Электронная библиотека » Анатолий Андреев » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 15:15


Автор книги: Анатолий Андреев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

По строгому же счёту второй тип есть инерция детства человеческого разума, реликт мифологизма.

Философствование Достоевского относится явно ко второму типу, артикулированной идеологией у него является тезис об антагонизме «диалектики» и «жизни». Лицемерный, в сущности тезис, ибо философии («диалектике») отводится чисто служебная роль под эгидой религии, обладающей якобы уникальным каналом связи с божественным, высшим миром. Психология такого конструирования понятна: в низшем мире верхней границей жизни является смерть, и это не только не укрепляет душу, но, наоборот, делает её болезненно-напряжённой, и тут ни математика, ни позитивно ориентированная философия не защитят. Защита приходит не плацдарма знаний, а от веры, дающей надежду на преодоление смерти, детища второстепенного мира, – вечной жизнью, если не в Абсолюте, то около него, так сказать в его конторе, а не в конторе Порфирия Петровича.

«Преступление» – это философия, а «наказание» – уже реакция религиозной философии. Чтобы так запутать проблему, надо действительно впасть в детство, думая, что «по-взрослому» держишь Бога за бороду. Однако оборотной стороной детских заблуждений часто выступают пророчества, предчувствия – основа художественных открытий, психологическая основа чуда.

Без диалектики, без философии разобраться в «философии» Достоевского невозможно: можно только разделять его иллюзии, мифологизируя при этом человека, творчество и личность самого Ф.М. Достоевского, гениального путаника библейского масштаба.

Часть 5. Н.В. Гоголь

5.1. Живые души Николая Васильевича Гоголя
(о концепции «Мертвых душ»)
1

Давайте присмотримся, как все живое (в человеческом, духовном смысле) у Гоголя чудесным образом «мертвеет», хотя искра жизни при этом пробивается и теплится. Получается эффект «мертвого живого». «Мертвые души» – это ведь подлинный оксюморон, ибо душа по определению не может быть мертвой. Такая вот смысловая «бесовщина» источается уже хрестоматийным «гладким» названием.

Сколько ни читай Гоголя, а все будет так, что «красивая бричка» некоего «господина средней руки» въехала «в ворота гостиницы губернского города NN». Хитроумному повествователю понадобилось так обставить вторжение незнакомца, что, с одной стороны, въезд «не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным»; а с другой – въезд господина Чичикова (гениально, согласимся с Набоковым, придуманная фамилия) был сопровожден совершенно особенным комментарием, собственно, «кое-какими замечаниями» двух русских мужиков. Мужики, разумеется, расположились у дверей кабака и, судя по всему, собирались войти туда, даже если они недавно оттуда вышли (обозначен своеобразный жизненный цикл вечно нетрезвых душ). Первых же людей, встреченных в повести, заинтересовал более экипаж, нежели сидевший в нем, вещь, но не человек. На нормальном русском языке мужики умудрились соорудить какую-то глубокомысленную (с претензией на мысль) ахинею. Послушаем их: «Вишь ты, – сказал один другому, – вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» – «Доедет», – отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» – «В Казань не доедет», – отвечал другой. Этим разговор и кончился». (Цитируется по изданию: Гоголь Н.В. Собр. соч. в 4 томах, т. 3. – М., Изд. «Правда», 1968. Здесь и далее в цитатах жирным шрифтом выделено мной, курсив – автора. – А.А.) На неком перекрестке в пространстве, что раскинулось между Москвой и Казанью, Европой и, по сути, Азией (где девочка, отпрыск тех же мужиков, даже не знает, где «право», а где «лево») двух мыслящих существ интересует прочность колеса, они завороженно смотрят вниз, словно утки или собаки на движущийся предмет, одухотворяя его, делая подобным себе. В витиеватом созерцании homo sapiens’ов не обнаружилась душа. И неизвестно, есть ли она там вообще, ибо мужики эти не попадут больше в поле зрения повествователя (правда, они или им подобные «ярославские» мужики окажутся позднее героями лирических отступлений; но об этом в свое время).

Да вот зачем-то понадобился повествователю еще один созерцатель знаменательного въезда – «молодой человек» «во фраке с покушеньями на моду». Молодого человека, впрочем, тоже заинтересовал экипаж, бездушный предмет. Очевидно, интерес модника к «довольно красивой бричке» должен был польстить вкусам и возможностям господина средней руки, то есть Чичикова. Однако, если вдуматься, можно обнаружить и такой смысл: скажи мне, что интересует тебя, обладателя «белых канифасовых панталон, весьма узких и коротких», а также «тульской булавки с бронзовым пистолетом», – и я скажу, есть ли у тебя живая душа. Повествователь сознательно не пошел дальше внешнего ряда. А ведь перед нами уже не мужик из кабака. Впрочем, не скажешь наверное, есть ли там душа под манишкою и ум под картузом. Доподлинно известно лишь, что своим поведением молодой человек выказал более примитивного простонародного любопытства, нежели сдержанного достоинства, подобающего господину средней руки, вкусившему, надо полагать, просвещения и культуры. Манишка с булавкою наличествуют – а культурой и не пахнет. Молодой человек исчезнет, как видение, а впечатление останется.

И все же начинается поэма – отдадим должное – с кое-каких замечаний, относившихся более к сидевшему в экипаже, нежели к «рессорной небольшой бричке». «В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод». Мы имеем дело с обобщением, анализом, мыслью (см. также пассаж о господине средней руки). Поэма «Мертвые души» принадлежит перу думающего господина, она есть плод ума, а также души, живо реагирующей на отсутствие … пока неясно чего. Ясно лишь, что повествователь с первых сюжетных тактов играет в какую-то свою игру. В какую?

Не будем спешить. Гоголя будут читать еще много столетий, собственно, всегда, потому что он стоит того. Мы имеем в виду, что созданный им художественный текст можно читать, то есть сводить искусно разбросанные блики и пятна смыслов к некой высшей заданной в произведении точке, «связывать» смыслы, поддающиеся фокусированию и естественно к нему тяготеющие. Такое чтение превращается в культурный труд, пробуждающий ум и, обратим внимание, душу. Что касается «точки» (тут уж не забота Гоголя, а квалификация исследователя), то ее следует грамотно сопрягать с высшими культурными смыслами и ценностями, существующими помимо Гоголя, его «поэмы» и даже исследователя. Читаем. Во дворе господин Чичиков был встречен трактирным слугою, которого повествователю угодно было назвать «половым», «живым и вертлявым до такой степени, что даже нельзя было рассмотреть, какое у него было лицо». Живость – вот она, а лицо отсутствует. Есть лицо или нет лица – это не такой уж пустяк для произведения, населенного (пора догадываться) мертвыми душами. Не только глаза становятся «зеркалом души», правильнее было бы именно в лике искать запечатленную душу. А нет лика – на зеркало неча пенять… Кстати, какое лицо было у модного молодого человека?

Правильно, лица повествователь не обнаружил и в этом случае: так отсутствие детали само становится деталью, несущей определенный смысл. «Лица необщее выраженье» или, попросту, лицо – атрибут индивидуума, и даже личности, носителя живой души. Нет души – нет и лица.

В густонаселенной повести скучать нам не придется. Едва исчез слуга, как невесть откуда появился «сосед», совсем уж безликий условный персонаж, как-то небрежно объединенный в одном предложении с тараканами, «выглядывающими, как чернослив, из всех углов», и такими же, надо полагать, любопытными, как гипотетический «сосед». А дальше нам зачем-то представлен «выглядывающий» «сбитенщик с самоваром из красной меди и лицом так же красным, как самовар, так что издали можно бы подумать, что на окне стояло два самовара, если б один самовар не был с черною как смоль бородою». (Трудно удержаться и не забежать вперед: Собакевич «цвет лица имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке». По поводу лиц впору писать отдельное отступление, ибо «философии лица» в повести уделено демонстративно много внимания. Вот несколько «авторских» обобщений. «Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила (…), просто рубила со всего плеча: хватила топором раз – вышел нос, хватила в другой – вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стачанный образ был у Собакевича (…)». От общего – к частному; у Гоголя бывает и наоборот, однако он никогда не изменяет принципу типизации: частное, индивидуальное у него всегда есть способ отразить общее, универсальное. Но это так, к слову. Или вот еще наблюдение: «Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете». Пустые, безликие лица. Или вот: «вся середина лица выступала у него (Ивана Антоновича, чиновника «по крепостям» – А.А.) вперед и пошла в нос, – словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом».

Почти во всем согласимся с «автором»; возражение только одно: над отделкою лиц мудрит не только натура, но и культура, озаряя их светом мысли. Но тут мы опять забежали вперед.)

Материал для анализа накапливается чрезвычайно быстро, и он помечен вполне определенным «идейным» качеством, он все норовит складываться в некую живую мировоззренческую картину. И все же есть еще опасение, что его может показаться недостаточно для серьезных и далеко идущих обобщений, поэтому просто продолжим чтение. Оставим выразительно безлико мелькнувших кучера Селифана, «низенького человека в тулупчике» (что это: пристальное и бессмысленное внимание к внешности или назойливое сообщение о том, что информация порядка душевного в очередной раз отсутствует?), и лакея Петрушку, у которого на месте лица оказались «очень крупные губы и нос». Займемся (давно бы пора: но повествователь, оккупировавший высшую «точку», как-то намеренно не спешит) главным героем, которого солидное размещение в гостинице и последующая основательная вылазка в город доставили много, много прелюбопытной информации. Впрочем, ни гостиница, ни город, ни сам господин, отрекомендовавшийся как «коллежский советник Павел Иванович Чичиков, помещик, по своим надобностям», не дали пока оснований говорить о присутствии и, так сказать, дыхании живой души. Правда, «в приемах своих господин имел что-то солидное и высмаркивался чрезвычайно громко», «нос его звучал, как труба». Да, вот еще: умывался «помещик» весьма старательно; «потом, взявши с плеча трактирного слуги полотенце, вытер им со всех сторон полное свое лицо, начав из-за ушей и фыркнув прежде раза два в самое лицо трактирного слуги». Потом «выщипнул вылезшие из носу два волоска» – ну, и т. д. И все же громоподобного носа с выпирающей растительностью и солидных манер как свидетельств живой души – маловато будет.

Читатель может усомниться и сослаться на неподдельный интерес Павла Ивановича к театру, этому институту и рассаднику душеведения, чему подтверждением является тщательное изучение оторванной от столба афиши. Мы возразим: интерес к театру ограничился более чем странным исследованием афиши: это было не осмысленное потребление культурной информации, а бездумное прочесывание словес, отчасти роднящее «коллежского советника» с легендарным читателем слогов Петрушкой. Созерцатель Чичиков глядел, как в афишу коза, сказали бы мы, если бы не побоялись быть заподозренными в грубой тенденциозности. А вот сошлемся-ка мы опять на повествователя, который в свое время обронит: наш герой, Чичиков, «заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как спят одни только те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей». А если заглянуть в конец поэмы, который вполне мог быть ее началом, то мы увидим, как повествователь без обиняков величает Павла Ивановича «подлецом». «Припряжем подлеца!» – восклицает склонный к экзальтации повествователь. И даже хмурый повытчик, у подчиненных которого были чиновники с лицами, «точно дурно выпеченный хлеб; щеку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу взнесло пузырем, которая в прибавку к тому еще и треснула; словом, совсем некрасиво», – даже повытчик, «который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости», произносил себе под нос, аттестуя Чичикова: «Надул, надул, чертов сын!»

Воля ваша, никуда, очевидно, не уйти от необходимости объясниться, хотя, казалось бы, удобней сделать это в тот момент, когда материал повести, рассмотренный в предложенном ключе, сказал бы все сам за себя. Плод созрел бы – и упал. Идейная конструкция, растворенная в насыщенном тексте, выкристаллизовалась бы сама, естественным образом.

Все так – и не так. Некий стихийный эмпиризм – это, скорее, художественный способ творить, нежели научно-аналитический способ познавать бессознательно сотворенное. Чрезвычайной плотности текст, где каждая предметная или речевая деталь, синтаксический прием или сюжетный ход бьют в одну точку, делает задачу охвата всей стилевой парадигмы занятием, во-первых, начетнически-талмудистским, рутинным (именно иссушающим душу), во-вторых, занудным, в-третьих, глупым и недостойным уровня «Мертвых душ», ибо если есть концептуальная версия «поэмы», то следует идти не только от частного к общему (методом художественной индукции), но и одновременно от общего к частностям (дедуктивным способом). А если концептуального ключа нет, не стоит и браться за научное прочтение Гоголя: будешь заморочен, обманут и выставлен на всеобщее посмешище, как любой из персонажей «Мертвых душ».

Вывод ясен, и он лежит на поверхности (мы обращаемся к той категории читателей, которые осознают смысл операции «делать выводы»): повествователь вслед за Чичиковым безо всякого излишнего шума затащил нас в маргинальное царство мертвых, где обитают не то, чтобы совсем уж покойники, но как бы «души», не подозревающие совершенно, что значит жить. Каждый живой в причудливой «поэме» намертво срифмован с символом или знаком, на корню убивающем живой дух, наподобие самовара с бородой, пугала, обряженного в чепец хозяйки своей, «дубинноголовой» Коробочки Настасьи Петровны (кстати сказать, стоящей, вследствие своей «крепколобости», «так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования»: бесценное откровение «автора»), «деревянного» лица «заплатанного» Плюшкина (между прочим, в ту пору, когда он был трудолюбивым хозяином, наделенным «мудрой скупостью», в его глазах «был виден ум») – и т. д. Антропоморфное «живое» методично и издевательски уподобляется миру предметов, насекомых или животных. Причем часто походя, очень искусным и оригинальным приемом, создаются сомнительные портреты целых социальных групп. Вот заметил Чичиков два любопытствующих лица: «женское, в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья». Или: «Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням». Светло-серый цвет, взятый у самой погоды, не пропал даром, а был тут же художественно утилизован. На губернаторской вечеринке «черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном» и т. д… Такие объемные сопрягающие «параллели» весьма отчетливо характеризуют бдительность повествователя. Люди обездушиваются когортами и легионами. Чего стоят одни только фамилии окрестных здравствующих помещиков и почивших крестьян! Даже когда повествователь долго «занимается» одной только Коробочкой или «неугомонной юркости и бойкости характера» Ноздревым, не стоит питать иллюзий. Присмотришься, откровенно заявляет повествователь, «иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка». Увы, «легкомысленно непроницательны люди, и человек в другом кафтане кажется им другим человеком» (это сказано уже по поводу Ноздрева и добавлено: «он везде между нами»). Иными словами перед нами колоссальной вместимости морально-социальные типы, типажи, каждый из которых является обобщением тьмы и тьмы индивидуумов.

С другой стороны, мертвецы магически оживают, когда становятся «предметом» размышлений или торга живых. Так было в монологе Чичикова, которого охватило «непонятное чувство», когда он смотрел «на листики (с фамилиями – отдадим должное деликатности Павла Ивановича – «несуществующих» – А.А.), на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками»; так было в сцене торга с Собакевичем, который продавал души, «что ядреный орех», а не какую-нибудь «дрянь». «Рысь и дар слова» оживили умерших: «А Пробка Степан? Я голову прозакладую, если вы где сыщите такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!» На замечание изумленного Чичикова, что «это все народ мертвый», Собакевич, «владеющий сведениями образованности», отреагировал и весьма странно: «Да, конечно, мертвые. (…) Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди». Где живые, где мертвые? Где люди, где мухи (кстати сказать, люди весьма часто уподобляются мухам)? Грань между миром тем и этим в «поэме» скандально размывается.

Вообще сама коммерческая деятельность по поводу усопших душ намеренно окарикатурена, ибо она оскорбляет память отошедших в мир иной и бросает мрачную тень на репутацию «негоциантов»; иными словами, это чудовищное, дьявольское предприятие, теряющее свой безобидно-коммерческий смысл и обнажающее бездушие торгующего «душами» человеческого материала.

Мертвыми – обратим внимание – персонажей делают не отсутствие живости, бледность вместо крови с молоком, отсутствие аппетита, в том числе и аппетита «попользоваться насчет клубнички»; напротив, физиологическая (отделенная от духовности) сторона жизни карикатурно выпячена почти в каждом из главных героев: вожделений в смысле пожрать-поспать не чужд и сам Чичиков, который уже при первой же вылазке в город не упустил возможности и «посмотрел пристально на проходившую по деревянному тротуару даму недурной наружности»; вспомним также гастрономические оргии Павла Ивановича solo, а также пиршества с участием Манилова, Собакевича, Ноздрева. У них у всех губа не дура и нос по ветру.

Носы, рты, уши и глаза героев функционируют исправно и с полной выкладкой, однако же и Михаил («медведь! совершенный медведь!») Семенович Собакевич, «весьма похожий на средней величины медведя», и «шильник» с выразительной фамилией Ноздрев, смотревшийся среди своего пего-муругого собачьего царства «совершенно как отец среди семейства», – нацелены, словно бессловесные скоты, на кусок пожирнее, который, к тому же, плохо лежит.

Мертвыми героев делает не натура с ее топорной работой, а их ценностные установки. Разве натура виновата в том, что главным делом сладчайшего Манилова стало выбивание пепла из курительных трубок и последующее выравнивание кучек золы «не без старания очень красивыми рядками»? В таком случае позволительно спросить, какие же ценностные ориентации делают человека человеком, что может обеспечить прогресс «на бесконечной лестнице человеческого совершенствования»? Или: какого компонента не хватает, чтобы души ожили, загорелись мечтой, надеждой, верой?

Причем – и это принципиально важно – вопросы обращены не к Гоголю, повествователю (который рядится в «авторскую» личину), личному опыту читателя или конкретного исследователя. Если ответы на поставленные вопросы зависят от мнения конкретной персоны (кто бы она ни была), вступившей в диалог с «Мертвыми душами», то мы попадаем в то самое малокультурное измерение, где каждый считает «мертвыми» других, но не себя любимого. Короче говоря, нас интересует объективный подход к содержательной стороне духовности. Здесь надо мыслить уже не по-гоголевски, а по-гегелевски, не художественно, а научно.

Для постижения маловразумительной, «навороченной», отчасти с проблесками инфернальности «поэмы» Гоголя необходима, как ни странно, глубокая гуманитарная теория. Здесь нечего делать с набором простеньких «общечеловеческих» доктрин типа «потревоженной христианской совести» или нравственного абсолюта, упакованных в притчи об аде и рае, о чертях и ангелах. Нужен, повторим, контекст теории, разъясняющей диалектику художественного сознания, ибо Гоголь гениально пользовался инструментом, возможности которого он не осознавал. Такой подход возвышает и Гоголя, и исследователя, тогда как «благоговейный» способ творить из Гоголя лукаво улыбающегося идола оскверняет память величайшего художника.

Итак, все «странные герои» «поэмы» были показаны нам как существа, живущие в режиме бессознательно-психической регуляции, что не лишало их живости, но не делало героев культурными, по-человечески, духовно живыми; напротив, исключительная зависимость от натуры и претензия на человеческий «образ» – вот источник комизма гоголевских характеров (более, конечно, типов, нежели характеров). Чтобы ожить, им не хватало культуркомпонента, а именно: рефлексии, умения думать. Как ни странно, живая «диалектика души» возможна тогда, когда души отражаются в зеркале разума, а работа разума – в глазах, зеркале души. Живые души в этом смысле изображали Л. Толстой, Достоевский, Чехов.

Дефицит разумного начала – это как бы не тема Гоголя. Его тема и стихия – комично вывороченное наружу изобилие, корень которого ничто, пустота. Символом гоголевской темы может быть изображение «биллиарда с двумя игроками во фраках, в какие одеваются у нас на театрах гости, входящие в последнем акте на сцену. Игроки были изображены с прицелившимися киями, несколько вывороченными назад руками и косыми ногами, только что сделавшими в воздухе антраша. Под всем этим было написано: «И вот заведение». И вот Гоголь. Казалось бы, при чем тут разум?

Вот образец ассоциативного (бессознательного), притчевого или, попросту, образно-модельного способа мыслить Гоголя: он изображает буйную, густую растительность на щеках исторического человека Ноздрева, дивно запущенный, кромешно заросший сад Плюшкина, невинную склонность «пожрать-поспать» деликатного Павла Ивановича, чревоугодничество неделикатного Собакевича. Все это прочитывается как симптомы торжества плоти, прущей жизни. Но: чем гуще жизнь – тем менее одухотворенности, тем меньше разумного начала. Взаимозависимость плоти и духа, натуры и культуры, психики и сознания, души и ума – постоянно в центре внимания писателя. А это – главный сюжет, по сути, единственная вечная тема всей мировой литературы. Мертвые души, по Гоголю, – это запущенные, малопросвещенные души. Отсюда культ вещей, предметов, тараканов, самоваров и булавок: не вещи как таковые интересуют автора, а вещи как симптоматика бездушия.

Вы спросите: почему тогда нет пафоса истребления жизни, глупой плоти – антипода одухотворенной, мыслящей материи? Наоборот: плотское начало выписано с игривой симпатией.

Да потому что бессознательно Гоголь догадывается, что именно непричесанная жизнь и питает душу, в здоровом теле – здоровая душа, здоровая натура – основа здоровой культуры. А если в здоровом теле гнездится «мертвая» душа, значит что-то не так, значит не плоть сама по себе виновата.

Потому и решил прозаик свою этологическую (нравоописательную) повесть перевести в ранг поэмы – о пока что мертвых, но потенциально живых душах. Поэма – это намек на то, что корень жив. Амбивалентность и неуловимость гоголевской «концепции» отражает то обстоятельство, что он запутался сам и запутал, естественно, других. По Гоголю, очевидно, искра божия, оживляющая души, таится не в самой натуре. Нужен, видимо, какой-то человеческий, привнесенный интерес и компонент. Вот он-то и сокрыт в щемящих, живых интонациях лирических отступлений. Отступлений (исключений) из правил мало – так ведь для оживления душ и требуется самая малость, божественный пустяк, а именно: поднять голову от земли, посмотреть в небо – подумать о вечном. Озарения души снисходят свыше, «там» души обретают свой смысл. В поэме вы не найдете, так сказать, рецепта оживления, в ней есть тоска по живым душам, тоска по мысли, которая проявляется через комизм. Помните смех сквозь «незримые, неведомые» миру слезы? Уже для того, чтобы разглядеть мертвые души, надо быть живым человеком, «много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл созданья», дабы «вызвать наружу» «всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога».

Если угодно, «Мертвые души» и есть именно поэма, поскольку поэзия должна быть глуповата, малоконцептуальна. Это глупое (то есть поэтическое) сочинение на очень умную, самую умную тему. Вот и вся разгадка лукавого Гоголя. Он тянется к плоти как к источнику жизни – и дискредитирует ее как бездушное нечто. А в конечном счете, повторим, для оживления душ не хватало разума. Не важно, понимал или не понимал это сам Николай Васильевич: это выводится из его неподражаемой, фантастической по художественным совершенствам модели. «Мертвые души» – одно из самых совершенных творений в мировой художественной прозе.

2

Поэма – это не вопрос исторической поэтики и не определение жанра «Мертвых душ», а способ переакцентировки смысла повести с помощью жанрового сдвига. Это попытка сделать главным в повести о мертвых душах ностальгию по душам живым и «глубину душевную». Лирическое, «живое» начало, противостоящее «суровой прозе», должно, очевидно, стать живительным фоном. Пусть лирические отступления – всего лишь вкрапления в иронический монолит повествования, тем не менее их удельный идейный вес вполне сопоставим, что, кстати, придает иронии трагический оттенок.

По сути же перед нами несколько неуклюжая попытка оправдать неуклюжее же совмещение двух стихий: лирически-сентиментальных, исповедальных по тону отступлений – и разящего, безжалостного, наступательного тона «собственно» текста повести.

Как ни странно, милая неуклюжесть приобрела степень органичности, свойственную летающим бильярдистам. Это совмещение не выглядит не только неестественным, надуманным и лишним (в художественном смысле излишним), но, напротив, одно предполагает другое, одно является завершением (и духовным, и эстетическим) другого, оборотной стороной другого. Живая душа, повествователь – автор не только «отступлений», но и прямого, непосредственного повествования. Следовательно, в самой мрачной иронии присутствует, подразумевается нота оптимистического лиризма.

К чему таить правду? Пророк, не умеющий понять того, что он глубоко чувствует, иногда оказывается умнее себя самого. Мы не собираемся ловить «автора» на слове; мы обращаем внимание на знаменательно оброненное слово. Слово-то на «святой» Руси может «животрепетать». «К чему таить слово? Кто же, как не автор, должен сказать святую правду? Вы боитесь глубоко устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор, вы любите скользнуть по всему недумающими глазами». «Глубокий взор» – вот что противопоставляет повествователь «недумающим глазам». Мысль – вот чего не хватает «вам» (нам всем, любезный читатель), чтобы души наши ожили. Так бегло, вскользь обозначен мессианский посыл книги: заставить «вас» (всех и каждого персонально), «полных христианского смиренья» (ложного, надо полагать, лицемерного, во всяком случае, недостаточного для того, чтобы души жили полнокровно), «не гласно, а в тишине», «одному», «в минуты уединенных бесед с самим собой», «углубить» «вовнутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?»

«Да, как бы не так!» – посмеивается над собственными иллюзиями неплохо знающий «нас» повествователь.

Как видим, подспудная лирическая струя – это инструмент идеологической коррекции: мир «чичиковых», мертвых душ, изображенный (бессознательно и мстительно) в порыве трезвого и окончательного отчаяния, преподносится (на уровне сознания) как трактат в назидание всем живущим, отчасти чичиковым. Автор понимает, что исправлять людей надо, необходимо и должно, хотя в глубине души и не верит, что это возможно сделать. И это глубинное неверие бессознательно ставит себе же в вину. Вот и превратилась замечательная книга – в сладчайшую «поэму». Лирика и «поэмность» – это ложка утопического меда в бочку с трезвящей горечью.

И все же органичность лирико-иронического симбиоза не означает, что симбиоз перестал быть уродливым. Напротив, пластическая уродливость – отличительная эстетическая характеристика «поэмы»-гротеска. Посудите сами. Заглянем в финальное, наиболее пронзительное, поэмное по духу отступление. Здесь и «бойкий народ», и «расторопный мужик», и «кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход – и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.».

Это вам не въезд тихой сапой; выезд из царства теней и «мух» обставлен героико-патриотически, фанфарно и победительно. Русь «мчится вся вдохновленная богом!.». Кто кого победил? Наша взяла, живы будем – не помрем? Думать, что ли, начнем?

«Другие народы и государства» «постораниваются» с почтением, глядя как русские, обожающие быструю езду, несутся куда-то там сломя голову. А вот куда, кстати? Ответа двусмысленно не последовало. Из благих побуждений можно предположить, что в светлое будущее мчится страна, разметнувшаяся на полсвета, туда, где обращают внимание прежде на сидящих в экипаже, а потом уже на колеса. «Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца?»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации