Электронная библиотека » Анатолий Андреев » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 15:15


Автор книги: Анатолий Андреев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Можно сделать некоторые предварительные выводы. Логика нравственного прозрения Ивана Ильича, этапы духовного пути героя становятся и эстетической структурой повести. Стилевой доминантой, соответствующей художественным задачам Толстого, не могли стать принципы сюжетосложения: Толстой демонстративно выкладывает все сюжетные секреты вначале, переключая внимание читателей с того, что происходит, на то, как и почему это происходит. Если самая обыкновенная жизнь может быть и самой ужасной – это требует разъяснения и, стало быть, по-своему возбуждает читательское ожидание.

Было бы неверным отнести к стилевой доминанте речь и деталь (хотя там, где они употреблены, они использованы виртуозно). Диалогов и монологов сравнительно мало, деталь также не несет основную художественную нагрузку. Это вполне объяснимо: Толстого интересуют не конкретные сцены, где как раз и важны деталь и речь, а архетипы ситуаций.

Для воспроизведения нравственно-психологических механизмов Толстому необходима прежде всего повествовательная речь от третьего лица, речь аналитическая, объясняющая, убеждающая, вскрывающая противоречия душевной и духовной жизни. Отсюда «наукообразный» синтаксис, с обилием сложноподчиненных предложений, материализующий причинно-следственные отношения исследуемых явлений. Пафос объяснения, анализа, всевидения явно оказывает решающее воздействие на выбор стилевых средств. Лексика – нейтральна, она не мешает анализу; метафорические возможности речи также стушевываются перед пафосом бесстрастного исследования. Многочисленные начала предложений с союза и поддерживают напряженную «библейскую» интонацию, соответствующую причинно-следственным переходам и сцеплениям. (Кстати, помимо синтаксиса, в повести много смысловых реминисценций из священного писания, служащего, очевидно, нравственной опорой повествователю).

Отметим и такую принципиально важную особенность повести: стиль ее гибок и изменчив. Он следует не формальному требованию монолитности и единообразия, но «оживает», фиксируя возвращение к живой (не формально-правильной) жизни Ивана Ильича.

Повествователь все чаще начинает уступать место самому Ивану Ильичу в осмыслении им своих невзгод. Нравственная активность, естественно, отражается в стиле. С пятой главы, с моментов решительного прозрения появляются внутренние монологи Ивана Ильича. Они последовательно ведут к основному внутреннему конфликту. Проследим, как конкретно осуществляет это Толстой.

В шестой главе повествователь вначале сам объясняет, что происходит в «глубине души» Ивана Ильича: «В глубине души Иван Ильич знал, что он умирает, но он не только не привык к этому, но просто не понимал, никак не мог понять этого». Иван Ильич знает, но не понимает. Глубинное сознание отторгает формальное знание, которое становится для первого не более, чем сопутствующей информацией. Далее повествователь берет на себя труд объяснить это противоречие на примере силлогизма из учебника логики: Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен. И Иван Ильич Головин начинает, наконец, жить не формально, руководствоваться не формальной логикой, не только головой, но и душой, чувствами (заметим: еще один, и, конечно, не последний, смысловой код поэтики имен): «И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, – мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно.

Так чувствовалось ему».

Толстой – гениален. Иван Ильич идет к истине не формально логическим, а чувственно-интуитивным путем. Поэтому и истина Ивана Ильича будет простой, но «неизрекаемой». Ее легче постичь, чем потом объяснить.

Посредник между автором (Толстым) и героем постепенно сменяет «гнев на милость». Сатирические интонации по отношению к Ивану Ильичу уступают место трагическим; сам Иван Ильич с высоты почувствованной им истины начинает в душе сатирически обличать «всех». Он становится союзником повествователя, и они как бы на равных участвуют в освещении нравственного переворота в душе главного героя.

Монологи Ивана Ильича свидетельствуют о происходящей в нем интенсивной внутренней жизни: «Если бы мне умирать, как Каю, то я так бы и знал это, так бы мне и говорил внутренний голос..». «Внутренний голос» как нечто «более умное» говорил бы «мне» т. е. кто-то «другой» во мне говорил бы «мне»: в Иване Ильиче просыпается голос гуманистической совести.

Общение Ивана Ильича с собой – раздвоение его личности, противостояние себя прошлого и себя истинного – будет окончательно формализовано в диалоге с самим собой: «Потом он затих, перестал не только плакать, перестал дышать и весь стал внимание: как будто он прислушивался не к голосу, говорящему звуками, но к голосу души, к ходу мыслей, поднимавшемуся в нем.

– Чего тебе нужно? – было первое ясное, могущее быть выражено словами понятие, которое он услышал. – Что тебе нужно? Чего тебе нужно? – повторил он себе. – Чего? – Не страдать. Жить, ответил он.

И опять он весь предался вниманию такому напряженному, что даже боль не развлекала его.

– Жить? Как жить? – спросил голос души.

– Да, жить, как я жил прежде: хорошо, приятно.

– Как ты жил прежде, хорошо и приятно? – спросил голос. И он стал перебирать в воображении лучшие минуты своей приятной жизни. Но – странное дело – все эти лучшие минуты приятной жизни казались теперь совсем не тем, чем казались они тогда. Все – кроме первых воспоминаний детства. Там, в детстве, было что-то такое действительно приятное, с чем можно было бы жить, если бы оно вернулось. Но того человека, который испытывал это приятное, уже не было: это было как бы воспоминание о каком-то другом.

Как только начиналось то, чего результатом был теперешний он, Иван Ильич, так все казавшееся тогда радости теперь на глазах его таяли и превращались во что-то ничтожное и часто гадкое».

В этом отрывке, помимо всего прочего, следует обратить внимание вот на что. Во-первых, повествователь настойчиво вскрывает тот пласт сознания, который он называет «голос души», говорящий «не звуками» и не «ясными» словами, а неконтролируемым «ходом мыслей». Во-вторых, эта стихия управляла Иваном Ильичом только в детстве – и только в детстве он и был счастлив. Потом он, как и все, был скован доктринами разума. И разум обманул, подвел его: «В общественном мнении я шел на гору, и ровно настолько из-под меня уходила жизнь… И вот готово, умирай!»

Таким образом, замена косвенной речи на монолог, монолога на диалог представляет собой не формальные изыски и приемы, а глубоко мотивированную динамику стиля, отражающую смену принципов обусловленности поведения персонажа и, конечно, динамику пафоса. Иначе говоря, эволюция личности влечет за собой эволюцию метода, а он в свою очередь – стиля.

Вполне естественно, главным источником мучения Ивана Ильича стало то, чему он с таким усердием и успехом поклонялся всю жизнь: «Главное мучение Ивана Ильича была ложь, – та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что, что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме еще более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду… была ужасно мучительна для Ивана Ильича».

Отрывок этот великолепно демонстрирует крен сатирического героя в сторону ГИ и резко критическое отношение к АИ (к «общественному мнению»). Перед нами уже трагический персонаж, попавший в безысходный мировоззренческий тупик. Эмоциональность повествователя, дотоле тщательно маскируемая им под сдержанность, выступает как нравственная поддержка Ивану Ильичу. Здесь их голоса сливаются в унисон.

Неожиданную поддержку находит Иван Ильич в Герасиме, ухаживающим за господином. «Утешение» Ивана Ильича состоит в том, что Герасим не лгал. Он понимал, что барин помирает и просто жалел его. Казалось бы, грубоватая констатация факта («все умирать будем») должна была расстроить Ивана Ильича, но все оказалось наоборот. «Приличие» требовало не замечать умирания человека и относиться к нему как ко всем. Такое формальное уравнивание Ивана Ильича со всеми фактически означало невнимание, равнодушие к нему. А Герасим относился к нему как умирающему, и потому жалел его. Герасим и научил Ивана Ильича жалости. Жалость эта не формально, а по существу объединяла людей. Ивану Ильичу, барину, и в голову не пришло обидеться, когда буфетный мужик переходил с ним на «ты», как с равным: «Кабы ты не больной, а то отчего же не послужить?»

Толстой очень искусно выписывает атмосферу лжи, постоянно окружавшую Ивана Ильича и бесконечно его терзавшую. Вот, возможно наиболее яркий эпизод, состоящий из нескольких композиционных фрагментов. Дочь с женихом собрались ехать в театр смотреть Сарру Бернар. Они вошли к умирающему Ивану Ильичу и завели светский разговор о достоинствах игры знаменитой актрисы. Этот разговор глубоко оскорбил умирающего, и это отразилось на его лице. Все замолкли. «Надо было как-нибудь прервать это молчание. Никто не решался, и всем становилось страшно, что вдруг нарушится как-нибудь приличная ложь, и ясно будет всем то, что есть. Лиза первая решилась. Она прервала молчание. Она хотела скрыть то, что все испытывали, но проговорилась.

– Однако, если ехать, (выделено Толстым – А.А.) то пора, сказала она, взглянув на свои часы, подарок отца, и чуть заметно, значительно о чем-то, им одним известном, улыбнулась молодому человеку и встала, зашумев платьем.

Все встали, простились и уехали».

«Если ехать» – означает: если жить по прежним правилам, то следует ехать. А если разоблачить ложь, то надо забыть о легкости и приятности жизни и никуда не ехать, а вести себя как-то иначе с умирающим. Выбор был сделан: все уехали в театр. (Тут уместно сделать небольшое отступление – «вылазку» непосредственно в реальность. Известно отношение Толстого к условному театру. Он считал нереалистическое искусство фальшью и ложью. И то, что умирающего бросили со своими действительно грандиозными реальными духовными проблемами, променяв его на театр, на фальшь и ложь, которые так ненавидит Иван Ильич, вносит дополнительные смысловые оттенки в сюжетный ход, в поведение персонажей и в оценку их поведения. Однако если оставаться только в границах текста и отвлечься от субъективного толстовского отношения к театру (на самом деле театр ведь не обязательно ложь), то мы должны констатировать: Ивану Ильичу предпочли театр – иллюзию жизни (но не ложь!). Только этот подтекст прочитывается в тексте. Отождествлять личность писателя и образ автора – недопустимо. Это ведет просто-напросто к подмене художественного мира – реальным.

Исследуя произведение, не всегда корректно ссылаться на личность писателя. Апелляция к скрытым субъективным, авторским смыслам, а не к смыслам объективным, видимым всем без предварительного знакомства с биографией и личностью Толстого, грозит перевести анализ в произвольную интерпретацию текста. Но с другой стороны, квалифицированная интерпретация может помочь увидеть действительно неявные смыслы, которые способны обогатить восприятие конкретного художественного текста, не искажая при этом его. Такая интерпретация должна дополнять анализ, но не подменять его.

Трактовка произведения сквозь личность Толстого не входит в задачи нашего анализа).

Перед нами типично толстовский психологический диалог с пространным аналитическим комментарием, который позволяет видеть за репликой гораздо более того, что она формально содержит. Но обратим внимание: мы стали свидетелями конкретной сцены – в своей единичности и уникальности. Не общий механизм обиды на равнодушие окружающих интересует здесь повествователя, а именно отдельная сцена. Вроде бы, речь идет о том же, просто прием другой. На самом деле этот иной прием таит в себе и иные смыслы. Отдельная сцена – по закону образности – воздействует и на читателя, и на героя гораздо эмоциональнее «архитипических» картин. Герой ведь становится все более ранимым; и всех больнее ранят самые близкие люди. (Отметим: вновь скрытая библейская «цитата»). В заключительном эпизоде, после отъезда всех домочадцев в театр, Иван Ильич посылает за чужим мужиком Герасимом. Кроме того, дело идет к смерти, и каждое мгновение жизни становится именно отдельным, неповторимым; мгновения уже не сливаются до неразличимости в один сплошной бесконечный ряд (архетип), а каждое стоит особо. Их уже осталось мало. Это последние капли жизни.

Кроме того, эти мгновения становятся этапами быстротечной духовной эволюции.

Наконец: каждое мгновение приобретает свое неповторимое лицо, а уж человеку это положено и подавно: вот еще один глубинный смысловой подтекст этой бытовой сценки.

Однако на трагических противоречиях не завершается крестный путь бывшего судьи, судившего обо всем так легко и просто. «… ужаснее его физических страданий были его нравственные страдания, и в этом было главное его мучение.

Нравственные его страдания состояли в том, что в эту ночь, (опять конкретное событие – А.А.) глядя на сонное, добродушное скуластое лицо Герасима, ему вдруг пришло в голову: а что, как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была «не то».

Одно дело – видеть порочность своих прежних идеалов, и совсем иное – решительно отрицать их. Иван Ильич попал в трагический вакуум: былые идеалы изжиты до конца, а новых пока нет. Но уже то, на какой основе отвергается старое, может кое-что сказать о несуществующем пока новом. Иван Ильич сводит счеты со старым, глядя на лицо Герасима. И сама постановка вопроса по-герасимовски проста, стилизована под нерефлектирующую народную мудрость: «а что, как и в самом деле вся моя жизнь (…) была «не то».

Летописец жизни Ивана Ильича бесстрастно, возвращаясь к первоначальной манере, констатирует: как только Иван Ильич сказал себе, что было «не то», «поднялась его ненависть и вместе с ненавистью физические мучительные страдания и с страданиями сознание неизбежной, близкой погибели». Вот он новый – и последний порочный круг, в который попал Иван Ильич: отсутствие перспективы, позитивной программы, признание полного жизненного краха заставляют ненавидеть себя и «всех»; ненависть порождает физические страдания, а вместе с ними и идею смерти, т. е. бессмысленности всего происходящего, – впечатления, возникающего от отсутствия перспективы.

«Сознательно», головным путем, путем рациональных выкладок и обоснований круг, очевидно, было не разомкнуть. Во всяком случае, ни повествователь, ни Иван Ильич не видели в этом направлении никаких перспектив. Очевидно так же, не видел их и автор. (Толстой не дал в этой повести повода принципиально размежеваться с повествователем; последний очень напоминает рупор идей автора).

Бессилие разума актуализирует животное начало в человеке. Единственный раз в повести на первый план выступает фонетический уровень текста: «У! У! У! – кричал он (Иван Ильич – А.А.) на разные интонации. Он начал кричать: «Не хочу!» – и так продолжал кричать на букву «у».

Казалось, из трагического противоречия выхода нет и не может быть (в предлагаемой системе отсчета). Но бессилие разума в нематериалистической системе ориентации означает вселение чего-то другого. Когда все было учтено, и разум не мог подсказать достойного выхода из трагического тупика, Головин терпит последнее – и спасительное! – поражение. «Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавило ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то». Иван Ильич попытался «рационализировать» свет в конце дыры». – Да, все было не то. (…) Что ж «то»? – спросил он себя и вдруг затих». Вместо ответа он «почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. (…) Ему стало жалко ее».

Очень непростой финал повести опять же требует прежде всего филологического, эстетического комментария, без которого не ясен будет финал духовный.

Итак, Ивану Ильичу «открылось, что жизнь его была не то»; ему «стало жалко»; «вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон». Безличные конструкции подчеркивают иррациональность, непостижимость произошедшего (вдруг!). Синтаксис предельно упрощается: аналитическая вычурность, отражая неуместность рационального, редуцируется до немногословной, прямо скажем, неземной, мудрости. Сам повествователь словно бы стушевался: он «вдруг» из активного персонажа превратился в статиста, «просто» передающего логику событий там, где без него не обойтись. Он словно онемел и вроде бы немотивированно отказался от своего до этого момента безжалостного комментария. Повествователь уступил место тому, что ни в каких комментариях не нуждается, да и никакими комментариями не объяснимо. Разум капитулировал перед чудом сверхъестественного обновления, прикосновения к непостижимой истине.

Естественно, боль сразу же утихла. «Вместо смерти был свет». Иван Ильич умирает с радостью, отрицающей ужас смерти. Радость от воспринятой «откуда-то» истины. А истина состоит в том, что Иван Ильич, наконец, отвергает бездуховную ориентацию (жить легко, приятно и прилично) и познает такую жизнь (пусть на мгновение), после которой и умирать не страшно. «Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер».

Он умер на половине вздоха, задышав полной грудью. Но если один Иван Ильич смог победить смерть (точнее: нашел рецепт победы), то все остальные наверняка смогут рано или поздно нравственно ее преодолеть. Иван Ильич умирает как герой, утверждая АИ, а вместе с ними ту инстанцию, которая ему их подарила. «Жалко их, (людей, «всех») надо сделать так, чтобы им не больно было». Трагизм разрешается в героику – вот откуда такой «светлый» финал. Это, конечно, героика религиозного, жертвенного, сострадательного типа.

Но художественная логика произведения – не линейная, одномерная логика. Последняя точка может и не совпадать с истинным финалом. Архитектоника повести во многом заставляет подкорректировать финал. Первая глава повести, по существу, есть и последняя глава, т. е. тринадцатая. По крайней мере, хронологически; а хронологический принцип сюжетосложения в этой повести совпадает с концентрическим. Толстой и формально, и по существу замыкает круг повести: композиционный и смысловой.

Думается, теперь ясно, почему это повесть, а не рассказ. Перед нами в деталях, по фазам прослежен процесс созревания, развития и разрешения противоречия, тогда как рассказу важна демонстрация противоречия.

Гроб с телом героя, у которого на лице последняя печать торжества над смертью, окружают сатирические персонажи. Нравственный опыт героя не востребован ими, не нужен им. Вещи по-прежнему показывают свою цепкую власть над хозяевами; и повествователь по-прежнему смеется горьким сатирическим смехом (настолько горьким, что почти не смешно) над близкими и сотоварищами достойно усопшего: «Петр Иванович вздохнул еще глубже и печальнее, и Прасковья Федоровна благодарно пожала ему руку. Войдя в ее обитую розовым кретоном гостиную с пасмурной лампой, они сели у стола: она на диван, а Петр Иванович на расстроившийся пружинами и неправильно подававшийся под его сиденьем низенький пуф. Прасковья Федоровна хотела предупредить его, чтобы он сел на другой стул, но нашла это предупреждение не соответствующим своему положению и раздумала. Садясь на этот пуф, Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне. Садясь на диван и проходя мимо стола (вообще вся гостиная была полна вещиц и мебели), вдова зацепилась черным кружевом черной мантилии за резьбу стола. Петр Иванович приподнялся, чтобы отцепить, и освобожденный под ним пуф стал волноваться и подталкивать его. Вдова сама стала отцеплять свое кружево, и Петр Иванович опять сел, придавив бунтовавшийся под ним пуф. Но вдова не все отцепила, и Петр Иванович опять поднялся, и опять пуф забунтовал и даже щелкнул. Когда все это кончилось, она вынула чистый батистовый платок и стала плакать».

Перед нами самый настоящий бунт вещей – бунт против бесконечной, никогда не прекращающейся лжи и в мелочах, и в самых важных вопросах жизни. Именно такой бунт привел к гибели Ивана Ильича. Повествователь подчеркивает, что даже бездушные вещи не в состоянии вынести невиданного глумления человека над своей собственной природой.

Начало повести, как ни странно, изрядно омрачает ее оптимистический финал. Но у начала всегда есть конец – оптимистический, как мы помним, конец. Диалектическое совмещение в человеке противоположных начал и невозможность победы без привкуса горечи – такой подход к жизни и человеку позволяет Толстому создать гениальный реалистический шедевр.

В финале двенадцатой главы Иван Ильич умирает уже без имени, без фамилии и без отчества. Начиная с того момента, как «Иван Ильич провалился, увидал свет», он перестал быть Иваном Ильичом Головиным. Он будет назван еще тридцать три раза, но только при помощи, главным образом, личных местоимений (преимущественно третьего лица) в разных падежах. Он стал просто человеком, всечеловеком, умершим за всех остальных людей. Параллель с Иисусом Христом здесь очевидна.

Однако смысл финала (и всей повести) шире однозначных истолкований. Неправомерно интерпретировать реалистическую повесть Толстого только в религиозном плане (личная религиозность автора не может выступать здесь как решающий аргумент), или только в социологическом, или каком-либо ином «отдельно взятом» плане. Принципиальная поливариантность трактовок – непременное условие истинно художественного произведения, в этом нет ничего удивительного. Конечно, мы выбираем какую-то одну систему отсчета, в которой разные планы увязаны друг с другом, иерархически организованы, в которой более «важные» планы поглощают планы второстепенные. И в этом смысле наша трактовка является монотрактовкой.

Однако сама проблема выбора трактовки (посредством целостного анализа!) возникает только потому, что писатель сумел показать объективную сложность личности, понятую и отраженную реалистически. Причем, объективная сложность личности может быть отражена более глубоко, чем это субъективно представлялось автору. Нас ведь интересует объективная художественная ценность произведения, а не субъективная авторская интерпретация его.

Главное заключается в том, что залогом высочайшего художественного уровня повести стала смелая и честная попытка Толстого разрешить кардинальные «экзистенциальные дихотомии» человека. Толстой именно переживает мысли, а не смутно живописует словом. И концепция его оборачивается оригинальным вариантом реалистического стиля.

Разумеется, целостный эстетический анализ повести Толстого может быть и иным. Но если это будет целостный эстетический анализ, он непременно будет включать в себя анализ понятий концепция личности, метод, стиль.

Наконец, последнее. Данное исследование поэтики и идейного потенциала произведения никак не может претендовать на исчерпывающее постижение шедевра Толстого. Нам важно было указать на отстаиваемый способ исследования поэтики.

Дальнейшее изучение произведения требует последовательного расширения контекстов. Максимально полно произведение может быть изучено только тогда, когда мы осознаем его как момент целостностей иных уровней и порядков. Повесть «Смерть Ивана Ильича» одновременно является:

*0 моментом творческой и духовной биографии писателя;

*1 моментом русской классической литературы определенного этапа ее развития;

*2 моментом русской литературы в целом;

*3 моментом реализма как величайшей русской, европейской и мировой художественной системы;

*4 шедевром мировой литературы в целом;

*5 моментом духовной жизни русского общества конкретного периода;

*6 образцом действенной воспитательной мощи произведения;

*7 и т. д. и т. д.

Каждая форма общественного сознания может предложить свой набор контекстов. Все это можно и нужно видеть в повести Толстого. Однако это уже задача исследования иных контекстов, иных целостных образований, с иными целями. Практически смыслы данного произведения – неисчерпаемы, как и смыслы всех значительных произведений искусства.

Вполне понятно, что замечания о специфике целостного анализа в полной мере относятся и к следующему разбираемому произведению.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации