души, а как земелька на продажу. И дело вовсе не в том, что Ермолай Лопахин, мужик от лопаты, от сохи, чего-то не понимает. Он честно играет по правилам, которые не он выдумал. Он действует, вырывая сад из лап Дериганова. Лопахин – тот самый «действующий» человек в противовес человеку «чувствующему» и «рассуждающему». «Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую». Зацепка – вот награда за тяжкий труд, избавляющий от еще более тяжкого труда мысли.
Сказать, что ранимой Раневской, да еще по имени Любовь, непонятна логика Лопахина или что она ее презирает – значит лишить пьесу глубины, того самого источника, откуда бьют ключи черной иронии. Любовь Андреевна прекрасно отдает себе отчет в том, что надо жить не так, что это она довела драгоценный сад до нынешнего состояния, когда при ней, вчерашней хозяйке, застучали топоры. Это она бросила сад на растерзание; иное дело, что исполнять это будет не Дериганов, так Лопахин. Но не она. Для нее это место – священно: «Ведь я родилась здесь, здесь жили мои отец и мать, мой дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе с садом…(Обнимает Трофимова, целует его в лоб.) (Словно оберегает, чтобы не ранить следующими словами – А.А.) Ведь мой сын утонул здесь… (Плачет.) Пожалейте меня, хороший, добрый человек».
Она возвращается в Париж к другому доброму человеку, который обобрал ее, но «он болен, он одинок, несчастлив (…) Это камень на моей шее, я иду с ним на дно, но я люблю этот камень и жить без него не могу». Смешно, не правда ли? По крайней мере странно. «Я уезжаю в Париж, буду жить там на те деньги, которые прислала твоя (обращается к своей дочери Ане – А.А.) ярославская бабушка на покупку имения – да здравствует бабушка! – а денег этих хватит ненадолго». Можно лопнуть со смеху.
Любовь Андреевна могла бы, да и должна была, оказаться на месте умеренно лютого предпринимателя Лопахина – и она выжила бы. А пьесы бы не получилось. У Раневской много великодушия, врожденного такта (она даже говорит «рассердившись, но сдержанно») и здравого смысла, но какого-то чересчур замысловатого здравого смысла, который не может «смело решать все важные вопросы». Однако отдай сад в ее руки – от него и следа не останется. С другой стороны, Лопахин затем и приобретал его, чтобы извести под корень. Ну разве не комедия? Животы надорвешь, наблюдая логику нелепого мироустройства.
Есть, правда, еще один, третий путь, – путь веры в будущее «сада», которое как-то чудесно обустроится само собой. Медитации на тему счастья в исполнении Пети, вдохновленного присутствием Ани («вот оно, счастье, вот оно идет, подходит все ближе и ближе, я уже слышу его шаги»), к несчастью, прерываются самым прозаическим образом – голосом Вари: «Аня! Где ты?» Петя спутал поступь Вари с шагами счастья. В другой раз Петю, этого «облезлого барина», который «выше любви», повествователь опускает на землю еще более комическим образом: «с грохотом» роняет его с лестницы в самый пафосный момент. Так сказать, затыкает рот, чтобы не опошлить тему. Какой уж тут третий путь!
Философская болтовня Пети трогательно дублируется Аней («Начинается новая жизнь, мама!», «В дорогу! (радостно)», но с веры начинали и Раневская, и Лопахин. Гипотетический третий путь – это не синтез первых двух, а грустное отчаяние от невозможности их соединения и робкая вера, что когда-нибудь, в «новой жизни», все будет иначе.
Между прочим, благие намерения Раневской завершаются, как и положено в трагикомедии, смехом сквозь «сдержанные рыдания»: преданный слуга Фирс предан и забыт, Варя унижена и покинута. А хотели, разумеется, как лучше…
К злосчастной судьбе Вари самым непосредственным образом приложил руку «новый помещик, владелец вишневого сада» Ермолай Лопахин, который только собравшись сделать давно откладываемое почему-то предложение, вдруг осознал, что ему и предлагать-то нечего, он не испытывает нежных чувств к Варе; он вообще испытывает какие-то примитивные чемпионские эмоции, «размахивает руками», а человеческого, идущего от сердца – осталось на донышке. Разве не смешно?
В сущности, Чехов начал свое творчество с дилеммы и драматургически оформил ее как завещание. Дилемма Чехова проста: кто трудится – тот не думает, и потому более-менее доволен жизнью, «счастлив»; кто думает – тот не может быть доволен жизнью и не видит смысла в деятельности. Труд как бы перестает быть мерилом достоинства человека, но достойный человек рвется к осмысленному труду. Можно до бесконечности крутить эту дилемму на разные лады, но ничего, кроме «комедии», вы не получите. Опять же весьма кстати пришелся чеховский «лиризм», – форма ностальгического подтекста, изнанка комизма, производное от нежелания мириться с дурацкой логикой жизни, способ противостоять пошлости. Где вы, новая жизнь, бог живого человека, Мисюсь, небо в алмазах и зайки на воздушных шариках?
Утопичность проекта Чехова в том, что он полагает, будто уровень поднятых им духовных проблем доступен всем и каждому. А это уже псевдодемократизм, заигрывание с народом и недооценка себя. Архиерея («Архиерей», 1902) поймут посвященные, но даже родной «маменьке» не переступить духовной границы. Остальные просто не поверят, что крест преосвященного Петра – скучная история, история просыпающегося разума, который делает человека лишним. «(…) прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда не было. И, быть может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с таким же чувством. Кто знает! Преосвященный сидел в алтаре, было тут темно. Слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но все же не все было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и все еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем волнует все та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей». Опять испорчен финал.
Архиерея волнуют те же проблемы, что и профессора, инженера и художника. Круг замкнулся. И ничего странного в этом нет. Было бы странно, если бы при такой постановке вопроса круг не замкнулся. Надо иначе ставить вопрос. Но «иначе» – это уже иное качество мышления.
Творчество великих русских писателей, в том числе А.П. Чехова, интересует нас не в локальном контексте истории литературы или художественных достижений эпохи классического реализма; оно интересует нас в контексте духовного становления человечества. Диалектика художественного сознания, тип мышления, возможности данного, образно-моделирующего, языка культуры в контексте высших культурных ценностей – вот предмет нашего исследования.
Умная литература требует еще более умного литературоведения, иначе литература так и не поймет, что же она «сказала». В каждом великом писателе, в каждом фрагменте их великих текстов противоборствуют два языка культуры, которые сражаются насмерть за право познавать жизнь – даже тогда (и прежде всего тогда), когда Чехову (или Пушкину, Л. Толстому, Достоевскому и др.) кажется, что он говорит простые и ясные вещи. Диалектика художественного сознания такова, что «простые» мысли гениальных художников никогда не равны себе, они трижды в десятой степени противоречат себе и часто содержат совсем не то, что имел в виду писатель. Но содержательность их всегда глубока, многопланова, неслучайна.
Именно об этом предлагаемая книга.
Часть 7. И.С. Тургенев
7.1. Ахиллесова пята рационалиста: Базаров и другие
1
Базаров имеет непосредственное отношение к великой теме лишнего человека, всесторонне разработанной великой русской литературой.
Однако Базаров – это бедноватый ответ на исключительно богатый вопрос.
Именно в таком контексте плюсы и минусы «неоднозначной» фигуры Базарова выявляют свое истинное величие. Несомненная, подчеркнем, заслуга И.С. Тургенева состоит в том, что его герой времени занимает особое положение среди лишней братии. Базаров – фигура не только конкретно-историческая, продукт времени, но и вневременная, типологическая; это не только тип, но и архетип. Последний (вертикальный) масштаб приложим далеко не к каждому живущему на Земле…
Суть Базарова проста, хотя экзистенциальная проблема, которую он иллюстрирует своим бытием, чрезвычайно замысловата. Вот девиз, который «промолвил» Базаров любопытствующему Павлу Петровичу: «В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем.
– Все?
– Все.
– Как? не только искусство, поэзию… но и… страшно вымолвить…
– Все, – с невыразимым спокойствием повторил Базаров». (с. 356) (Роман цитируется по изданию: Тургенев И.С. Собр. соч. в шести томах. Т. 2 – Москва, изд. «Правда», 1968. Жирным шрифтом выделено мной, курсив автора – А.А.)
Что значит все отрицать? Это значит отрицать не факты, но основы бытия, которые (основы) Базаров усматривает в типе отношений с миром, в типе сознания. Собственно, все отрицать – значит иметь претензию к одному-единственному пункту: типу освоения мира. Базаров отрицает чувственно-психологическую, лирическо-поэтическую (что так возмутило Павла Петровича), женскую (что Павла Петровича немало бы изумило) модель бытия. Утверждает же он начало рациональное, мужское, деловое, конструктивно-прагматическое, столь дефицитное в мире вообще, а в России тем более. Вроде бы не так уж мало и не так уж плохо.
В чем же «бедность» позиции Базарова?
А в том, что психике и лирике легкомысленно и запальчиво (в том самом лирическом ключе!) отказано в праве на существование. Это не диалектическое, не конструктивное, а дурное, наивное, некультурное отрицание, которое не обременено, в свою очередь, отрицанием, дающим начало созиданию.
Базаров точно революционер, но революционер духовный, философский, а не политический, ибо главная его мишень – система ценностей мира отцов, и даже – чего там церемониться! – предков. «Новое слово» Базарова – не курс на политическое преобразование общества, а утверждение отношений нового типа. А уж политические и всякие иные реформы или революции (безусловно, необходимые для реализации нового отношения к миру и человеку) – это при любом раскладе следствия, но не первопричина.
Существует, однако, пунктик, который активно противоречит причислению Базарова к лишним. Деятельностная активность, пусть и разрушительная, credo Базарова – и пассивная созерцательность, болезнь лишних: согласимся, тут есть нюансы. Это, мягко говоря, не одно и то же. Собственно, практическое начало и позволяет (заставляет!) трактовать «нигилизм» Базарова как род деятельности в противовес безысходной и бесплодной рефлексии «отцов». «Лихорадка работы» или горячка деятельности – это знак и симптом востребованности, нужности и необходимости. «Чем-чем, а болтовней не грешны», – заявляет Базаров. Нигилизм его непосредственно затрагивает сферу социальной практики, хочется думать – политики. Политически активный лишний – это что-то новенькое в типажах отечественной словесности. Скорее уж Павел Петрович на таком фоне выглядит лишним. Однако (и это во-первых) при ближайшем рассмотрении активность Базарова оказывается познавательного, то есть все того же рефлектирующего, пусть и несколько идеологизированного толка. А во-вторых, как только Базаров поумнел до критической черты, от активности его и следа не осталось. Так что не будем путать, скажем, одномерного (хотя и активного) Штольца и многомерную фигуру нигилиста. Активность и нацеленность на дело – это форма, но не суть созерцательного отношения. Бывает. Если это не так, придется ставить в вину Печорину его авантюрно-приключенческую активность, Онегину – философскую и т. д. Активность активности рознь. Реально востребуемая обществом активность – вот чего не достает Базарову и чем в избытке наделены все Кирсановы. Активность же Базарова – это протест против бессмысленной, с его точки зрения, но актуальной и поощряемой активности «отцов».
Базаров, как известно, вынужден был отвечать за свои слова и экстравагантные декларации.
Мы также готовы подтвердить сказанное разбором романа.
2
Базаров входит в конфликт плавно и органически, совершенно естественным образом. Дело в том, что сама почва конфликта, его, так сказать, состав и интрига к тому времени, когда писался роман («Отцы и дети», напомним, впервые был напечатан в 1862 году), была основательно разрыхлена и удобрена. И персонально, и сложившейся к тому времени традицией, и запросами общественной практики Тургенев был подготовлен к тому, чтобы увидеть главную движущую силу развития личности и общества в таком пустяке, как образ мыслей, менталитет, противоречия ума и души. «Отцы и дети» – это эвфемизм, иное, отвлеченное обозначение конфликта отнюдь не возрастного и не социального по корням своим; это конфликт духовный, сруктурообразующий по отношению к личности и обществу. Здесь характерно вот что: начало новое, прогрессивное, так или иначе идущее на смену требующим основательной корректировки «принсипам» отцов, было однозначно увязано Тургеневым с разумом. Здесь писатель угадал – и предостерег. Но не станем забегать вперед.
Базаров предстает перед читателем прежде всего как носитель нового образа мыслей. И дело вовсе не в том, что он демократ и разночинец, и даже не в его пресловутом «матерьялизме» (это все «горизонтальный», социально-исторически обусловленный аспект его личности). Дело в ином. Базаров с пронзительной ясностью увидел, что он живет в мире, который создан исключительно воображением: чувствами, желаниями, хотениями – словом, капризами психики. Реальность же была несколько иной. В мире культурных людей, окружающих Базарова, жить – значило жить чувствами. В этом и заключался главный «принсип» Павла Петровича, которому тот по своей глупости и спеси придавал аристократический (то есть возвышенный, культурно-утонченный) статус.
А что значит в обычной, обыденной жизни следовать генеральному «принсипу» братцев Кирсановых?
Читателю гадать нет необходимости, в романе все изложено, подробно и своевременно.
Базаров еще не появился, а мы уже в курсе, как ожидающий его барин, Николай Петрович Кирсанов, он же хозяин имения Марьино, отец Аркадия и брат Павла Петровича, докатился до такой жизни, прелести которой до столбняка изумили Базарова: «Кто-то играл с чувством, хотя и неопытною рукою «Ожидание» Шуберта, и медом разливалась по воздуху сладостная мелодия.
– Это что? – произнес с изумлением Базаров.
– Это отец.
– Твой отец играет на виолончели?
– Да.
– Да сколько твоему отцу лет?
– Сорок четыре.
Базаров вдруг расхохотался.
– Чему же ты смеешься?
– Помилуй! в сорок четыре года человек, pater familias, в …м уезде – играет на виолончели!»(с. 350) Читатель может сам заглянуть в роман и найдет там все самое главное о Николае Петровиче на первых же трех страницах, поэтому мы подведем итог: главным содержанием жизни сына «полуграмотного», «грубого» «боевого генерала 1812 г». была любовь, были чувства или, иначе, психологическая привязка к жизни. Без них и вне них Николая Петровича просто нет. Иных дел в жизни у него, собственно, и не было. Сначала он «блаженствовал со своею Машей», дочкой чиновника Преполовенского («Пиотр Кирсанов, генерал-майор», и супруга его Агафоклея Кузьминишна были «немало огорчены» сим обстоятельством: сын их влюбился в дочку хозяина квартиры, дело клонилось к неравному браку; чуткий Николай Петрович, однако, женился на Маше после смерти родителей): «Супруги жили очень хорошо и тихо: они почти никогда не расставались, читали вместе, играли в четыре руки на фортепьяно, пели дуэты; она сажала цветы и наблюдала за птичьим двором, он изредка ездил на охоту и занимался хозяйством, а Аркадий рос да рос – тоже хорошо и тихо. Десять лет прошло как сон». (с. 315) Никакого поприща, никаких великих дел, никакого нигилизма, Боже упаси. Жили душа в душу.
Теперь же, ко времени приезда сына, Николай Петрович блаженствовал в Марьино (названному так, очевидно, в честь своей Маши) со своею Фенечкой, девицей крестьянского звания. Главный «принсип», по которому Николай Петрович избирал себе подруг жизни, был сердечная склонность, сиречь любовь. Прагматизм, польза, расчет – все это, судя по всему, были для Николая Петровича «пустяками». Ведь это не что иное, как Базаров наоборот.
Что касается Павла Петровича Кирсанова, то здесь история жизни была еще более романтическая. Можно даже сказать, что карьера и положение в свете подававшего блестящие надежды офицера были принесены в жертву любви. В погоне за капризной светской красавицей-кокеткой княгиней Р. или, попросту, Нелли Павел Петрович провел лучшие годы жизни. «Что гнездилось в этой душе – бог весть! Казалось, она находилась во власти каких-то тайных, для нее самой неведомых сил; они играли ею, как хотели; ее небольшой ум не мог сладить с их прихотью. Все ее поведение представляло ряд несообразностей (…)». (с. 337) Павел Петрович, прочитавший «всего пять, шесть французских книг», которых вполне хватило, чтобы «славиться смелостию и ловкостию», подарил своей взбалмошной и роковой избраннице «кольцо с вырезанным на камне сфинксом». (с. 336–337) Через десять лет, которые промелькнули для Павла Петровича «бесцветно, бесплодно и быстро», княгиня скончалась «в состоянии близком к помешательству», а Кирсанов «получил пакет, адресованный на его имя: в нем находилось данное им княгине кольцо. Она провела по сфинксу крестообразную черту и велела ему сказать, что крест – вот разгадка». (с.338–339) Где загадка, где разгадка? Что гнездилось в его душе? Известно лишь, что за десять бесплодных лет в ней прочно поселились «принсипы».
И тут появляется Базаров, «сей волосатый», и ненароком, между прочим сообщает «уездным аристократишкам», что мужчина должен быть свиреп, любви нет, а то, что джентльменам угодно называть любовью, есть «гниль», в лучшем случае – «художество».
Причем все эти декларации при всей своей дерзости являлись следствием одного только капитальнейшего пункта, а именно: убежденности в том, что отношения с миром можно выстраивать и на разумной основе, в обход «тайных» и «неведомых» сил. Базаров не чудак, а если и чудак, то не более, нежели княгиня Р. или Павел Петрович. Но чудак чудаку рознь. Одно дело прикидываться сфинксом, и совсем иное – просто следовать голосу рассудка, как делали это Болконский с Раскольниковым. Взору Евгения Васильевича открылась простая и, между прочим, глубокая истина: люди в абсолютном большинстве своем живут бессознательной жизнью, живут так, словно существующее сознание не в состоянии управлять их жизнью, будто это не дело сознания. А почему, собственно, надо прикидываться сфинксом?
Нигилизм Базарова, строго говоря, это попытка привнести в бессознательную жизнь критерии целесообразности. Точкой отсчета Базаров избрал не душу и сердце (где гнездились поэзия, любовь и прочая «гниль»), а разум, мысль (отсюда – деловой подход к душевной «чепухе»). Логику и доказательства вместо крестов по сфинксу. (Парадоксально, что в сфере духа является нормой: ведь широкомасштабное, огульное, и даже тотальное отрицание всего и вся на том основании, что мир творился не по-разумному расчету, имеет своим исходным пунктом именно нечто иррациональное. Сначала ненависть к уродливому миру – а уж потом нигилистическая теория в качестве концептуального, то есть культурного обоснования. И все же степень сознательного отношения, доля участия рационального начала в мировоззренческом «проекте» принципиально не та, что у Павла Петровича Кирсанова. Поэтому у нас нет оснований отождествлять Базарова с Кирсановым, культурпродукт («сам себя воспитал», «самоломанный») с натурпродуктом, который выдает себя за культурпродукт, за джентльмена, человека «с принсипами». В делах «психо-сознательных» степень участия той или иной стороны, их реальные, а не мнимые функции решают многое, если не все. Запутаться – можно, и легко, но иного пути распутывания клубка умственно-душевных отношений, кроме парадоксально-аналитического, сиречь диалектического, просто не существует.)
Самое интересное, что Базаров (а вместе с ним и повествователь) формально прав. Кирсановы живут ведь неразумной жизнью. Их хваленые «принсипы» – это иррациональные установки предписывающего толка, моралистические доктрины, своего рода табу. Вся их серьезность в корне несерьезна. Когда Павел Петрович пытается возражать Базарову, выясняется, что аристократу, в сущности, и крыть нечем. Все самоуважение Кирсанова держалось исключительно на том, что он жил «как все», что он был человек общества. Он даже чудил так, как это принято в кругу джентльменов. Comme il faut. Базаров же делает заявления аморальные, и главное – находит для этого основания. Он видит то, что странным образом не замечает никто. Однако Базаров отрицает очевидное: силу чувств в человеке. Вот почему «базаровский» вариант защиты разума превращается в карикатуру (сильный, хотя и традиционный ход писателя: других аргументов у тех, кто побаивается разума, просто нет).
Конечно же, идейный конфликт – это оболочка иного, более глубокого, уже онтологического, и в то же время экзистенциального конфликта: между психикой и сознанием, между разными точками отсчета и системами координат в культуре.
Вот об этом роман Тургенева, в этом его подлинная глубина. Однако Тургенев и сам относился к тем «отцам», которые видели в разуме, при всем уважительном к нему отношении, все-таки монстра, дурную силу, убивающую в человеке человеческое. Разум выведен так, словно его место в клетке, словно это всесильный джин, которого лучше держать в плотно закупоренной бутылке, не то беды не оберешься. Так задуман конфликт, так задуман Базаров, так, в общем, все и воплощено. Как всегда с маленькой поправкой: в гениальных творениях хвост виляет собакой, подсознание – сознанием, перо – писателем. Есть точка зрения Тургенева на проблему – а есть глубина самой проблемы. Совместим эти позиции – и увидим странный результат: бедный ответ на богатый вопрос.
3
Социальная оболочка конфликта – это дань уважения куцым мозгам отставного офицера, на двадцать восьмом году от роду уже капитана, Павла Петровича Кирсанова. Собственно, социальный акцент – это его единственный козырь. Пресловутая же народность Базарова – штука очень сомнительная, чтобы не сказать провокационная. «– Мой дед землю пахал, – с надменною гордостию отвечал Базаров». Конечно, пахал, кто спорит. Сын полкового «лекаришки» – и это так. (В каком смысле это повод для гордости? С этой «гордостию» далеко не все ясно.) Однако покойная матушка братьев Кирсановых, бабушка Аркадия, Агафоклея Кузьминишна, та, что «не могла привыкнуть к глухой столичной жизни», да и сам «Пиотр Кирсаноф», недалеко ушли от Василия Иваныча и Арины Власьевны Базаровых. Евгению «Васильеву» Базарову хочется быть к народу гораздо ближе, чем претендующему на русскость Павлу Петровичу с его «библиотекой renaissance из старого черного дуба» – и у внука пахаря есть на то свои причины. Но не будем забывать, что именно от тела народного, проще сказать, от трупа мужика принимает смертельную болезнь Базаров, а вот Павел Петрович Кирсаноф, напротив, тайно и безнадежно влюблен в крестьянку-барышню Фенечку, «это пустое существо», «особенно в верхней части лица» которой было «что-то общее» с Нелли, княгинею Р. (с. 462)
Тут повествователь угадал. Неизвестно, что он хотел сказать этими штрихами, но они дают основание, в частности, и такому повороту темы. Всем своим «ходом мысли» Базаров вызывающе противостоит духу народности. Вот фрагмент одного из долгих словесных поединков между Базаровым и Павлом Кирсановым: «– Нет, нет! – воскликнул с внезапным порывом Павел Петрович, – я не хочу верить, что вы, господа, точно знаете русский народ, что вы представители его потребностей, его стремлений! Нет, русский народ не такой, каким вы его воображаете. Он свято чтит предания, он – патриархальный, он не может жить без веры…(…)
– И все-таки это ничего не доказывает. (…)
– Как ничего не доказывает? – пробормотал изумленный Павел Петрович. – Стало быть, вы идете против своего народа?
– А хоть бы и так? – воскликнул Базаров. – Народ полагает, что когда гром гремит, это Илья пророк в колеснице по небу разъезжает. Что ж? Мне соглашаться с ним? Да притом – он русский, а разве я сам не русский?
– Нет, вы не русский после всего, что вы сейчас сказали! Я вас за русского признать не могу. (…) А вы говорите с ним (с народом – А.А.) и презираете его в то же время.
– Что ж, коли он заслуживает презрения! Вы порицаете мое направление, а кто вам сказал, что оно во мне случайно, что оно не вызвано тем самым народным духом, во имя которого вы так ратуете?» (с. 358)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.