Текст книги "Лизавета Синичкина"
Автор книги: Артур Олейников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
VIII
Больше никогда Диана не приходила в воинскую часть. Полубоярову с почестями и торжественным обедом, на котором всех больных второго отделения угощали пирогами с повидлом, провожали на пенсию. Полубоярову уговаривали повременить. Она и сама была рада остаться, но у любимой и единственной дочери родился сын, и надо было помочь с ребенком. Обед хоть и был праздничный, говорили речи, дарили цветы, но в женских лицах медперсонала было волненье и даже что ли страх. А старшая сестра Прасковья Романовна Соколова уже как месяц была сама не своя. Волнение и страх чувствовали и больные, народ натерпевшийся и от бед и обид на расстоянии различающий где на самом деле беда, а где просто трудности повседневные спутники жизни. Больные, как губка впитывает воду, касаясь водной глади, ежедневно вступая в тесный контакт с санитарками и врачами, становились от раза к разу вес беспокойней и их сердцами также овладевал страх.
Долгий месяц, что не было вестей, от сына военнослужащего срочной службы уже начинал казаться Соколовой чуть не годом, так мучительно было на сердце от выворачивающей на изнанку душу неизвестности. То-то не могла нарадоваться мать, когда сына единственного ребенка определи на службу чуть ли не за околицей родного дома в военную часть в родном поселке. И на выходные и на праздники дома. Да и сама Соколова, если что могла прийти и справиться о службе сына, благо в двух шагах от роботы. А тут даже не успела толком попрощаться. Сержант в мыле, выходной день, прибежал в дом, поднял спозаранку и с того злосчастного утра уже пошел тридцать четвертый день, как мать не видела сына. Каждый день Соколова отмечала, и каждый день в военную часть шла как на работу. Так допекла Прасковья Романовна командира военной части, что на КПП отдали приказ о том, что матери рядового Соколова на территории военной части вход запрещен.
«Гони ее сукину дочь! – кричал командир части на ротного. – Сопли распустила! У меня вон, двадцать четыре «цинка» за месяц. Нет там Соколова, нет. Пускай дура, богу молится! Я вон и сам креститься начал. Никогда не веровал, а тут. Целыми эшелонами грузим. И куда мать вашу грузим?!
Одни больные из разговоров санитарок с врачами не понимали ни слова, другие как это бывает, больше чем было положено. Санитарки с врачами все шептались о каком-то Афганистане. И у кого были сыновья призывного возраста, были обеспокоены сильнее остальных. Кто был пошустрей и в ладах с начальством у тех дети уже лежали в соседних отделениях, кто пока никак не мог пристроить сыновей, завидовали какой-то страшной завистью, и не специально, само вырывалось со слезами отчаянья наружу, так и норовили побольнее уколоть более удачливых.
– Смотри Вера заколют твоего. И вправду дураком станет.
– Да пускай дураком, – отвечала Вера, – лишь бы жив! Ты что же подруга, думаешь, они оттуда здоровые возвращаются? Вон у Светланы! Сама что ли на похоронах не была? Повесился! Так лучше пусть тут заколют. Я тебя Люба не враг. Матери мы с тобой! Лучше помощи, какой спроси, чем как гадюка бросаться.
– Ой, помоги, помоги Вера. Век не забуду! В ногах валяться буду! Только помоги.
И шли к главному врачу. И договаривались. У каждой дети, у многих сыновья. И как-то сплотились все бабаньки во всех отделениях, даже те, кто был врагами, и стороной обходили друг друга за версту теперь стали водой не разлить. Кто-то просто не успел или вот так же как и у Соколовой забрали в выходной прямо из дома. Не у одной Прасковьи Романовны сын служил в части по соседству с родным домом чуть ли ни за околицей.
И во время самого разгара обеда, когда всех больных угощали пирогами с повидлом, главному врачу потихоньку от всех сообщили, что пришел командир части полковник Царев и спрашивает Соколову.
– Предчувствие у меня нехорошее, – шептала санитарка на ухо главному врачу, – Может вы сами. Стоит злой, слова не вытянешь!
– Да как я сама, а вдруг, – и главный врач словно проглотила какие-то страшные слова, прежде чем они смогли слететь с языка.
– Вот и я про то. Вдруг если похоронка!
– Типун вам на язык!
– Да что я против. Хоть два, хоть три. У меня самой сын!
– Сравнили! У вас сын в шестом отделении, а у Соколовой там.
– Так что я теперь, Лидия Сергеевна, не переживаю? – обиделась санитарка.
– Ладно, пойдемте, посмотрим на вашего Царева. Какой он из себя?
– Справный мужик, Лидия Сергеевна, ничего не скажешь, любая за такого пошла бы. Плечищи, волос черный как смола, только больно он злой. Как бы ни случилось чего?
Царев стоял чернее тучи. Лидия Сергеевна в белоснежном халате с шиньоном на голове и в очках была не похожа на санитарку или рядового врача. И твердая уверенная походка и дорогие духи, защекотавшие приятно у Царева в носу как бы говорили полковнику, что перед ним местное начальство.
– Полковник, – сказала Лидия Сергеевна, и Царев почувствовал воспитание и, наверное, начитанность, и почувствовал себя еще хуже.
«Какой я к черту полковник! Сукин сын я, – подумал Царев. – А ну-ка похоронку матери!» И Царев вспомнил, как его мать держалась за сердце каждый раз, когда к калитке подходил почтальон. И так все четыре года. Всю войну. Но им повезло, отец вернулся без единой царапины. Герой! Грудь в орденах. Но сколько их было, которые не вернулись? Но тогда было за что, сейчас же, Царев не знал, за что и это всего сильней его мучило.
Царев и слова не успел сказать, Соколова с растрепанными волосами выбежала на улицу. Царев снял фуражку, не выдержал и смял ее в руках.
Была весна, март и еще лежал снег. Легко одетая в одной блузе и юбке Соколова не добежала до Царева и у пала на колени. Кто-то шепнул ей в столовой на ухо: «военный какой-то. Полковник! Не по твою ли душу, Прасковья?»
Соколова упала, разорвала на себе блузу и зарыдала навзрыд.
– Да что же это?! – голосила несчастная мать. – И что же ты Андрей Григорьевич на небе сыночка единственного не уберег?!
И скоро на плачь на больничный двор, высыпала пол больницы. И каждый боялся и не знал, как подойти к убитой горем матери.
– Что смотрите проклятые? Что вам до горя моего? Гады вы ой гады! Своих-то по палатам попрятали, – и Соколова показывала на санитарок и врачей. – А мой, а моего. За что? Да что я кому сделала? Гады вы, ой Гады, – и она смотрела на Царева опустившего глаза, скрутившего в рог фуражку. И из разорванной блузки смотрела на всех крепкая грудь, которая Прасковья молодой и счастливой кормила сына.
Диана тихо стояла в сторонке. Похудевшая осунувшаяся за три с лишним месяца разлуки с Алешей выплакавшая все глаза она каждую ночь просила бога уберечь Алешу. Диана не знала молитв и просила так: «Бог батюшка сбереги сына своего Алешеньку, не для меня, для его матушки, сестрице и земного батюшки». А на следующий день по каким-то зловещим следам, протоптанной дорогой полковника Царева, со страшным грузом на сердце, в больницу пришла Зинаида, смазливая хохлушка, медсестра из санчасти. В руке у нее была тряпочная сумка. Медсестра из санчасти попросила одну больную. Фамилии она не знала, назвала имя, Диана. Диана пришла скоро и боязливо смотрела на Зинаиду, красивую, но какую-то растерянную девушку, которая, никак не могла начать о главном, о том, зачем пришла. Только спросила как-то неловко:
– Вы Диана?
Диана в ответ кивнула.
– Меня зовут Зина, – наконец-то начала странная гостья. – Товарищ Алеши Голубева, Григорий Кузнецов попросил передать это вам, – и Зинаида протянула Диане сумку. – Здесь для вас подарок и письмо от Алеши.
Зинаида сначала, когда получила бандероль с письмом, подумала, что это ей подарок от Гриши и не знала, куда себя девать от радости и счастья, но когда выяснилось что не ей это подарок, от кого и самое страшное при каких обстоятельствах достанется адресату указанному Гришей в письме, проплакала две ночи подряд. Говорила что ей не нужно таких подарков. Ничего не нужно. Лишь бы живой, лишь бы только вернулся. И в ответном письме Грише обещала стать его женой, чтобы он берегся, не геройствовал. И послала Грише изображение богородицы на листочке, которое она вырезала у бабушки из какой-то церковной книги.
Диана долга боялась брать протянутую ей сумку, словно предчувствуя беду.
– А почему Алеша сам? – тихо спросила Диана.
– Алеша Голубев погиб при патрулировании города закрыв собой капитана Морозова, – ответила Зина пряча глаза.
IX
Кузнецов что-то царапал штык ножом на пуле и отправлял патрон в автоматный рожок. Алеша спал в шаге от колдовавшего над боеприпасами товарища.
В маленьком классе кандагарской школы стояла с десяток железных коек. Постели были скомканы и не заправлены, не свежие и серые от пыли. Спали прямо так, не раздеваясь с оружием на полу, приставленным к стене или койке как кому нравилось, и было удобно. Одно единственное окно было заложено мешками с перемешенным пылью и грязью сухим и горячим афганским песком. И если не двери раскрытые настежь в узкий школьный коридор, через который проникал тусклый свет и горячий воздух, в классе стоял бы мрак, и нечем было бы дышать как в накрепко забитом ящике. Единственное что напоминала о занятиях, проводившихся в школе, была сохранившаяся доска на стене. Но и на ней война отложила свой отпечаток, пустившись в страшную арифметику. На доске были написаны фамилии, напротив которых стояли палочки, где одна, где три. Напротив фамилии Алеши не было не одной отметки, а напротив фамилии Кузнецов их было целых восемь. Рекорд класса!
Алеша перевернулся на другой бок, а Кузнецов продолжал заниматься своим мудреным занятием, когда в класс вошел капитан Морозов. Кузнецов не испугался, не бросил свое занятие и вообще был спокоен, как если бы Морозов был его старшим братом. Морозова любили. На войне как само собой проявлялся наружу волчий нрав капитана Морозова. Но на неоправданную звериную жестокость закрывали глаза. За каждого солдата Морозов готов был принять смерть и за каждое свое зверство расплачивался спасенными жизнями. Что-то страшное уживалось в сердце капитана Морозова с самопожертвованием. Когда однажды в городе случился пожар, он один из первых бросился в самое пекло и на руках выносил афганских чумазых ребятишек с глазами черными как уголь. А когда какой-то парнишка пальнул из старого отцовского карабина на улицы по патрулю, никого не убил и был пойман. Морозов штык ножом отрезал десятилетнему стрелку все пальцы на обеих руках и подарил алюминиевую солдатскую ложку. «Покрестись тебя надо» – говорил Морозову командир батальона, потом молчал и спрашивал: «Ты хоть веруешь?» «Не знаю» – отвечал Морозов, но каждый раз как после своих зверств, так и подвигов уходил в себя и подолгу как затворник мог не выходить из своей комнаты. И комбат, сколько только мог, не беспокоил Морозова.
– Царапаешь? – сказал Морозов и взял посмотреть патрон Кузнецова. На патроне был выцарапан православный крест. Помогает? – хитро прищурился Морозов.
– Сами посмотрите товарищ капитан, – отвечал Кузнецов, бросая взгляд на доску.
– А что же это, Голубев, у нас не как не разродится? – спросил Морозов пробежав взглядом по доске и вернул Кузнецову патрон с меткой.
Алеша открыл глаза. Он изменился. Как будто повзрослел за четыре месяца на несколько лет. На смену мечтательному задумчивому юноше явился серьезный и взвешенный молодой человек. И если бы не прежний светлый взгляд, с которым не могла ничего поделать сама смерть, разгулявшаяся тогда в том краю, можно было не угадать в небритом солдате, юноши с травинкой, что развеселил однажды Диану.
– Кино привезли? – спросил Кузнецов с нетерпением и надеждой.
– Привезли! – отвечал Морозов, улыбаясь, и подмигивал Алеше.
В кроссовках, в панамах и в зеленной с десятком карманов форме без отличительных знаков и погон. Если бы не оружие военный патруль можно было принять за туристов, отбившихся от основной группы. Киносеанс был запланирован на вечер, а прежде обход кандагарских улиц. Самое противное и не любимое у Кузнецова занятие и он грустней всех шел и думал о предстоящем просмотре.
– Куда не кинь везде клин, товарищи интернационалисты, – говорил Морозов, весело шагая во главе патруля. – Война как марафон какой-то невиданной карточной игры. Если и везет, только пока не раздали! – и Морозов рассмеялся. – А уж если попал, тогда только держись. Не до выигрыша!
Кузнецов не слушал и вздыхал, уныло глядя по сторонам. Такое кино Кузнецов видел десятки раз. Дома как гладкие коробки, покрытые толстой слоем пыли. Могло явиться такое чувство, словно ты размером с мальчика с пальчика разгуливаешь по только что закрывшемуся рынку, когда там на каждом шагу кварталы картонных пустых коробок. Узкие улочки походили друг на друга как близнецы. Суховей, обрушивающийся на местные края весной, забивающий глаза пылью и песком, нестерпимо гнал мысли Кузнецова домой в родную деревню на травку.
– А мы весной, как только лед сойдет, на речку с брательником пойдем, – вдруг заговорил прежде мрачный и не веселый Кузнецов. И все словно сжавшись, стали прислушиваться, жадно ловя каждое слова Кузнецова, такое родное, так что сердце замирало и под ложечной стыло, как у родника может сделаться путнику, изнывающему от жажды. – Вода холодная, так что аж зубы сводит! А мы давай рака шукать. Так за раком за зиму соскучишься. Принесем рака домой, а мать нас веником встречает, что, мол, дураки в воду холодную ходили. Не поженились, детьми не обзавелись и вводу холодную. И батя тоже кулаком стучит, мол, паршивцы, а сам в кастрюлю рака складывает и так бережно складывает как деньги, и нам шепчет: Что же вы про батьку забыли! Завтра вместе пойдем. А мы с брательником давай хохотать, – сказал Кузнецов и тяжело вздохнул и еще долго потом все молчали. Алеша мысленно дома на кухне с матерью и сестрой пил чай с малиновым вареньем. Коренастый Сергеев в мыслях наперевес с ружьем переходил второе, третье поле, как будто бы в поисках зайца, но на деле никакого зайца сердце Сергеева не желала, а хотелось просто идти по русскому бескрайнему полю и дышать утренней свежестью.
Автоматная очередь прогремела громом в ушах каждого, разметав по сторонам очертания родных полей Сергеева и поглотив всех раков до одного, а вместе с ними Кузнецова брательника с батей.
Алеша первый заметил дула автомата в разбитом окне и как утром встаешь с постели и, не задумываясь, идешь, поднял оружие и пошел вперед на окно на нацеленный на него и товарищей автомат. И Морозов только что и успел поймать на руки подкошенного пулей Алешу, оказавшись за его спиной как за живым щитом, принявшим удар на себя. Бойцы, оставшиеся на ногах, открыли шквальный огонь по стрелку, по дому, в котором тот скрывался, по улице, на которой этот дом стоял так, словно были окутаны мглой, ничего не видели и не понимали вокруг.
Кузнецов, на минуту отделившись от товарищей, обогнув улицу, на корточках подкравшись к дому под окошко, из которого стреляли в Алешу, которое теперь уже окончательно было высажено пулями и, дав сигнал товарищам – «не стрелять», забросил одну потом другую гранату внутрь дома.
X
– Алеша, Лешка ты, что же это? – склонившись над другом, восклицал Кузнецов.
Морозов бежал по тесной улочке к старику в грязной чалме с тележкой всякого хлама запряженной ишаком.
Старик не желал расставаться со своим барахлом не говоря уже о своем помощнике таким же старым и больным, как и он сам. Но Морозов и не церемонился, прикладом саданув старика в грудь, он как можно скорей освободил тележку от каких-то банок, черенков от лопат, деревянного ящика похожего на сундук, мотка алюминиевой проводки и всякого прочего старья и гадости, оставив только тряпки для мягкости, и прикладом погнал ишака к раненому истекающему кровью Алеше. Старик бежал следом и слал проклятья на родном языке, так что Морозов обернувшись, поднял автомат и дал очередь в землю под ноги старику, чтобы отстал. Охваченный ужасом старик дрогнул и, отступив, бросился в противоположную сторону.
Алеша, лежал на земле и харкал кровью. Перебитое правое легкое окончательно отказывалось работать. Алешу подняли на руки и положили в тележку на бок, чтобы он не захлебнулся кровью, и кровь вытекала горлом.
Гриша, потеряв панаму, ладонью нервно тер голову и говорил с Алешей то, теряя окончания то, проглатывая слова перескакивая с первого на третье, то вовсе строчил как пулемет.
– Алешка рака, раков та ты любишь? Мы с брательником. Домой ко мне, в деревню мою поедем. А? Поедим? Ты же обещал. Лешка! Ведь обещал, – и Кузнецов грязной горячей рукой растирал бегущие по щекам слезы.
В ответ Алеша с широко открытым ртом только хрипел. Так же как рыба, выброшенная на берег, напрасно ищет спасенье в глотке воздуха, Алеша так же никак не мог его в нем найти и слабел с каждым вздохом.
Ишак упирался и никак не хотел, или не мог бежать, так как от него требовали новые хозяева. Морозов бросив животное на дороге, и сам катил тележку с Алешей по узким улочкам. Кузнецов бежал рядом и поддерживал Алешу на боку, чтобы он не перевернулся на спину и не захлебнулся кровью, которая с каждой минутой все больше и неистовей вырывалась из него наружу.
Никто не звал Кузнецова «Гришей», только Алеша. Да если бы кто попробовал Кузнецов съездил бы по морде. Не любил Кузнецов как он сам говорил этих телячьих нежностей, и главное всегда держался на расстоянии. Для товарищей Гришка для посторонних и начальства старший сержант Кузнецов. Потому что ласковое и теплое «Гриша» возвращала Кузнецова в далекое детство к бабушке Авдотьи Ивановны Кузнецовой матери отца, и была для сердца Кузнецова дороже золота. Бывала Авдотья, посадит на колени меньшего внучка, даст сахарного петуха смотрит на горящие глазенки ребенка и не налюбуется.
– Баба, а баба, – начнет расспрашивать маленький Гриша. – А вот когда я как батька вырасту, ты будешь мне петуха давать?
– А зачем тебе Гриша тогда петуха давать? Ты же вон, какой будешь, да неба!
– Да неба! – и Гришины глазенки еще пуще загорались.
– Да неба. А я буду там, на небе, если бог дозволит за тобой сорванцом следить, – отвечала Авдотья и легонько щекотала внучка. Гриша весело смеялся, и так было у него хорошо на маленьком молоденьком сердечке, что потом когда бабушки не стало, все последующие годы, Греша подобного чувства, не знал, пока не сошелся с Алешей. И когда Алешу ранило, сердце Кузнецова вырывалось из груди, словно знало, и чувствовало, что снова суждено ему было потерять что-то очень ценное, с чем сердцу было так хорошо. И слава богу, что сердце может ведать чувство горячей любви, как бы ему при этом не было бы тяжело. И сейчас, когда случилась беда, сердце в груди Кузнецова забилось, как-то по-особенному вспоминая самые теплые моменты, стараясь помощью памяти продлить жизнь. И не важно, что с каждой такой попыткой призвать на помощь память, сердцу становилось невыносимо. Теперь Алеша был навечно в памяти сердца Кузнецова, а значит, жизнь после смерти не прекратится, а наоборот еще ярче даст о себе знать, передаваясь из уст в уста. Потому что даже самый маленький лучик света, если он настоящий, может бороться с тьмой, пройти сквозь тьму, как нож сквозь масло, оставив после себя неизгладимый спасительный след.
Алеша умирал в части. Сказали, что нужна кровь для переливания и уже совсем скоро кровь было некуда девать, уже прошел слух, что Голубев умер, а солдаты все приходили в санчасть и спрашивали чем можно помочь. Все помнили, как кто-то притащил аккордеон, и Алеша устроил такой концерт по заявкам, что потом еще долго помнили и ходили за музыкантом следом, а командир батальона так вообще распорядился, чтобы освободили Голубева от службы и за аккордеон. Ждали большое военное начальство. Но Алеше было неудобно перед товарищами целый день напролет сидеть за инструментом, когда те по горам, да на патрулирование города наматывали километры. И он как все, а потом после за репетиции, а вся часть только этому и рада. Соберутся после ужина все во дворе школы, и давай, перекрикивая друг друга заказывать Алеше любимые мелодии. Просто слушали затаив дыхание и подпевали, когда кто-нибудь кричал: «Катюшу давай» или пять раз кряду заказывал «Смуглянку».
Ранение было настолько тяжелое, что отчаявшемуся хирургу оставалась только уколоть Алеше изрядную дозу морфия, и в сторонке выкуривая сигарету за сигаретой проклинать все на свете. Когда все закончилось, Гладков, нервно сжимая кулаки, пошел искать Морозова. Гладков был тучным впечатлительным добряком, который мог рассердиться, если уж как говорится, допекли, или наболело. Под портрет классического военного хирурга жесткого и подтянутого в очках такого, который, не моргнув глазом, оттяпает девятнадцатилетнему парню ногу, Гладков, не был похож. Конечно, когда приходилось делать выбор между жизнью и смертью, Гладков не колебался, но прежде он расшибался в лепешку, и только когда нечего не оставалось делать, шел на крайний шаг. Юношеский запал Гладков не растратил даже за тридцать с лишним лет в военной хирургии и как какой-нибудь студент практикант переживал и не спал ночами, казнил себя, что значит, что-то сделал не так, когда-то не доучился и вот теперь приходиться за его безалаберность расплачиваться другим. Пару раз Гладков даже порывался уйти из военной хирургии, а один раз так вообще из медицины и никогда больше не заниматься практикой. Но его удержали, удержали, потому что Гладков был по-настоящему сильным хирургом и потому что не растратил юношеский запал, а главное как никто чувствовал ответственность.
Морозов нашелся почти сразу. Многие близко знавшие Алешу собрались вместе, и ждали новостей, до последнего надеясь на Гладкова зная какой он классный хирург вытащивший с того света не одного бойца.
И все взоры устремились на Гладкова, когда он вышел к собравшимся. Хирург силился, чтобы не закричать от отчаянья, но и не нужно было кричать. И без того всегда угадывалось на полном лице Гладкова такие моменты, когда ненависть к смерти и ко всему что к ней приводило особо сильно бушевало в сердце хирурга. Гриша так и потемнел, когда встретился взглядам с хирургом. Все как-то потупили взгляд. Сергеев сжимал в руках аккордеон. И он хотел что-нибудь играть, но не умел, но пальцы сами стали жать на клавиши рождая какую-то страшную музыку, похожую на скорбный плач, такой который может родиться в сердце с потерей радости и света. Кто-то не выдержал и положил руку на инструмент.
Гладков отвел в сторону капитана Морозова серого и хмурого как туча.
– Что же это? – с надрывом спросил Гладков и показал Морозову пулю, которую только несколько минут достал из Алешиного пробитого легкого. – Ты посмотри внимательно посмотри, – горячился хирург, – а мы с ними цацкаемся. Или они нас или мы их. Третьего не дано. Вы слышите не дано, вам здесь капитан, не Россия!
Морозов взял в руки пулю с какой-то дикой мыслью, которая до неузнаваемости переменила его всего, словно на его голову свалилась шарада, от разгадки которой завесило очень многое, если не судьба. На пули был вырезан ножом православный крест, такой же какой Морозов видел, царапал штык ножом Кузнецов на пулях своих патронов. Если бы метка была просто такой же, как на пулях Кузнецова, ну нет, без особого труда и не сличая, было видно руку Кузнецова.
– Вот так и я дар речи потерял, – сказал Гребешков. А потом ярость, дикая ярость. Так взял бы и своими руками.
Морозов еще долго молчал, а потом попросил хирурга никому не говорить о не простой пуле. Должно было быть какое-то объяснение страшной находке. Прояснение, а вместе с ней, и разгадка пришли уже после. Морозов смотрел на раздавленного Кузнецова в окружении товарищей и не мог позволить потерять еще одного бойца. Что пуля унесшая Алешу могла убить, исковеркав всю жизнь Кузнецову можно было и не сомневаться, и стало бы страшной попыткой проверить обратное. И капитан Морозов после еще много дней носил ту пулю в нагрудном кармане, пока не выбросил ее глубокое ущелье. А Кузнецов снова и снова перечитывал письмо Алеши прежде отправить его Диане.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.