Текст книги "Лизавета Синичкина"
Автор книги: Артур Олейников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 29 страниц)
XIII
Весть о том, что к Савельевой Вере Ивановне приехал сын, в один миг облетело все отделение. В больницах, и неважно, какая это больница, весть о приезде родственников летит как ком со снежной горы, чем дольше передают весть из уст в уста, она становится все больше и значимей, и вот это уже не остановить. Огромное светлое чувство переполняет даже тех, кто до этого мгновенья не знал ни малейших подробностей о вашем существовании на свете. Все радуются, так, как будто это навещают их самих. И только, то ощущение, что вы можете вот так запросто связаться с их настоящими близкими, поговорить с ними, обнять их, делает вас своим человеком.
Ко мне подошла одна старушка и умоляла позвонить дочери и передать, как можно скорей приехать. Я обещал позвонить. А потом узнал, что не осталось на свете ни одной родной души у этой старушки, а номер телефона первые цифры, пришедшие несчастной в голову. Но видели бы вы те радость и счастье на ее лице, в тот миг, когда я пообещал ей позвонить.
И вот в окружении зевак показалась моя мать. Никогда прежде мне не приходилось видеть свою мать в таком жутком состоянии, описать которое даже теперь, когда прошло значительное время я с трудом подбираю слова. За три недели до того как она попала в больницу я встречался с ней. Это была крепкая женщина сорока лет, не всегда трезвая, но здоровая не знавшая что такое серьезные хронические заболевания. Простуда и та обходила ее стороной, наверное, сказывались сибирские корни. Теперь же передо мной стояла состарившаяся в считанные дни женщина, как будто поднявшаяся ко мне с постели после страшной истязавшей ее болезни. Она, конечно же, похудела. Она не могла не похудеть. Я сразу стал себя винить, приписывая ее болезненную худобу своему жестокосердию. Только на восьмые сутки после того как она оказалась в больнице я явился к ней. Жили мы в разных частях городах и о случившейся с моей матерью беде, я узнал не сразу, а от посторонних людей по телефону. И случись тогда непоправимое, я никогда не простил бы себя.
Представьте мое состояние, моя мать даже со мной не поздоровалась.
– Забери меня сыночек отсюда. Я здесь больше не вынесу! – было первое, что она мне сказала.
Я растерялся. Она просила говорить меня тише. Я путался и ничего не мог понять. Я был в отчаянье. Моя мать казалась мне не в себе. Ни на один мой вопрос она не отвечала внятно и только умоляла, чтобы я ее забрал.
– Я быстро, – говорила она мне. – У меня здесь и вещей со всем нет.
– Да кто же тебя отпустит в таком состоянии? – спрашивал я и был потрясен. Все происходящее мне казалось каким-то кошмаром. «Я проснусь, – думал я, – и все будет хорошо». Но проходило время, а к лучшему ничего не менялось а, наоборот, с каждым мгновеньем становилось все хуже и хуже. Я не спал. Мне казалась, что пропасть разверзлась надо мной. О сколько я отдал бы, чтобы было наоборот. Все отдал бы. Прежде неоднократно слушая леденящие истории, разлетающиеся по свету из сумасшедших домов, я сочувствовал, но все же, внутренне оставался спокоен, а спустя часы забывал их вовсе. Реальность как это часто бывает, оказалась страшней, чем только себе это можно было представить.
– Предложи им денег. Напиши заявление, – учила меня моя мать. – Они тогда ничего не смогут сделать!
Господи, думал я, она все эти дни только и думала о том, чтобы отсюда выйти и сходила сума от отчаянья. И о каком к черту выздоровлении может идти речь при подобном положении вещей!? Что-то в таком же духе я сказал лечащему врачу моей матери. Поначалу я сомневался, но встреча с врачом склонила меня в пользу моей матери. Мать я забирал, чтобы мне это не стоило и окажись она, на деле нездорова, я не изменил бы своего решения.
– Вы слишком молоды и под впечатлением от случившегося с вашей матерью, – спокойно ответила мне врач. – Вам надо успокоиться.
Лечащим врачом моей матери была молодая женщина с правильными изящными чертами лица. Чистая кожа, осанка, белоснежная кожа, такт. Форму поведения она словно впитала с молоком матери какой-нибудь учительницы старших классов или хирургической медсестры. И наверно на все у нее всегда находился ответ и во всем она считала себя правой, и ужасно раздражалась, если кто-нибудь из неоткуда, без образования, положения собственно никто. С ни такой чистой как у них кожей, осанкой и тактом осмеливаются бросить ей вызов.
А может ничего подобного, не было. У нее темные забитые родители и сама она с какой-нибудь глухомани. Она чистым и светлым подростком приехала учиться в город и заразилась таким высокомерием, что теперь старалась скрыть свое происхождение, как это старается сделать приемная дочь короля. А может даже и то не так, а она добрый отзывчивый человек и знала и понимала, больше чем я себе вообразил. Да, наверное, так, но помню, она мне сказала:
– Сегодня вы ее заберете, – говорила мне врач, – а завтра она снова окажется здесь. Она говорила это так уверенно и самодовольно, что я разозлился и сказал, что однажды подслушала.
– Говорят, нет абсолютно нормальных людей есть только не обследованные! А медперсонал обследуется?
Согласен ребячество, но тогда в двадцать я был доволен собой, долен, что вывел врача из равновесия.
– Ну, знаете! – пришла врач в не себя от моей дерзости. – Завтра молодой человек, в крайнем случае через неделю мы с вами снова увидимся!
– Через неделю я снова заберу свою мать, – ответил я, и она побагровела от ярости.
Я написал заявления, что претензий к больнице не имею и беру на себя всю ответственность, есле что-нибудь случится и выходил от нее и чувствовал затылком, как меня сверлят ее глаза, а губы шепчут, молокосос.
Мы уезжали, как тогда я думал навсегда, и для меня было честью делить место с настоящими героями жизни, такими людьми, которые своей любовью и борьбой поддерживали своих близких и родных. И в награду свет посылал им силы, которые по идее должны были давным-давно уже иссякнуть, но хвала Богу и заслугам этих героических людей не иссекали, а наоборот преумножались и только крепли в борьбе.
XIV
По приезду к матери домой я выложил продукты, которые были со мной, надеясь, что мать хоть немного поест и соберется с силами. Я надеялся встретить материного сожителя Ковалева иза ссоры, с которым она и загремела в больницу и выяснить, что собственно у них произошло, но его не было. Мать просила, чтобы я не сердился на него, а я и не сердился. Он был хороший человек, только есле бесхарактерный. Главное я знал, что они любят друг друга пусть и бестолкова. Спустя пару лет, он задохнется, пытаясь вылезть в маленькое окошка свое будки на лодочной станции, и мать больше не с кем так и не сойдется.
А тогда Вырвавшись из больничных стен, мать как будто воодушевилась, ну чем дальше автобус уносил нас прочь, мать все больше уходила в себя. И теперь она сидела за столом с опущенными руками и без аппетита смотрела на еду.
Мы долга молчали, а потом мать зарыдала навзрыд. Все что накопилась за долгие тревожные дни, вырывалось из груди наружу. Я бросился к ней и, обнявшись, мы плакали вмести.
В тот день к еде мы притронулись только за полночь. Я ел жадно. Мать улыбалась. Не могла на меня наглядеться. Неторопливо, но в охотку ела вмести со мной. Я был доволен собой и горд. А от предстоящей завтрашней поездки в больницу был доволен в двойне. В маленькой прихожей стояли сумки с вещами для Лизаветы. Весь прошедший день мы провели в доме Лизаветы, убирали комнаты и приготовляя для нее теплые вещи.
Выплакавшись и расцеловав мое мокрое от слез лицо, мать сказала, что хочет идти в дом Лизаветы. Я не перечил, дав себе обещание впредь поддерживать ее во всем.
Лизавета жила совсем неподалеку от Дона, так что если взобраться на крышу, можно было смотреть за проплывающими по реке баржами.
– Собака есть? – спросил я, с опаской ступая во двор.
– Была, но что-то неслышно. Может, ушла, – ответила мать, ведя меня за собой, но распахнутая входная дверь смогла насторожить меня больше чем, если на пороги зарычала какая-нибудь зверюга.
Мы вошли в дом. В последней комнатке прямо на полу лежал человек.
Я застыл от неожиданности и пусть смелые шаги матери ободрили меня, и я через секунду сошел с места, мне казалось, что стук моего сердца был слышен прохожим на улицы, так оно принялось вырываться из груди, с каждым шагом как я приближался к человеку на полу.
Словно леший в лесу в комнате окутанной полумраком он лежал грязный неухоженный в ватнике с растрепанной замусоленной седой шевелюрой крепкий дебелый старик.
– Карлыч! – принялась мать будить старика так словно приятеля. Ты чего здесь?
– А, – вскрикнул Карлыч и, замотав, как бычок по сторонам головой, стал соображать.
– Ты чего здесь? – повторила мать.
– Верка? – спросил в ответ Карлыч.
– Да что ты здесь делаешь старый хрыч?
– А, я. Я сторожу, – отвечал Карлыч, делая усилия подняться, но на весь свой внушительный вид человека дюжей силы беспомощно замер на четвереньках.
– Давай его поднимать, – сказала мать, беря Карлыча под руки.
С большим трудом мы одолели центнер веса и усадили Карлыча на старый диван.
– Что же ты на полу, – спросила мать.
– А чтобы не замарать. Вон оно как! – и Карлыч посмотрел на мокрую мотню. На полу где только что лежал Карлыч, стояла лужа, разившая резким запахом. Я скривил нос. Мать отправилась искать тряпку с ведром.
– Хорошая баба! – сам собой заговорил Карлыч и вдруг обратился ко мне:
– А ты что? Не обижаешь бабу свою? Не обижай. Нельзя грех! Хорошая баба.
– Это сын мой дурак старый, – разъяснила мать, вернувшись с ведром воды и тряпкой.
– Сын! Похож, похож, – серьезно заключил Карлыч.
Я невыдержан и рассмеялся.
– И что же ты здесь сторожишь? – спрашивала мать, замывая лужу на полу.
– Дом, имущество. Известно что. Лизке то пятнадцать суток дали вот я и сторожу.
– Кому что дали? – оставила мать тряпку и переглянулась со мной.
– Кому, кому! Глухая тетеря. Я же ее на руках качал. Только вчера вот и в милицию ходил. Передачу носил. Ну, нечего, ничего. Я ей говорю: ты Лиза не беспокойся, сиди спокойно. За дом и имущество не бойся, муха без спросу не залетит.
Я улыбался.
– Муха говоришь, не залетит? – вздохнула мать и подняла тряпку. Вот бы тебя этой тряпкой чтобы не брехал. Лизавета в больнице. Вот мы и пришли вещей ей теплых собрать.
– В больнице?! – вдумчиво сказал Карлыч и почесал лохматую седую голову, и вдруг его осенило. – Это значит она борщом отравилась! Ленка спрашиваю: борщ свежий? Сегодня папа отвечает, варила. У-у-у курва! Ну, я ей устрою! Лизку отравила.
Мать махнула рукой, как видно давно и хороша зная Карлыча, и продолжила уборку, но скоро ушла менять воду.
Карлыч воспользовавшись уходом моей матери, шепотом и рукой подозвал меня, как он выразился на два слова, но тут же, как я к нему подошел в нерешительности заерзал и зачмокал губами.
Я догадался в чем дело, достал пятьдесят рублей и отдал их Карлычу.
– Только матери, – начал я говорить.
– Могила! – заверил меня Карлыч, ударяя в грудь кулаком. Тяжело поднялся и также тяжело побрел на выход, спрятав деньги в руке за спиной.
– Ты бы что ли и вправду приходил. Ночевал, – раздавался из кухни голос матери и шум воды набирающегося ведра. – Какая ни какая, а живая душа.
– Приду, приду, как обещал. Я же Лизу девчоночкой на руках.
– А это что у тебя?
– Нечего!
– Как это нечего. Ты где это деньги взял? Сынок иди-ка сюда.
Я, ругая себя, появился в кухни, но Карлыч уже как можно скорей пятясь задом, спешил со двора, косясь то на маю мать с тряпкой в руках то на меня приложив указательный палец к плотно закрытым губам.
Утром на следующий день я снова оказался в больнице, но на этот раз все вышло иначе. Если только вчера я ехал в больницу как на иголках, а возвращался, сбросив непомерный груз с сердца, на этот раз страшное чувство разрывала сердце на части и оно задыхалась под грузом страшных новостей. Руки опускались, а ноги сами отказывались идти.
– Вещи? Синичкиной? – недоверчиво спросили меня в больнице, после чего с опаской осторожно интересовались, заприметив меня после вчерашнего, кто я Лизавете.
Я объяснил, что моя мать с Лизаветой соседки. Просил взять вещи, а еще лучше, если бы я смог лично отдать Лизавете передачу. И мне сначала издалека, а потом все больше и больше, так что я отказывался слушать и понимать, стали рассказывать о приступе и смерти случившимися с Лизаветой накануне ночью.
Я словно был оглушен и многого из того, что мне тогда говорили, не помню. Только вчера разговаривал с человеком, а сегодня.… Первый раз в жизни, столкнувшись со смертью знакомого человека, я был словно сбит с ног и выбит из прежде привычного ритма жизни. И очнувшись от первого удара, жизнь потекла по-новому. Последние иллюзии юности испарились. Началась иная жизнь с ее повседневными трудностями, борьбой за скоротечное счастье.
Я твердо решил для себя как можно дольше не открывать изболевшемуся сердцу матери страшную новость, с которой возвращался с больницы. Мать надо было поберечь. Хотя бы первые недели.
Первым делом нужно было спрятать сумки с вещами Лизаветы. С сумками в руках слова о том, что все хорошо показались бы моей матери не убедительны. Нечего подходящего как дом Лизаветы я так и не смог придумать, а еще хотелось увидеть Карлыча. Продолжать держать все в себе, уже не было сил.
Как же я был рад, когда застал Карлыча в доме Лизаветы. Нетрезвый дурно пахнущий старик фантазер в ту минуту мне был мил как свобода приговоренному к смерти. Карлыч так же как вчера лежал в комнате на полу.
– Карлыч, Карлыч проснись, – стал я будить старика. Карлыч заворчал и открыл глаза. И как вчера вставая беспомощно замер на четвереньках. С большим трудом мне все же удалось поднять и усадить старика на диван.
Карлыч долга на меня смотрел, пытаясь припомнить. На полу где только что лежал Карлыч, стояла лужа.
– Как баба твоя? Хорошая баба, – сказал Карлыч.
– Какая к черту баба?! – воскликнул я. – Я Верен сын. Савельевой!
– А! Похож, похож, не признал – с физиономией мудреца заключил Карлыч.
– Лизавета Карлыч… – путался я в словах.
– А Лизавета. Так она же ногу сломала. Да сломала! Я и на носилках помогал нести.
Я заплакал.
– Ничего, ничего скоро уже наверно выпишут. Я сегодня у нее был. Все хорошо пошла на поправку, и он подозвал меня. Я достал все деньги, которые у меня остались от пятисот рублей и, позавидовав, отдал счастливому старику. А летом у Карлыча схватит аппендицит, а все будут думать, что просто снова напился и уснул, аппендицит лопнет и его так мертвого и найдут в нескольких метрах от собственной калитки.
XV
Как шило не утаить в мешке, так и страшная весть как бы долга не оставалась бы в тайне, все ровно выйдет наружу, обрушится и уколет в самое сердце. Новость что Лизавета умерла, скоро достигла ее родного города, который был в считанных километрах от больницы. Так близко, что наверно хватило бы пальцев на руках, чтобы сосчитать не великое расстояние.
Всегда гостеприимная никому не отказывающая ни в столе, ни в ночлеге. Местные мужики поминали Лизавету как родную и еще долга сокрушались, что не зайти уж теперь на огонек не согреться, не заночевать. «Куда уж теперь, – вздыхали мужики, – заколотят домишко. Да дело известное. Ну, пусть земля ей будет пухом! Царство небесное. Царствие».
Моя мать в те дни слышала о Лизавете разное, но что бы не слышала, гнала от сердца и тут же старалась забыть. Чего на улицах не болтаю? Язык как водиться без костей и вот и чешут языками проклятые. Толи я был убедителен, когда рассказывал матери, как Лизавета благодарила нас нею за вещи.
Ну, вот оно проклятое шило не заставило себя долга ждать! Я был ни в том состоянии, чтобы как следует спрятать сумки с вещами Лизаветы и выиграть спасительное время для моей матери. Надо было спустить в погреб, а я спрятал в шкафу. Спрятал! Оставил на видном месте, даже не накрыв. И мать обнаружила сумки, которые с такой теплотой и заботой собирала для Лизаветы. И внутри у нее по ее словам что-то оборвалось.
Мать запила в тот же день. Запила так, как никогда не пила прежде. Но не хмель кружил голову, а обида, страшная горькая обида, родившаяся в сердце с болью, гнала ее пьяной на улицу. Ругаться с прохожими. Бить стекла соседям. И уже скоро моя мать снова попала в психиатрическую больницу, и я с головой окунулся в больничную: передачи, ссоры с врачами.
На этот раз моя мать не отделалась двухнедельным пребыванием в больнице и пробыла в ней до весны. Я старался к ней ездить как можно чаще и в каждый приезд оставаться, как можно дольше, чтобы узнать как можно больше подробностей из жизни Лизаветы и о судьбах своих земляков станичников окружавших ее при жизни. И все не как не мог дождаться, пока выпишут мать, чтобы вместе пойти на могилу Лизаветы. И вот эта минута настала.
Если от умерших больных отказывались родственники или родственников не отыскивалось вовсе как получилось у Лизаветы, несчастных хоронили на местном кладбище. Хоронили покойников на следующий день, как правило тихо и как можно скорей. Вскрытий в психиатрической больнице не проводили. У каждого больного был свой диагноз. И если бы вам взбрело бы голову спросить, от чего умер тот или иной больной, перед вами на стол легла бы медицинская карта, и вы узнали бы, что люди умеряют от кучи всего, только не от равнодушия и цинизма. Нет ни в одном медицинском справочнике ничего о равнодушие и цинизме, а значит, и умереть от них невозможно в принципе.
Лизавету вместе Степановной и Кириловой похоронили в одной могиле. Так не делали прежде, все произошло само собой. Для Кириловой была выкопана могила. И когда на следующий день вместо одной покойницы оказалось три, копать еще две могилы мужики, и были рады, но не могли, так была тяжела голова после магарыча и руки не слушались. Так и похоронили всех троих словно в братской могиле, словно святых сестер мучениц Веру Надежду и Любовь!
Как рассказывала бабушка Валя, с которой я тесно сошелся навившая мать, тогда в день похорон пошел дождь.
«Нас до этого никогда хоронить не пускали, – рассказывала бабушка Валя, – А тут говорят: кто хочет ехать на кладбище? Из тех конечно кому можно. Ну вот мы с Ниночкой и вызвались. Просилось еще, много просилось. Лизавету царство ей небесное очень все любили. Да и Степановна и та, что безродная никому нечего худого не делали. Все конечно поехать не могли. Да и нечего. Взяли меня, Ниночку и Люду. Из начальства была Калачева и сестры те, что одинаковые. Еще двое парней из мужского отделения. Ну, какие из нас с Ниночкой помощники. Покойницы не в гробах, а прямо так на полу вряд, как на прилавке, поехали и мы вокруг них. Не хорошо, батюшки, не по-людски. Ну, слава богу, недолго, скоро приехали. Как приехали, стало быть, на кладбище, стали хоронить. Прямо как в войну всех покойников в одной могиле. Сначала Степановну, потом безродную, а в последнюю очередь Лизавета вышла. А как засыпать стали дождь пошел. Сначала не шибко, но чем больше их землей присыпали, тем дождь всем пуще, а потом и вовсе, словно взбесившись как из ведра. Мы все в автобус попрятались. И те, что закапывали вместе с нами. А что же оно выйдет, думаю, могила водой полной наберется. Что же они там без гробов, так еще и в воде, как рыбы какие-то. И отче наш стала читать, а потом Николая чудотворца просила и Богородицу. И услышали, как же не услышать?! Вон Лизавета всех слышала, за всех заступницей была. Дождь так и перестал. Перестал батюшки, перестал вот тебе крест. Как будто и не была, так перестал. И так у меня на душе хорошо, если на грешной земле за них Богородица встала и на том свете значит, в обиду не даст».
И каждый раз, когда бабушка Валя рассказывала, как они хоронили Лизавету, а рассказывала она мне о похоронах при каждой встрече, словно не помнила, что говорила переполняемая желанием поделиться радостью о чудесном прекращении дождя, я мысленно оказывался на могиле этих удивительных женщин. Вроде бы таких разных людей и в то же время составляющих грани одного великого целого. И вот я оказался там наяву, весной и со своей матерью.
Не знаю, замечал ли кто-нибудь, что на кладбище мысли перестают роиться в голове и все становится по местам. Время словно останавливается и в тоже время кто возьмется сказать, что он никогда не пробегал глазами по датам рождения и смерти, и не считал в голове чьи-то чужие прожитые годы, потерявшиеся в реке времени. И кажется, что на свете есть два места, где человеческому сердцу по-настоящему не страшна смерть. В церкви, где связь с Богом чувствуешь с каждым вздохом, и царство небесное так кажется близко и реально, что не страшишься смерти, и на кладбище где такой покой и ясность мысли которых ни за что не отыскать на гудящих дорогах и переполненных улицах.
Ни оградки, ни лавочки на их могиле не было. И мы с матерью, постояв немного, присели на лавочку у могилы по соседству. Каждый думал о своем, и смотрел на тюльпаны, которые каким-то чудесным образом выросли на неухоженной больничной могиле. Порой сердце может и желает принять, даже возможно простить, но вдруг может заныть в груди и может случиться самое страшное, сердце не выдержит и проклянет этот мир. А кто-нибудь, пожалуй, добравшись авторам до конца романа, скривится, как от уксуса и полный раздражения скажет: «Полно автор, помилуй! Исковерканная горькая судьба оно понятно, скверно, но это же не норма. Ну, две, три, пусть десять. Да даже если и сто! Так это на миллион. Оглянись автор, вон сколько счастливых. Смеются, ходят в кино, влюбляются, рожают детей. А ты все ровно как с цепи сорвался. Горе, несчастье, смерть! Горе, несчастье, смерть! Это старик жизнь, ничего не попишешь». А если автор не желает такой жизни? Не желает горя с несчастьем, да и проклятую смерть тоже не желает. Если и должен умереть человек и со смертью нельзя нечего поделать, но только не так, слышите только не так, не потому что один сильней другого, не потому что у одного была возможность оградить себя от неприятностей высоким социальным положение в обществе, спрятаться за высоким забором, а у другого нет. А миллион счастливых порою не стоят и одной капли пролитых слез. Да читатель ребенок Достоевского. Почему-то основная масса отмахивается и считает, что тот ребенок и его слезинка вымесил, мираж который Достоевский придумал, чтобы пугать читателя. Но пора уже читатель очнуться от страшного сна цинизма и равнодушия. Хватит, лопать, и копить на вторую машину. Несчастных ни сто на миллион, а намного больше, да даже если и сто, что может быть страшней, если этой сотни ни на грамм не становится легче, когда вокруг миллион благополучных и сильных? И отобранные автором судьбы ни по принципу самые несчастные из несчастных. Автор не перебирал изломанные человеческие судьбы как игральные карты в колоде и не ломал голову, какая судьба сильней взволнует читателя, чтобы ошарашить, или приковать внимание страшной картиной, чтобы удивить и завоевать популярность. Нет, хочется верить, что мы родились и встретились со всем по-другому. Может быть, чтобы попробовать что-то поменять в умах и освобождать сердца от оков цинизма и равнодушия. Остановись и оглянись хотя бы один, в жизни не знал бы автор дороже награды. А отыщись такой, кто после встречи с героями романа посветит жизнь помощи людям, попадающим в беду, тогда жизнь прожита, не напрасна. Причем не автора, а героев. Может быть, один страдает и гибнет, чтобы наконец-то другой стал счастливым и этим счастьем поделился со следующим, а то в свою очередь с другим и так далия? Может в этом заключается секрет благополучия, только надо наконец-то остановиться, сказать, что все баста завязывай судьба штамповать несчастья, хватит горя, мы знаем какое оно вкус. Ведь истина знаем, и истина в том, что знаем не понаслышке.
И пусть Лизавету похоронили, но погребли ведь только ее тело, ведь самое главное, что, то сострадание и милосердие какие были в сердце Лизаветы, могут и должны жить в сердце каждого человека, не могли взять так просто умереть вместе с ней. А значит если только замедлить сумасшедший бег и посмотреть вокруг себя и наконец-то понять, что самое главное человеческое богатство это добро, тогда у каждого в сердце загорится и оживет Лизавета Синичкина.
2006 – 2016
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.