Электронная библиотека » Борис Носик » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:28


Автор книги: Борис Носик


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Письмо шестое

Альтенсберг

3 декабря

Сегодня не могу удержаться и не писать тебе, милый Володя, потому что со мной случилась беда. Тяжелый удар постиг меня с той стороны, с которой я почему-то (сам не знаю почему) не ждал его, – Конкордия бросила меня, ушла к другому, она живет с другим. Наверное, этого можно было ждать здесь еще в большей степени, чем дома, а ты ведь помнишь, что она и дома уже металась в поисках самых новых идей, слов, умонастроений, ну и, вероятно, мужчин тоже. Вдобавок она приближается к тому критическому возрасту, когда женщине (как, впрочем, и мужчине) так страшно бывает думать, что все лучшее уже было и больше не пережить – ни успеха, ни торжества своей красоты и силы. Может, именно поэтому так возбужденно и с таким энтузиазмом относилась она к идее нашего отъезда, который сулил возможность новой жизни, где все могло начаться снова. Так вот, вероятно, в отличие от меня, она нашла эту совершенно новую жизнь и новую среду, вполне, впрочем, похожую на ту, в которой она отиралась последние годы в Москве.

Она ушла от меня к здешнему киношнику, продюсеру (он что-то делает, при искусстве). И при деньгах. Они снимают какое-то «мистическое» кино. Во всем, что они делают, есть изрядная доля мошенства, однако надо честно признать, что на женскую душу, склонную к метафизике и тусовкам, вся эта деятельность производит большое впечатление.

Но конечно, прежде всего я хотел бы написать о себе, дорогой Володя: это ведь и является главною задачей моего письма и всех моих писем – облегчить свою измученную душу.

Со мной худо. Первое мое ощущение было: это просто невозможно, такого просто не может быть. Мне казалось, что она уже давно стала частью меня. Что нет меня, а есть мы, я и она, наша семья…

Теперь я мечусь неприкаянно, а в субботу вдруг ринулся в Берлин, где разыскал зачем-то контору этого продюсера. Вход оказался со двора, но вообще какой мог быть вход и куда в субботу. Я отыскал дверь и даже окно, заставленное странной доской. Я присел на какой-то ящик и таращился в это пустое окно, как будто мог что ни то разглядеть или понять в том, что с нею, а главное со мной, творится. Полный бред. Самое странное, что я со временем и правда стал различать что-то на этой доске, которой было заставлено окно. Какие-то пятна и линии. Мало-помалу до меня дошло, что это произведение. Как ни странно, я даже узнал его. Это была знаменитая картина Генриха Бердиччера «Вселенская промежность». Я узнал ее по репродукции, которую видел однажды в популярном журнале. В огромной доске, судя по репродукции и описаниям, прорезана была наискось глубокая черта, а чуть повыше центра (помнится, газеты целую неделю спорили, отчего и насколько смещен был этот «центр вселенского полового средоточия» и что это должно было символизировать) наклеены были волосы, клок волос, вероятно, из настоящей промежности (из одной или нескольких – в этом между искусствоведами не было согласия) – курчавые волосы невнятного цвета и происхождения. Насколько мне помнится, обозреватель престижной газеты писал, что близ картины «почти ощутим запах вселенского зачатия», хотя подозреваю, что это просто образ и что нюхать произведение обозреватель все же побрезговал… Но поверишь, милый Володя, безутешно сидя в чужом дворе на ящике, я вдруг подумал, что там могли быть (среди прочих) волосы из ее, Кокиной промежности. («Из нашей промежности», – думал я патетически.) Она лично знакома была с самим великим Бердиччером и не раз мне рассказывала, как глубоко он верит в какую-то там ауру…

Впрочем, моя мысль чаще возвращалась в тот день к пучку разноцветных волос, чем к ауре… Подумай, что же за унизительный, что за рабский институт брак, если он привязывает тебя к субъекту столь ненадежному, как женщина или как ее органы удовольствия, служащие, однако, и детородными органами. Тебе это может показаться смешным, Володечка, но я действительно думал об этих пустяках («о наших пустяках»), сидя на сомнительном ящике во дворе берлинской конторы киношника. Перебирал воспоминания о тринадцати годах брака…

Твой глупый друг Зиновий

Письмо седьмое

Альтенсберг

15 декабря

Дорогой Володечка!

Не работается, не пишется, не живется. И не читается тоже. Правда, вчера я вдруг нашел текст по душе: «Опрется о дом свой и не устоит; ухватится за него и не удержится». Открыл Книгу Иова и обнаружил, что не только эта фраза, а все в ней – жестокая, трагическая поэзия, и все – по больному, обо мне, обо всех нас: «Нет мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье».

Представил, как пришли бы ко мне мои друзья, не будь расстояния и границы:

«И сидели с ним на земле семь дней и семь ночей, и никто не говорил ему ни слова, ибо видели, что страдание его весьма велико».

Там было страдание, несравнимое с моим страданием. Я читал о нем, и боль отпускала меня.

«Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх».

Даже мысль о краткости моего земного времени, о преходящести моей, и та утешала меня. «Не определено ли человеку время на земле, и дни его не то же ли, что дни наемника?»

А потом этот плач Иова, заклинающего Господа:

«И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? ибо, вот, я лягу в прахе; завтра поищешь меня, и меня нет».

Человек, рожденный женою, краткодневен и насыщен печалями. «Как цветок, он выходит, и опадает; убегает как тень и не останавливается».

Поверишь, Володя, мои жалобы и мои обиды сникли перед жестким и горестным этим стихом, ибо «что такое человек, чтоб быть ему чистым, и чтобы рожденному женщиной быть праведным?»

Нелегкое чтение. Чем дальше, тем больше проникаешься горем Иова и его болью. «Опротивела душе моей жизнь моя; буду говорить в горести души моей…»

Я роптал вместе со скорбящим Иовом, и смирялся, и соскребал гной черенком… Среди ночи, уже засыпая, услышал тихое обещание: «Тогда забудешь горе, как о воде протекшей будешь вспоминать о нем».

Письмо восьмое

Альтенсберг

22 декабря

У меня из окна виден двор, черный асфальт и черно-серая кайма снега. На снегу, спиной ко мне, широко расставив ноги, стоит женщина в черном. Из-за ее спины видно светлое пальто мужчины и еще видны его ноги. Зажглась спичка, он закурил. Она размахивает руками, склоняется к нему, они разговаривают. Мне кажется, что они стоят очень близко друг к другу, но, вероятно, это из-за того, что я смотрю сверху. Что может быть в их разговоре такого, чего бы я никогда не слыхал? Что там может быть, какая тайна? Отчего так волнует меня этот разговор? Может, оттого, что они не знают обо мне. Оттого, что я – невольный соглядатай. Много месяцев (а может, и лет) продолжался тайный, неслышный мне диалог за моею спиной. И может, кто-то слышал его, кто-то о нем знал. В любой тайне чудится мне теперь тайна предательства…

Вчера вдруг приехал ко мне сын из пансиона. У них начались рождественские каникулы, и он решил сначала приехать ко мне, потом к матери. Тешу себя мыслью, что он соскучился (так приятно было бы питать именно эту иллюзию), но не исключаю соображения, что он решил получить от меня что-нибудь на мелкие расходы, в этом тоже нет ничего дурного.

Погода выдалась солнечная, и мы гуляли по окраине городка, возле замка. Он в курсе наших драм и сразу сказал мне, что это дело обычное – любили, разлюбили, разошлись. Именно так преподнесли ему это. Он сказал, что познакомился с новым мужем Конкордии, это вполне успешный кинематографист, о его последнем фильме пишут газеты, он правильно уловил спрос, потому что «Вселенская промежность» Бердиччера войдет в историю: во всяком случае, о ней уже сейчас упоминает курс истории искусств. Он сказал, что, по его мнению, киношник все-таки не будет долго жить с его матерью: все девчонки спят и видят переспать с ним, чтобы попасть в кинобизнес и сняться, а мать все же немножко старовата, она не поспевает за сексуальной революцией. Он сказал это как взрослый, трезво и слегка озабоченно, но потом снова пустился в рассуждения о том, какое место в истории современного искусства займет «Промежность» Бердиччера, смысл которой так своевременно…

Я, конечно, не возражал и ни словом даже не коснулся его рассуждений: могу ли я вступать в идиотические дискуссии или ссориться с ним в один его столь редкостных визитов? Слишком большая роскошь. Чтобы держаться на плаву, я напевал сквозь зубы что-то из его сегодняшнего монолога:

– Спят и видят переспать… Спят и видят переспать…

Он усмехнулся довольный и сказал, что я смог бы написать на эту тему неплохой мюзикл.

– Однако со слухом у тебя, старик… – Он покачал головой. – С таким слухом, как твой…

В заключение он снова порассуждал немного о сегодняшнем кинорынке и снова о космической сущности этой знаменитой «Промежности». Я понял, что ему было бы лестно, если бы его почаще приглашали на все эти киношные тусовки и в ателье знаменитых художников, где бывает весь Берлин, где такой устойчивый запах табака, красок, марихуаны и человеческой спермы. Я дал ему денег и проводил его до автобуса. Он простился со мной как человек независимый, дружелюбный, но не сочувствующий моим бедам, да и не знающий, чему тут можно сочувствовать. Он занял свое место в автобусе и опустил стекло.

– Тебя больше не укачивает? – спросил я.

Когда он был маленький, он не выносил автомашин и автобусов. Сколько раз мы, бывало, вылезали с ним из автобуса или такси где-нибудь у лужайки, у края леса или в самом центре города на перекрестке: мы прогуливались, а таксист ждал нас в машине. Сынуля становился бледным, беспомощным, жался ко мне – я еще бывал ему нужен в те годы, в его ранние детские годы, когда Кока так охотно предоставляла нас друг другу. И я был нужен. Вероятно, для того и заводят ребенка, маленькое, неприспособленное к жизни существо, чтоб быть кому-нибудь нужным… Но время идет так быстро.

Напоминание о детстве, как всегда, вызвало у него раздражение.

– Квач, – сказал он лихо. – Все квач..

Я подумал, что, останься он в России, у него был бы уже новый тамошний жаргон.

На обратном пути к дому меня вдруг охватило идиотское, паническое чувство страха. Я подумал, что у меня украли сына. Я бросился назад, к остановке и едва успел на последний берлинский автобус. Я не знал, зачем еду. Вероятно, я хотел помешать ему увести и сына, может быть, даже убить этого человека с истасканным бабским лицом… На полдороге я одумался и вернулся.

Прости, дорогой Володя, что я рассказываю тебе все эти истории. Кому же еще их рассказать?

Твой Зиновий

Письмо девятое

Альтенсберг

31 декабря

С Новым годом, Володечка!

Я спокойно пережил в одиночестве ажиотаж здешних рождественских праздников. Переживу в одиночестве и новогодние. Помнишь, как волновали нас эти праздничные дни в юности: всеобщая спешка, взвинченное состояние уличной толпы под вечер, а потом сразу – пустеющие поезда метро и, наконец, полночь: что-то происходило с течением времени в этот миг, что-то происходило в природе и в людском муравейнике. Ах, включите скорее телевизор, чтобы успеть наполнить бокалы, когда кончит свое приветственное слово вождь, только звук, ради Бога, уберите звук его речи. Кончил? Разливайте шампанское. И вот уже – бам-бам – бьют кремлевские куранты, меняются прейскуранты, надо чокаться, надо кричать ура – ура, товарищи, ура! Он наступил!

Я уже много лет тому назад стал различать в глазах пирующих вполне обоснованный страх – что он нам принесет, этот Новый год? И еще неизбежную мысль – не последний ли?

Но не все ли равно? По временам охватывает состояние такого полного безразличия к самому себе, что я становлюсь как бы другим, вторым человеком, который наблюдает за тем, за первым, со стороны, без особого волнения, в полном понимании того, как ничтожно все, что со мной (то бишь с ним, с первым) происходит. В этом состоянии полной нечувствительности есть свое утешение, удается настолько отделиться от своих эмоций и болей, могу по выбору перевоплощаться в то или иное существо, вставать на иную – в другое время совершенно чуждую мне – позицию, могу взглянуть на мир чужими глазами. Например, глазами бывшей жены. Да, да, даже глазами Конкордии! Я понимаю теперь, насколько естественно было для нее влюбиться в этого человека и сколь оправдан был (с ее точки зрения) этот переход от медленного угасания женского ее естества к новой надежде на возрождение, физическое и духовное. Я даже представляю себе, через какие ей пришлось пройти мучения, если чувство собственной неправоты не оставляло ее при этом. И если я прощаю себе столь многое, я тем более должен простить ее. Состояние это способно размягчить меня, хотя она сейчас, вероятно, не нуждается в моем прощении, она его не ищет…

На днях, возвращаясь домой, я нашарил в кармане ключ от почтового ящика и вдруг представил себе, что нахожу в нем извещение о собственной смерти. Я подумал, что время и место были бы вполне уместны и даже выгодны для бесхлопотного моего исчезновения: я никого не подведу, ничтожные мои пожитки пойдут хозяйке в уплату за лишнюю неделю… Помнится, я даже повертел в руках это извещение и хотел спрятать его во внутренний карман пиджака, когда обнаружил, что в руках у меня ключ от почтового ящика и что я еще не открыл ящик.

До свидания, милый мой Володя. С Новым годом!

Твой Зиновий

Письмо десятое

Альтенсберг

10 марта

Дорогой Владимир!

Начал писать тебе в пивной, на салфетке, мучимый потребностью в общении. Ты спросишь, отчего я не общаюсь с теми, кто живет рядом. Трудно сказать почему. Попадаются вполне симпатичные люди, и на элементарный разговор по-немецки у меня хватает слов. Правда, на серьезный разговор не хватает ни слов, ни знания здешней психологии и реалий их жизни, ни общности жизненного опыта, ни даже опыта культуры.

Считается (и вероятно, справедливо), что русские – молодая нация. Так вот у меня ощущение, милый Володя, что мы с тобой старше их всех лет этак на триста. Всех этих людей с их энергичными заботами о сегодняшнем дне, их неистребимой верой в прогресс, их любопытством к политике, их потребностью повышать «качество жизни». Даже в пределах своего поколения я чувствую себя намного старше их всех, хотя внешне выгляжу моложе многих.

На съемочной площадке, где я работал недавно переводчиком, это ощущение было особенно остро. Ты ведь знаешь немножко специфическую киношную публику и атмосферу на съемках. Взаимное равнодушие и разобщенность достигают там своего наивысшего, чистейшего выражения, и меня всегда смешит попытка романтизировать это занятие…

Но сегодня я дремлю в пивной с кружкой пива. Сегодня 10 марта. Ты, может быть, помнишь, Володя, что этот мартовский день был для меня особенным: ее день рождения. С утра я отправлялся по магазинам, покупал вино и закуски, отвечал на телефонные поздравления, изыскивал подарок. Приходили друзья, сперва по большей части ее друзья, а позднее и мои, а также наши общие друзья. Мои друзья относились к ней с годами все лучше: у нее была своеобразная и милая манера размашистой, почти безграничной щедрости. Своеобразие ее доброты заключалось в том, что она распространялась только на людей более или менее чужих – на недавних знакомых, друзей, соседей, реже – на моих родных и близких. Сам я попадал в самую последнюю категорию, и вряд ли кто догадывался, что ко мне она не была добра. Как ни странно, я долго не задумывался о причинах этого. Да и редко обращал на это внимание, особенно по весне, в марте…

Ах, как хороша бывала в Москве и в Подмосковье первая неделя марта! Солнце, снег, синее небо, запахи весны, белотелые лыжники, голые до пояса. Здесь в марте промозглая сырость, в городе холодно, слякотно, дымно…

…Помню, как гости собирались в нашу тесную квартиру под вечер. Позднее у Конкордии появились свои, новые друзья, всякий раз еще новей. Красивый музыкант Сеня, два художника-авангардиста, какие-то новые женщины, с которыми она дружила горячо и недолго. Из числа новых ее гениев, как я теперь понимаю, и были ее любовники. Странно, что только сейчас я начал понимать, что они давно обживали наше скучное брачное ложе, все эти музыканты и художники. Боже, как не любопытны, самоуверенны и слепы бывают мужья! Если ноги женщины до самого лобка покрыты синяками непонятного происхождения, кто, кроме дурака-мужа, поверит, что это следы неловкого хождения между письменными столами «в присутствии»? Особенно коварны эти столы «в присутствии» в недели твоего отсутствия. А позвонив из командировки среди ночи и не застав жену дома, только муж может «ничего не понимать». Значит, ему так удобнее, так спокойнее. Его спокойствие требует веры в непорочность «жены Цезаря». Эта вера делает его надменным. Все такие, а моя не такая. Она не от мира сего, бескорыстная читательница книг, искательница истин – где-то между Тартусской школой, Первой парикмахерской и придворным абортарием имени Клары Цеткин… Но может, так всем было удобно?

Зиновий

Письмо одиннадцатое

Пригород Альтенсберга

10 апреля

Дорогой Владимир!

Вчера весь день хотел написать тебе наконец веселое, даже ликующее письмо: весна, весна… О, конечно, она и сама по себе чудо, весна, но не в этом дело, а в том, что я был вчера в состоянии разглядеть весну. Она была чудесна, как бывала когда-то на нашей милой родине – в России, на Кавказе, в Таджикистане или в Хиве. И вот пришла сюда… Чтобы ее увидеть, нужно было сдвинуться с места, преодолеть оцепенение, неподвижность.

Толкуя о чем-то с редактором в театральном бюро, я рассказал ему, что на родине мне хорошо работалось только за городом. Он сказал, что у него есть маленьких коттедж, ну нет, не какая-то там вилла, а так, пустячок, домик с садиком, но он очень-очень редко туда выбирается, так что, если меня ничто не держит в городе, то он даст мне ключ от хибарки, и ему даже приятно будет знать, что там кто-то живет. Тысячу раз приходилось мне слышать в России о том, что немцы прижимисты, и вот, сколько здесь живу, замечаю обратное. Ну да, другие традиции, меньше мотовства, но и жадности не замечал…

Короче, я оказался, друг, среди садов, огородов, на склоне горы, среди ручьев, по весеннему набухающей земли, едва зазеленевших деревьев. Я был в упоении от этого нового одиночества, впрочем, какого там одиночества, напротив, заполненности. Одиночество было там, в каменной пустыне города, в неутешительном многолюдье пивной, а здесь ты не один живой – птицы, деревья, какие-то букашки. Неудержимо тянуло вверх по холму, выше, еще выше, и в кои то веки потянуло к пишущей машинке. Вот уже несколько дней я живу так и почти не думаю обо всем, что случилось со мной за последнее время.

Обедаю в придорожных харчевнях, ужинаю в домике, у печурки, просыпаюсь от того, что солнце добирается ко мне в лачугу. О, летом она, наверное, выглядит почти шикарно, но сейчас везде зимний хлам, лишние вещи, стекла в домике немытые, шторы пыльные. И холодновато еще, конечно. Вообще, удобства спартанские. Зато, когда приласкает мое крылечко весеннее солнце, все забывается, ловлю кайф на своей уединенной «вилле» у горного склона, грызу сухари, пишу. С благодарностью вспоминаю благодетеля-редактора и всех, кто томится ныне в прокуренных своих конторах и провонявших своих студиях. Смотрю на дерево: вот она жизнь, вот он Божий мир! Таким сотворил его Господь, недаром Он и сам умилился его красоте.

Вспомнился Карамзин, который удрал в подмосковное Кунцево, где были (и еще уцелели отчасти) огромный парк, река, где были нарышкинские деревни и роскошные церкви (в стиле «нарышкинского барокко»), были цветы, луга, коровы, поселянки. Он поселился тогда в пустующем барском доме, бродил, слушал пение крестьянок, пил молоко, собирал цветы и с удивлением вспоминал о хозяине этого дома, который толчется зачем-то в провонявшей бальной зале в каменном Петербурге. И, вспомнив, писал снисходительно: «Мир принадлежит тем, кто им пользуется, и это может примирить нас с бессовестными богачами». Писал в самом начале позапрошлого века, да и мой случайный визит в любимое Кунцево был не вчера.

Вечерами я иногда выбирался до ближайшей улицы окраины, где заприметил телефон-автомат, – чтоб позвонить редактору, сообщить, что у него на «вилле» все в порядке. Больше звонить было некому. Это было странно и горестно – видеть телефон и понимать, что звонить больше некому и незачем. Помнишь, милый Володя, телефон, звонивший без умолку и отрывавший от работы. Часто мы нарочно удирали куда-нибудь за город, где не было телефона… И вот стало некуда звонить, некому звонить. Пораженный этим, я стоя возле телефона-автомата, утешал себя тем, что вот теперь, когда незачем звонить, я сяду и допишу, что хотел… Загорится одинокий огонек среди садов и поля, на склоне горы – и буду писать. Я думал так, но отчего-то не спешил на свой автобус, вспоминал, что от конечной остановки автобуса надо шагать еще с километр по дороге. Солнце зашло, стало свежо. Карамзин, одиночество, молодая зелень деревьев, шорох какой-то живности в траве, зовы набухшей земли – утешали меня все слабее…

Две молоденькие немки подошли к автомату, набрали чей-то номер, заметив меня, пошептались: может, обсуждали – стоит ли звонить кому ни то наобум, когда вон стоит одинокий кадр, стоит скучает…

Я заговорил с ними, они отозвались охотно, и мы вместе пошли прочь от автомата по окраинному району новостроек – здешние Черемушки, здешние Кузьминки, ашхабадский Четвертый, душанбинский Жиркомбинат – целый мир постылых «микромиров».

Немки были совсем молоденькие, лет девятнадцати. Одна высокая, с белыми распущенными волосами до попы, вторая приземистая, грудастая, простенькая, впрочем, вполне аппетитная. Мы погуляли с полчаса, и длинноволосая сказала, что пора расходиться. Я предложил проводить их, но длинноволосая резко повернулась и ушла. Ее подруга взяла меня под руку, мы пошли вдоль шоссе, поймали такси и доехали до моей холодной лачуги, где пили дрянной шнапс и пытались согреться. Потом мы забрались в постель, и она почувствовала необходимость все же оговорить какие-то условия. Я был согласен и знал, что условия бывают самые торжественные. Например, пообещай мне, что мы встречаемся в последний раз. На сей раз все было так же серьезно:

– Только обещай мне, что я сперва докурю сигарету…

Я дал этот зарок тем более обреченно, что давно уже не встречал молоденькой девочки, которая больше любила бы целоваться, чем курить. Как человек некурящий и вдобавок немолодой я терпеливо ждал исполнения ритуала и даже гасил пламя на редакторском одеяле, немало уже настрадавшемся от окурков. Потом я долго разогревал жертву своих желаний, доводил ее до кондиции, пока, наконец, оседлав меня, она не въехала в простенький рай оргазма, да и я тоже получил свой минимум, он же максимум, а потом долго глядел на ее крепенькое тело, на очумелые глаза и разметавшиеся волосы. Она уснула на моем плече, даря ощущение близости.

Обнимаю.

Твой Зиновий


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации