Электронная библиотека » Анатолий Андреев » » онлайн чтение - страница 34


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 15:15


Автор книги: Анатолий Андреев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Часть 9. А.С. Грибоедов

9.1. Горе уму, иль Смех сквозь слезы
1

Если горе от ума – значит, нам весь мир тюрьма.

Чацкий Александр Андреевич был первым, еще весьма несовершенным эскизом «лишнего», избыточно для обыденной жизни умного, – но первым. Духовно-исторический приоритет Грибоедова Александра Сергеевича в открытии подобного эксклюзивного типажа, и даже «типичной» культурной ситуации для русской литературы, несомненен.

В Чацком много еще задора, он, очевидно, полагал, что за ним будущее, ибо с ним истина (то есть культурное прошлое, заставляющее чтить истину превыше всего на свете). Не в силе бог – а в правде, истина дороже. Направление духовного развития было направлено на истину, такая установка делала ум свободным, совесть чистой, силы – безмерными. Энтузиазм первопроходца принимал форму духовной эйфории. Поймать бога за бороду – это ведь о таких, как Чацкий. «А судьи кто?» – это ведь «море по колено». А там, где море по колено, ждите «мильон терзаний», тысячу разочарований, прозрений, трагизма – нового качества ума, приносящего новое горе. Жизнь продолжается: очарование сменяется разочарованием, смех – слезами, трезвость ума – стремлением к новым идеологическим чарам.

В великой комедии намечены те основные проблемно-содержательные поля, которые впоследствии на разные лады будут прилежно обрабатываться русской литературой.

Во-первых, это не комедия, а трагикомедия; лишний и трагикомедия – близнецы-братья.

Во-вторых, горе настигает лишнего всегда со стороны социума, общества (фамусовского ли, «водяного», петербургского, уездно-аристократического, дворянско-помещичьего – не суть), со стороны бдительных судей, всегда готовых сию минуту удавить какого-либо новоявленного героя, отколовшегося от «всех», крепкими лямками морали и «принсипов». Горе, строго говоря, есть форма разочарования в духовных возможностях социума и одновременно форма прозрения относительно колоссальных, неисчерпаемых репрессивных возможностей того же социума. Никаких иллюзий: заблудшее чадо, паршивая овца или «сатанический урод» будет исторгнут из всеобщей колыбели и примерно наказан. Отлучен. Наказание – адекватно преступлению: поднявший меч разума погибнет в тенетах психики. Натура душит культуру, маскируясь под культуру: законами, догмами и проч. «Лишний» лишен будет социальной базы и ниши.

Отсюда присутствие постоянного мотива: путешествия, «охота к перемене мест»; в частности, из города – в деревню, поближе к «доброй» и «честной» природе, подальше от социума, от «коварной» и «лживой» культуры.

В третьих, горе лишнему веет отовсюду – оно может нагрянуть и оттуда, откуда его совсем не ждешь. Умному человеку испытанием становится любовь: как альтернатива бессмысленному общественному бытию актуализируется богатая внутренними коллизиями частная жизнь. Но и любовь выступает как наказание. Мне отмщение и аз воздам. Это уже непосредственно месть самой природы. И хлеба обращаются в камни: то, что для всех источник радости и «смысла», для лишнего – печаль. Природа любви роковым образом несовместима с природой «горе от ума». Хотя ум именно в любви ищет забвения от горя.

В-четвертых (и это пока еще традиция), лишнему не удается перестать быть жертвой в социальном, а чаще всего и в духовном смысле. Торжествуют «судьи».

И, наконец, в-пятых (возможно, в-главных): проблемой лишнего, в конечном счете, становится проблема самопознания. Имей мужество познать себя – это сказано каким-то древним лишним. Сердцевина же самопознания как проблемы – взаимодействие взаимопересекающихся, но не взаимопроницаемых инстанций, психики и сознания. Собственно, горе от ума ведь и означает: горе душе от присутствия эффективно действующего ума.

Коллизия ума и души («ум с сердцем не в ладу») вынесена в заглавие не только «комедии» Грибоедова, но и главной темы всей русской литературы – той темы, что создала не только репутацию, но и самою русскую литературу, придала этой литературе навеки узнаваемое лицо, и вознесла русскую литературу до художественных небес. Строго говоря, эта тема стала (всегда была, но скрыто, подспудно) главной темой всей мировой литературы.

Тема, разумеется, мистична, ибо мистика возникает всегда там, где душа злорадно торжествует над аргументами разума, бравируя невменяемостью по отношению к здравому смыслу, преклонением перед непознаваемостью «вещей». Вот вам только один мистический штрих: тему Грибоедова подхватил другой Александр Сергеевич, Пушкин. Нет бы сначала Михаил Юрьевич или Антон Павлович, на худой конец – Иван Сергеевич, так ведь нет: двойной тезка, след в след, пуля в пулю. Тайна сия велика есть. Так ли?

Отнюдь не так, господа. Самая большая тайна в том, как русской литературе удалось разгадать тайну человека, во всяком случае, вплотную приблизиться к разгадке, что саму русскую литературу в известном смысле сделало «лишней». Ведь русской литературе – не по заслугам честь: ее в упор не видят, не замечают ее культурного величия. Тут уже не за державу, а за человека обидно.

Оставим первую тайну вместе с мусором мистики, а сами займемся тайной второй. Тайна называется – «горе от ума», феномен и парадокс самопознания, отраженный и смоделированный в бессмертной комедии Грибоедова.

Конечно, можно считать эту великолепную формулу (которая в первоначальном варианте звучала еще более определенно: горе уму) реминисценцией из Библии. Кто не знает перлов Соломона: во многой мудрости многая печаль, и умножая познание – умножаешь скорбь…

Однако это, так сказать, поэтическая ипостась проблемы самопознания, описательный подход к феномену. Собственно, начало феноменологии. Грибоедов же, который вряд ли был глупее Соломона, предпринял попытку разобраться в проблеме уже в художественно-аналитическом ключе. Это не просто шаг вперед; это иной уровень освещения проблемы, на ином культурном языке, в иной культурной ситуации.

Высший этап всей этой соломоновско-грибоедовской пирамиды – научное постижение моделей, созданных художественной культурой человечества, той самой мудростью аналитически расчленить модель, познать ее – и нажить себе еще большую печаль.

Такая перспектива – от литературы к философии – как ни странно, всегда вдохновляла творцов культуры. Не будем и мы отступать от этой древней и, не исключено, гибельной традиции.

2

Все благородное общество, которое окружает Чацкого, изображено красками исключительно сатирическими. Отсюда – комедия: сатирическая, обратим внимание, комедия.

По всем жанровым, стилевым и духовным канонам того времени Чацкий должен был быть героем – то есть человеком, который «рад служить» «делу», высоким идеалам, и служит им самозабвенно, и обретает в этом моральную правоту, силу и стойкость духа, и, наконец, ту высокую точку, с которой он с полным правом судит общество морально убогих, неполноценных, негероических «уродов». (Кстати, именно так трактует Чацкого И.А. Гончаров в своем знаменитом критическом этюде «Мильон терзаний»: «общественные вопросы», «общественное благо», «роль бойца с ложью и предрассудками» и т. п.) Чацкий должен был быть «судией». Но тогда бы комедия называлась «Счастие уму», а умом считалась бы способность быть героем. Вспомним Правдина и Стародума из «Недоросля»: вот типичная, можно сказать классическая (что не мешает ей быть классицистской) нормативная модель. Точка отсчета всегда – герой, источник героизма – верное служение морали, общественному благу.

Чацкий же – «служить бы рад», однако любое служение оборачивается «прислуживанием»: это уже нечто из области явно не героической, явно критически направленное по отношению к общественным потребностям, что меняет их статус абсолютно значимых для личности.

Итак, с самого начала нам необходимо верно разобраться в природе конфликта, положенного в основу пьесы. Что не поделили Чацкий и его окружение? Почему они мгновенно стали врагами и антагонистами?

Дело в том, что общество (коллектив) – колыбель личности. Так было до Чацкого. Ворвался в культуру Александр Андреевич – и общество стало одновременно колыбелью и могилой. Общество – среда обитания и способ жизнедеятельности индивидуума; вышел из общества, оперился благодаря ему – укрепи его, отдай сыновний долг. А общество, сиречь Отечество, отечески поощрит. Оно тебе – ты ему.

Ежели по своим потребностям, умственным и нравственным запросам ты становишься «умнее», выше общества – ты вступаешь в конфликт экзистенциальный, конфликт, в котором победа любой из сторон оборачивается бедой или катастрофой. Это недопустимо. Сгинет, пропадет, развалится общество – исчезнет сама жизнь, род человеческий, который умные люди назвали homo sapiens. Но развитие общества приводит к появлению личности, которая не может не презирать общество, не может не видеть убогость и ограниченность общественных норм и регуляций. В культурном отношении личность – венец и оправдание общественного развития, цель и смысл истории, критерий прогресса. Личность приходит в противоречие с самой жизнью, точнее, личность как порождение культуры – с натурой, также имеющей непосредственное отношение к появлению личности. Поистине убийственное противоречие.

Культура или натура, сознание и психика – вот арена, на которую вышел Чацкий, этот «Манфред и Фауст» человечества (говоря словами Штольца, героя Гончарова, достойного члена общества). Дело, разумеется, не в наличии общества так такового; оно есть естественное порождение жизни, форма жизни и гарантия выживания человека. Дело в наличии у человека «ума» (плода культуры) и души (психики, феномена натуры). Чацкий по большому счету вступил в конфликт не с обществом «фамусовых» – а в конфликт с собой, с разными сторонами своего противоречиво устроенного существа. Это универсальный конфликт homo sapiens’a. Из Москвы уехать – не проблема: карету мне, продукт материальной культуры, – и с глаз долой. А вот от себя не убежишь, не напутешествуешься. Где оскорбленному есть чувству уголок? Разве что там, где нас нет. Нигде.

Таким образом, проблема, которую безрезультатно решает Чацкий, – это не его только персональная проблема. Мы все, общество в целом, заинтересованы в том, чтобы конфликт так или иначе был решен: и жизнь продолжить, и с ума не сойти.

Общество в лице его передового представителя В.Г. Белинского аттестовало лиц, подобных Чацкому, формулой «страдающий эгоист». В этой формуле «лишнего» забавен вот какой нюанс: это оксюморон, сочетание несочетаемого, прямой намек на то, что эгоист не может страдать; а если он вдруг все же страдает, то это не может вызвать у читателя ничего, кроме кривой улыбки, ибо повод для страдания эгоиста всегда будет «шкурным», узколичным, эгоистичным же. Иначе сказать, Белинский продемонстрировал ментальность человека, целиком и полностью сориентированного на приоритет общественного в духовном мире личности. Белинский почитает героическое, «народное» в человеке (и, соответственно, в отражающей человека литературе): чем больше в нем общественного, тем меньше эгоистического.

Белинский не заметил, что страдающий эгоист – это уже отрицание эгоиста в себе, а значит, поощрение в себе неэгоизма. Да и что такое эгоизм лишнего?

Это неумение и невозможность подать себя в качестве полезного члена общества. Чацкий и рвался бы служить. Но чему прикажете служить? «Похвала глупцов» его интересует, «взманили почести и знатность»?

Все это, видите ль, брюхо иль психика, тело да душа – комплексы человека комического, раба природы, а потому царя людей (не царь, так «туз»: тут дело не в ранге, а в принципе). А где же ум, основа самоуважения и достоинства, оплот культуры?

Вот основное противоречие человека думающего, желающего служить обществу, и не находящего для этого никакой возможности.

С эгоизмом лишнего не все так просто еще и с той стороны, что эгоизм этот есть проявление естественной жажды общественно-полезной деятельности. Более того: знак не только жажды, но и реального служения. Чацкий ведь не скрывает, что он ищет службы, не бегает от нее. Фактически он и служит – себе, личности, человеку, то есть, в конечном счете – обществу, но – в конечном счете, с учетом перспективы. Сию минуту он эгоист, а потому лишний.

Служить себе, то есть личности в себе, – это акт глубоко общественный, скрытый смысл которого – изменить общественные приоритеты. Ни больше – ни меньше. Ведь до Чацкого точкой отсчета в морали были интересы социума (Отечества, общества, народа). Чацкий точкой отсчета недвусмысленно и полемически делает личность – и потому попадает в лишние, в «карбонари», в «якобинцы», в нигилисты, в революционеры… И потому открывает новую страницу в эпопее под названием человековедение.

Разумеется, выдвижение на первый план интересов личности не «задвигает» интересов общества. Главным интересом общества становятся права личности: это и сегодня не более чем декларация, а во времена Чацкого отдавало изрядной ересью. Александр Андреевич «эгоистически» провозгласил иную комбинацию интересов, иной баланс, новый тип гармонии личного и общественного, идущий на смену типу героическому, где долг и честь состояли в отречении от всего личного. На первый взгляд, Чацкий жаждет обыкновенного героизма в противовес «фальшивому», сатирическому героизму фамусовского общества. Однако в его постановке вопроса появляется роковой нюанс: он готов служить тому, что в свою очередь служит человеку.

Чацкий

 
Теперь пускай из нас один,
Из молодых людей, найдется – враг исканий,
Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,
В науки он вперит ум, алчущий познаний;
Или в душе его сам бог возбудит жар
К искусствам творческим, высоким и прекрасным, —
 

Они (судьи – А.А.) тотчас: разбой! пожар!

 
И прослывет у них мечтателем! опасным!! —
Мундир! один мундир! он в прежнем их быту
Когда-то укрывал, расшитый и красивый,
Их слабодушие, рассудка нищету
И нам за ними в путь счастливый!
 

Служение науке или искусству превращается в форму служения себе (у истинного героя – наоборот: служить себе – служить «мундиру», общественным представлениям о долге). Этот новый тип эгоистической героики, новый тип гармонии за неимением более подходящего термина мы называем гуманистическим или «идиллическим».

По существу, это, несомненно, духовная революция, и лишний Чацкий – ее буревестник и авангард. Его доля и удел – чрезвычайно горьки и безнадежны, ибо уж очень высоки и невероятно далеки от чаяний народа и толпы. Чацкий, судя по всему, еще и сам себе цены не знает. Он бессознательно движется по пути сознания.

Итак, природа конфликта Чацкого и общества – целиком и полностью духовная. «Чацкие» отныне и навсегда становятся критерием общественного прогресса, и выясняется, что общество, «в общем и целом», не заинтересовано в том, чтобы духовный уровень его членов повышался далее допустимой отметки. Есть, оказывается, предел совершенству, с точки зрения общества.

Появление Чацкого поставило на повестку дня вопрос об ином типе социума, где умных бы не объявляли сумасшедшими. Означает ли «горе» Чацкого от избытка ума, что подобных обществ не бывает и быть не может?

Вопрос открытый, не станем лукавить. У нас есть основания полагать, что чацкие будут если не блаженствовать на свете, то по крайней мере станут относительно востребованы теми же «молчалиными», которые ничего не говорят не только из тактических соображений (потому как в чинах небольших), но и потому, что им просто нечего сказать. Это гении приспособления, их цель – мундир, а молчание – верное средство. До тех пор, пока можно жить приспосабливаясь, чацким ничего особо не светит. Горе от ума ведь и означает: ум дан для того, чтобы пользоваться умом как хитростью, а если использовать его по прямому назначению – разоблачать хитрость, думать – горе. Вся надежда на то, что людей поджидает катастрофа, которая будет являться следствием молчалинской духовной политики. Точнее, надежда на то, что у Чацкого появится шанс реализовать свой способ жизнедеятельности как гуманистическую альтернативу катастрофе. Хочется в это верить; но не очень-то верится. Интересно: верилось ли бы сегодня самому Чацкому?

3

Чацкий попал, как известно, «с корабля на бал»: из огня да в полымя. Впоследствии точно такой же путь и с равной же безуспешностью проделает Онегин – по уже намеченной, но не пробитой колее. Александра Андреевича сама жизнь заставила появиться в обществе, из которого он бежал три года тому назад. А «сама жизнь» – обратим внимание – это любовь. Это веское слово тела и души, не подчиняющихся воле рассудка. Не умственные запросы, не решение «вопросов», не формулировка целей – а любовь, квинтэссенция жизни. Чацкий появляется в обществе, к которому у него сложилось вполне определенное, резко негативное отношение, по поводу сугубо частному, лично-интимному, не касающемуся общества.

И это первое попадание Грибоедова в «десятку»: у «лишних» все личное неизбежно социализируется, за деревьями всегда сквозит лес, за частным – общее. Почему? Потому что их мировоззрению свойственно философское измерение: они стремятся видеть связь всего со всем. В этом и состоит отличительная черта ума.

Симптоматично уже то, что умный Чацкий служит «сердцу», ищет утешения в чувствах. Уже одно это свидетельствует о том, что в области «целей» и «трудов» на благо чему бы то ни было откровенно социальному – беспросветный кризис. Грибоедов пишет не о любви; он угадывает печальные закономерности культурной ситуации: если ты по-настоящему умен, то… Мотив появления Чацкого в обществе настолько глубок, что впору смеяться над теми зрителями, которые принимают трагические метания Александра Андреевича за комедию. Кто смеется последний?

Собственно, конфликт с обществом как таковой у Чацкого не рождается спонтанно, по ходу пьесы, несмотря на то, что в конце Чацкий заявит: «Так! отрезвился я сполна, мечтанья с глаз долой – и спала пелена». Просто появляется масса поводов высказать свое выстраданное отношение к обществу, его героям и идеалам. Иными словами, Чацкий как личность не формируется на наших глазах, он уже в значительной – решающей! – степени сформирован (хотя «мечтанья» еще оставались). Конфликт становится не личностнообразующим по главной своей функции, не формирующим на наших глазах новую духовную позицию; конфликт становится способом показать последствия «умного» отношения ко всему: к себе, другим, делу, лицам, отцам, молодым, судьям и т. п… И следствием такого отношения оказывается «горе». Вот почему анализ «комедии» со стороны сюжетно-композиционной, словесной, и даже характерологической является анализом также следствий, но не причин, анализом явлений, но не сути. Это поверхностный анализ вторичных феноменов. Причины причин лежат глубже. Гораздо содержательнее анализ ситуации, в которой разворачивается идейно-духовная сторона конфликта. Весь сыр-бор разгорелся не потому, что Чацкий любит Софью, а потому что Чацкий умен, а все остальные нет. Происходит столкновение двух систем ценностей. Причины утоплены в сюжет, стоят «за кадром», образуя многослойный семантический контекст и подтекст, так сказать, внутренний сюжет.

Сам язык комедии сложно понять и оценить по достоинству, если не видеть, на какую сверхзадачу он работает. Легендарная ясность, лапидарность и отточенность формулировок свидетельствуют о точности и продуманности (неслучайности) отношения. Ядовито-саркастическая патетика не «забивает» строгости мысли: это потрясающее достоинство произведения.

Еще одна великолепная сторона шедевра: всем кажется, что они вполне понимают, что происходит на сцене. Но часто за деревьями не видят леса. Комичность ситуации, если уж на то пошло, в том, что история любви принимается за чистую монету, и страдания героя превращаются в мыльный сериал. «Горе от ума» и «комедия» становятся оценочными характеристиками еще и того обстоятельства, что массовому зрителю невозможно показать и объяснить суть происходящего. Они всегда видят не то, что представлено в пьесе. Слезы автора они чистосердечно принимают за смех. Грибоедов – один из наиболее решительных, ядовитых и непримиримых врагов толпы, для пущей дерзости рискнувший заговорить с ней на том языке, который «общество» считает своим, родным.

Итак, необходимо развести подтексты и непосредственное «сквозное действие», глубокий культурный архетип и его яркую и зрелищную символизацию, чем мы и собираемся заняться.

Первая и радикальная ошибка Чацкого, делающая его, впрочем, в глазах многих непонятым и отвергнутым (вызывающим жалость жертвой) – это то, что он искал в Софье, Софии не родственную душу, а родственное отношение к свету, толпе, человеку, жизни. (Русская литература, вне всякого сомнения, с большим пиететом относится к женщине, а потому первое, чем награждает своих героинь – это умом, мудростью, чертой «софийствующей»: в имени героини отражены более благие намерения, чем понимание природы женщины; а вот в поведении Софии гораздо больше истинно женского, нежели мудрого или просто умного: ее горе в том, что ей как раз «ума недоставало».) Чацкий по себе судил о женщине: простим ему это только потому, что он был безумно влюблен. «Умно», рассудочно влюбленными бывают только подлецы и мелкие душонки вроде Молчалина. Любовное чувство, где страсть перемешана с хладнокровным самоанализом, как раз с выгодной стороны характеризует Чацкого. Любовь слепа: Чацкий и был слеп, то есть влюблен, но не глуп.

Уже одним тем, что Софья смогла внушить ему сильное чувство, она как бы выделилась из толпы, общества: избранница знающего цену людям Чацкого кажется нам девушкой особенной. Его безответное чувство как бы связывает их обоих и возвышает над всеми (скажи мне, кто тебя любит, и я скажу, кто ты). Здесь не столько Софья нам интересна, которая, в свою очередь, оказалась слепа в отношении любимого ею Молчалина (обратная связь: скажи мне, кого ты любишь, и я скажу, кто ты; отблеск ничтожности Молчалина падает на Софью), сколько то, что Чацкий обречен был искать если не союза, то контакта с обществом, а через него с жизнью. Без Софьи (Татьяны, Веры, Наташи…) не прожить; но именно Софья и формулирует то, что все так жаждали услышать о Чацком: он сошел с ума, он сумасшедший, ибо своим поведением и речами предлагал всем остальным – всему миру! – быть умалишенными. Софья первая догадалась, она глубже всех была оскорблена дерзостью постылого поклонника. Любовь делает сердце зрячим – особенно относительно того, что угрожает любви.

Тут дело даже не в злонамеренности Софьи Фамусовой, а в бессознательной логике «общества», которую возлюбленная Чацкого уловила и озвучила. Вот характерная реплика шестерых княжен Тугоуховских, произносимая совместно с князем и княгинею, а также с Загорецким (к этому хору можно вполне присоединять солирующий гневный голос Софьи):

Все вместе

 
Мсье Репетилов! Мсье Репетилов! что вы!
Да как вы! Можно ль против всех!
Да почему вы? стыд и смех.
 

Мсье Репетилов, напомним, всего-то позволил себе усомниться в том, что Чацкий «в уме сурьёзно поврежден». Против всех – стыдно, смешно и невозможно. Ежели ты все же не внемлешь этим аргументам и продолжаешь выступать против всех, следовательно, ты «не в своем уме». Репетилов, кстати, мгновенно образумился и покаялся: «Простите, я не знал, что это слишком гласно». Стал как все – стал нормальным.

Вообще тема сумасшествия обыграна Грибоедовым гениально. Тысячи подтекстов таит в себе этот «диагноз». Те, кого Чацкий упрекает в «рассудка нищете», платят ему той же монетой: уже одно это свидетельствует о том, что именно ум выступает мерилом и критерием всего, даже безумия, именно за право быть умным бьётся Чацкий с обществом. Вопрос ставится ребром, в судьбоносном и роковом ключе: если допустить, что Чацкий нормален – значит все остальные не в своем уме. Или мир сошел с ума – или Александр Андреич «в его лета с ума спрыгнул» (Хлёстова).

И тут уже свет безжалостно эксплуатирует сумасшедшую логику, согласно которой все правы уж тем, что они – все, общество, сила, большинство. Количество беззастенчиво бьёт качество. И далее в ход идут утонченные, даже иезуитские соображения, которые призваны продемонстрировать трезвость и ясность ума тех, у кого его нет.

Фамусов

 
По матери пошел, по Анне Алексевне;
Покойница с ума сходила восемь раз. (…)
 

Загорецкий

 
В горах изранен в лоб, сошел с ума от раны. (…)
 

Хлёстова

 
Чай, пил не по летам.
 

«Высокий ум» Чацкого (аттестация Репетилова) упорно сводят к клиническому диагнозу, к банальному сумасшествию. «Высокий ум» становится формой отнюдь не высокой болезни, за которую в приличном обществе «на цепь» сажают и «упрятывают» от греха подальше в «желтый дом» (автор откровений – Загорецкий).

Что все это значит?

Это значит, что не Чацкий, а мир действительно, реально сошел с ума. Еще точнее: мир всегда, извечно был глупым. Вот великое открытие Чацкого, с которым ему не с кем даже поделиться и которое не могло не привести к трагедии. Ум делает тебя ненормальным. Горько и смешно! Живите после этого нормальной жизнью… Все это очень, очень «сурьёзно».

Из уст любимой девушки глупость и клевета звучат как приговор, обжалованию не подлежащий. И рад бы обманываться дальше, «мечтать» и питать иллюзии – да ум не позволяет. «Зачем меня надеждой завлекли?» – в отчаянии восклицает Чацкий. Но это не Софья завлекала надеждой; просто надежда – это единственное, что оставалось беспощадно трезвому уму. Дело не в Софье; дело в том, что у Чацкого была еще надежда.

Как жить дальше, когда надежду «отобрали»?

Вот этот сакраментальный вопрос оптимистически зачислен в риторические, «тактично» вынесен за скобки, за рамки ситуации. Абсурдность ситуации сама по себе словно служит гарантией того, что рано или поздно жить начнут по уму. Не может того быть, чтобы на свете не нашлось уголка оскорбленному чувству Чацкого! Как-нибудь выживем, прорвемся, авось обойдется. Пророк отказывается верить собственному пророчеству или, по другому: надежда все еще теплится. Несколько оптимистическая трагедия?

Трагедийный ужас и пафос ситуации состоит в том, что из нее даже теоретически не просматривается выхода. Это буквально древнегреческого накала и чистоты трагедия. Для сознания, верящего в высокое призвание ума, желающего жить по шкале достоинства и благородства, определяемых умом, – для такого типа сознания нет перспективы и компромисса. Или ты живешь как все – или ты не живешь. Вот принципиальная, но нежизнеспособная постановка вопроса.

Чацкий

 
Да, мочи нет: мильон терзаний
Груди от дружеских тисков,
Ногам от шарканья, ушам от восклицаний,
А пуще голове от всяких пустяков.
(Подходит к Софье.)
Душа здесь у меня каким-то горем сжата,
И в многолюдстве я потерян, сам не свой.
Нет! недоволен я Москвой.
 

Весь XIX век русская литература усиленно искала этот компромисс, а нашел его Александр Сергеевич Пушкин, сразу вслед за Грибоедовым диалектически продливший ситуацию в сторону совмещения противоречий и нащупавший иной тип сознания. Иные отношения, иная постановка вопроса – иные перспективы.

4

Но Чацкий был обречен: в гуманистической культуре все судьбоносные вопросы вначале обретают форму роковых дилемм. Он осознал и сформулировал противоречие: чего ж вам больше? Сложные проблемы начинаются с простоты противопоставления «черной» и «белой» правды, но и заканчиваются простотой, только уже иного порядка: черное оказывается стороной белого. Простота простоте рознь, как Чацкий и Онегин.

Софью понять можно: у нее другая жизненная программа, она с радостью служит предназначению, которое не обсуждается в силу его вечной актуальности. И Чацкому в принципе это хорошо известно. Вот его милые и почти неядовитые комплименты Наталье Дмитриевне Горич:

Чацкий

 
Однако, кто, смотря на вас, не подивится?
Полнее прежнего, похорошели страх;
Моложе вы, свежее стали;
Огонь, румянец, смех, игра во всех чертах.
 

Наталья Дмитриевна

 
Я замужем.
 

Чацкий

 
Давно бы вы сказали!
 

Совсем иное дело быть женатым: уму это мало помогает. Платон Михайлович, «прелестный муж» Натальи Дмитриевны, оказался «другом старым» Чацкого:

Чацкий

 
Платон любезный, славно.
Похвальный лист тебе: ведешь себя исправно.
 

Платон Михайлович

 
Как видишь, брат:
Московский житель и женат. (…)
Брат, женишься, тогда меня вспомянь!
От скуки будешь ты свистеть одно и то же.
 

Чацкий

 
От скуки! как? уж ты ей платишь дань? (…)
Движенья более. В деревню, в теплый край.
Будь чаще на коне. Деревня летом – рай.
 

Наталья Дмитриевна

 
Платон Михайлыч город любит,
Москву; за что в глуши он дни свои погубит!
 

Чацкий

 
Москву и город… Ты чудак!
 

Горич, Горич! Ведь нам обрисовали горькую перспективу Чацкого, если бы он, чего доброго, добился благосклонности Софьи и охмурил ее батюшку, стал зятем Фамусова. Следует сказать прямо: трагедия Чацкого не в том, что у него не было выбора, не было свободы. Выбор у него как раз был и была свобода действий и поступков: он мог жениться на Софье (в принципе она ведь могла быть и не против), мог не жениться или жениться не на Софье, мог уехать на три года, а мог и на все пять («рыскать по свету», по словам Фамусова), мог служить, не служить («бить баклуши» – Фамусов). «Кто путешествует, в деревне кто живет» – он волен был делать и то, и другое. Уму приносит горе не несчастная любовь или отсутствие свободы, а невозможность с помощью любви, брака, карьеры или «баклушей» избежать горя всевидения и всепонимания. Формально он мог выбирать, и формально он был свободен. Но есть еще высшая, «тайная», духовная свобода. Будучи умным и, следовательно, по-настоящему свободным, он не волен был поменять своего отношения к социуму, уму и судьям. Беда в том, что он стал фактически свободен, а потому не мог предать истину – и вследствие того лишен был мировоззренческого выбора, понимаемого в том смысле, что «выбираю ту истину, какая мне больше нравится». Выбравший истину и ум – обретает свободу, а потому лишает себя иллюзорного, неизменно приятного и, как водится, полезного выбора. Свобода становится познанной необходимостью. Такая свобода – диктатура отраженных разумом законов. Такая свобода – не что хочу, то и делаю. С этой культурной кручи – только «вниз», в «хочу», в омут психики. Или – в трагедию, логика которой ведет к смерти. «С вами (Софьей – А.А.) я горжусь моим разрывом»: это и есть полная безнадега. Ясное понимание. Трагедия. Свобода. Горе от ума.

Соблазнительно, очень соблазнительно отыскать для Чацкого незамеченную им самим социальную нишу и тем самым обозначить для него перспективу приложения сил общественной пользы ради. Если объективно существует ниша, значит, трагедия носит субъективный характер. И тогда многое на свете поправимо. Вселенские обличения Чацкого можно представить в комическом свете. Ведь мелькнул же дразнящим призраком «князь Федор», племянник княгини Тугоуховской. «Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник…» В науки вперил ум? Но чистый интерес к чистой науке немногим отличается, скажем, от растворения в семье или от ловли тех же чинов. Ботаника может быть великолепным бегством от проклятых вопросов. Наука (особенно негуманитарная) чаще всего и выступает не формой протеста, а формой приспособления к действительности, против которой не хватает сил протестовать. Ботаника – это вам не «Философические письма»…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации