Электронная библиотека » Борис Носик » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:28


Автор книги: Борис Носик


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Нет, ты все-таки половой маньяк, – сказал Стенич, и Русинов вспомнил, что профессор достиг того переходного возраста, когда с ним лучше не говорить о сексе.

– Где встречаемся? – спросил Русинов.

– Ты уже много знаешь в Париже?

– Что-нибудь знаю…

– Та-ак, есть такой монумент, памятник Дантону… У метро «Одеон».

– Знаю, – сказал Русинов. – На нем написано суриком, что сионисты – это фашисты.

– Ребята увлекаются… Не крути мне бэйцем. Значит, ровно в семь. И не опаздывай, я же тебя знаю, ты известный отзовист, аферист, ликвидатор наизнанку…

Русинов повесил трубку и улыбнулся. Когда-то он очень любил профессора. Да и потом любил тоже. Просто любовные ресурсы Русинова иссякли, а профессор уехал в Париж и стал здесь по-заграничному надменным. И по-заграничному, просто уж нестерпимо, мудаковатым. Впрочем, Стенича и дома ценили не за ум. Профессор Стенич был человек рыцарственный. Он умел быть другом. Любил помогать друзьям. Покровительствовал женщинам. Он твердо усвоил, что мужчина во всех ситуациях должен проявлять благородство. Он бывал трогательным и нежным. Он был по-настоящему добр. Конечно, он был чуть слишком мудаковат, но в ком нет своих недостатков. Мудаковат – это почти чудаковат, а что может быть прекраснее на свете, чем прославленные диккенсовские чудаки. Впрочем, Стенич был мудак недиккенсовский. Он был наш, советский мудак, по ошибке отверженный, исторгнутый отечественной наукой из ее мудакоприимного лона.

Все началось с книги. В возрасте сорока пяти лет Стенич обнаружил, что «мы» не всегда последовательно проводили линию на индустриализацию, о чем он и сообщил в дерзостной книжке научно-популярной серии. Книжка проскочила дуриком, но Стенич упорствовал, не признал ошибок и, в конце концов, был причислен к диссидентам. Книжка была, конечно, ревизионистская. Всем ясно, что некоторые ошибки таки были допущены, может, и не только на ниве индустриализации (на ниве, скажем, коллективизации, гулагизации и на других полях сражения с прошлым), однако зачем же делать из мухи слона, зачем открывать эту Америку, мешать созидательному труду и поступательному движению?.. В качестве диссидента Стенич прожил на родине еще несколько лет. Сперва это было забавно, потом стало бесперспективным. Кроме того, как всякий благородный человек, он часто и нерасчетливо женился (жениться расчетливо считалось в новой России одним из самых гадких преступлений, и потому второй брак Анны Карениной был бы признан более соответствующим идеалу нового общества). И всякий новый развод, надо признать, не повышал жизненного тонуса профессора. Очередной диссидентский брак Стенича логически завершился разводом…

Жить диссидентом на родине было для Стенича довольно нелепо. В сущности, ведь все его главные убеждения, самый строй его мышления пришли из той же боевитой юности, откуда вышли, к примеру, убеждения русиновской тещи-журналистки. Во всяком случае, главное его убеждение – убеждение в непогрешимости материализма. Куда более начитанный, чем хваткая Мирра, Стенич тоже не прочитал ни Евангелия, ни Дхаммапады и даже не удосужился открыть их на досуге. Все эти боженьки и батюшки, все эти гробы повапленные были для него также предметом насмешек. Честно говоря, его понятия об искусстве, его представления о родине (лишенные всякого мистического элемента) тоже были порождениями официальной эстетики и морали. Ревизия его касалась лишь нескольких наших ошибок в области индустриализации. В остальных, куда менее интересных для него сферах он хотел бы сохранить незыблемые ценности, творения, которые ценит весь народ, которые формировали и так далее. Сюда входили, конечно, и роман Фурманова, и фильмы Александрова, и еще Бог знает что. При всем том Стеничу больше нечего было делать на родине. Отечественная наука не могла простить ему сперва колебаний, потом упорства и благородных жестов. Напротив, наука европейская ждала его с распростертыми объятьями. Он нес в Европу учение марксизма, очищенное от некоторых недостатков и ошибок, которые не могли не существовать (без них трудно было объяснить всякие архипелаги гулаги, недостаточно высокий материальный уровень, неистовое стремление масс к уровню, наличие невинных чудаков-диссидентов и прочие мелочи русской жизни, которые, по мнению передового Запада, отбросили Россию на второе, а может, и третье авангардное место по сравнению с безупречными Китаем, Кореей и прочей Дриспуччией). Итак, передовая научная Европа приняла Стенича в свои прогрессивные объятия, и массы, охочие до марксизма, валом валили теперь на его сорбоннские чтения. Страх перед этим процветанием старого друга отчасти и удерживал Русинова от слишком тесных контактов. К тому же Стенич был человек благородный и, увидев друга в состоянии «неустроенности», непременно захотел бы ему помочь, а Русинов еще и сам не знал, нужна ли ему помощь и какая…

Так или иначе, к семи часам вечера Русинов уже стоял у памятника Дантона, изучая комбинации из свастики и звезды Давида, которыми покрыли пьедестал памятника какие-то прогрессивные элементы ультра– или инфралевого движения.

Стенич появился со знакомым до боли оптимистическим приветствием:

– Отзовист-аферист!

Оптимизм Стенича (точнее, сознание неизбежности и единственной правомерности оптимизма) пришел все из той же тещиной боевой юности, и, если бы не точное знание тяжелых обстоятельств жизни Стенича, Русинов вряд ли так легко переносил бы эту неизменно розовую краску…

– Ну, ну, докладывай, как тебе живется в стране гниющего империализма?

Русинов внимательно посмотрел на друга и подумал, что, в сущности, при его материалистически-оптимистическом мировоззрении гниющий должен был нравиться Стеничу. Впрочем, признать это в данной ситуации было бы для Стенича равносильно сдаче марксистских позиций.

– Гниет, сука, – сказал Русинов и ткнул в пьедестал безвинного Дантона. – Сам видишь. Пошли?

– Это неподалеку. Один из моих студентов собирает… Боевые ребятишки, но, естественно, многого недопонимают. Опасностей справа. Опасностей слева…

Русинов молчал, думая о том, что жизнь истинного борца всегда полна опасностей: гниет либерализм, в воздухе носятся микробы левизны, правые собирают силы и процессы, казалось бы, необратимые… Лишь тот, кто ничего не делает, никогда не ошибается, так что ему, Русинову, слава Богу, всегда удавалось избегать политических ошибок.

– Кажется, это вот здесь, – сказал Стенич. И добавил на своем фантастическом французском: – Трузьем этаж, сертенман[13]13
  Третий этаж, конечно (искаж. фр.).


[Закрыть]
.

– Сам ты Сертенман, – любовно сказал Русинов, впихивая профессора в лифт.

* * *

В переднюю доносился шум разговоров, но Русинов не спешил влиться в незнакомую компанию, прежде всего потому, что все меньше ценил незнакомые компании, и еще потому, что сама скромная передняя этой квартирки представляла для него интерес. На ее беленую стену был старательно перерисован тушью знаменитый плакат, где американский бомбардировщик пикирует на вьетнамскую женщину, в ужасе поднявшую руки. Напротив вешалки помещалась большая фотография не менее трагического свойства: на ней благопристойные солдаты Китайской народно-освободительной армии играли на скрипках в часы досуга. Так что уже передняя вводила гостя в духовный мир обитателя квартиры: борьба с американским адом во имя китайского рая как программа-минимум. Про максимум Русинову страшно было подумать. Стенич был встречен очень тепло, Русинов вполне доброжелательно, так что они с ходу принялись за еду. Русинов спокойно отдавал должное и салату, и сыру, и десерту, но Стеничу приходилось вести беседу, причем сразу на несколько фронтов. И хотя это казалось справедливым, так как профессор не был особенно голодным, Русинов жалел его, видя, как пылко и тщетно старается Стенич вдохнуть правильное сознание в младших товарищей, и горячо сочувствовал его поистине героическим языковым усилиям. Но помочь старому другу Русинов не мог ни в чем, ибо сражение это было еще более абсурдным, чем те, которые описаны графом Толстым в его наименее ущербном романе.

Сколько бы ни убеждал Стенич своих питомцев, что он с ними соглашается в главном и что у них лишь частные расхождения, ему так и не удалось ни разу добраться до главного. Молодые марксисты огорчали Владимир Исакыча необъяснимым тяготением к Мао, своим пристрастием к Сталину, постыдной слабостью к террору и полным неверием в постепенный прогресс и парламентскую борьбу. Русинов чувствовал также, что Стенич хочет, но не решается упрекнуть их в недооценке здешних демократических свобод, хотя бы и фальшивых, конечно, и насквозь прогнивших, а все же допускаемых отчасти грязным капитализмом, что дает возможность его же…

Когда был подан шоколадный мусс, Русинов полностью отключился от политических боев. И только будучи окончательно приперт в угол худенькой миловидной итальянкой, он на время отставил мусс и сделал умное лицо.

– Но если вы там в России боретесь за повышение материального уровня и только, – лепетала она, – если при социализме будет просто-напросто больше еды…

– Не так уж много, не надо преувеличивать, – сказал Русинов скромно.

– Нет, даже если у вас очень-очень много еды… Если у вас просто больше юбок, больше машин, выше производительность труда…

– Ну-у… положим… – Русинов даже вспотел, пытаясь переварить эту информацию.

– Тогда мне это все неинтересно! – темпераментно воскликнула итальянка, наступая на него грудью.

– Мне тоже, – сказал Русинов. Он одобрил ее грудь и вернулся к шоколадному муссу.

Крупный, кудрявый мужчина с бородой сказал, интимно наклоняясь к Русинову и презрительно отодвигая плечом худенькую итальянку:

– Главное сейчас – поддержать палестинских партизан. Они единственные, кто делают дело. Весь мир фарисейски кричит, что они убили дюжину детей или пяток старух. А то, что в Израиле пришли к власти нацисты, – об этом ни слова…

– Правда? – спросил Русинов.

Это был явный заговор. Заговор против мусса.

– У нас есть клуб. Дом культуры… Вы ведь поняли меня, – сказал кудрявый, протягивая ему руку.

«Это оттого, что я молчу, – подумал Русинов. – Это потому что мусс… Надо возражать. Зачем возражать? Зачем говорить?»

– Проф не может понять… – бородатый кивнул на Стенича. – Все эти «мэтр пансер»…

Русинов подумал, что вот и старина Стенич попал в число властителей дум. А чье это выражение? Андре Глюксмана?..

Кудрявый подмигнул Русинову, вернулся к еде. Худенькая итальянка прорвалась на его место и сказала с интимностью:

– Вы думаете, всякий эмигрант-араб может переспать с белой девушкой?

– Нет? – с надеждой спросил Русинов.

– О, нет! – она горестно сжала губы. – Это привилегия интеллигентных арабов. Только они. Но в шестьдесят восьмом было не так. Каждая из нас брала на себя обязательства… Мы ходили в африканские кварталы…

– Когда?

– В шестьдесят восьмом.

Русинов кивнул успокоенно: после шестьдесят восьмого инкубационный период успел десять раз завершиться.

– Вы знаете… – Итальянка тронула его коленом. – Вот я… я ни за что не могла бы лечь в постель с фашистом.

– Я тоже… – сказал Русинов.

Он чувствовал, что взаимопонимание установлено и вечер для него не пройдет впустую. И тогда он с угрызением совести вспомнил о Стениче. Профессор бился как лев. Он сражался с французским языком и даже с более, но все же весьма еще недостаточно знакомым ему английским, чтобы довести до сознания молодежи несколько простых истин, которые мы (он, она, они) выстрадали (с этим «выстрадали» у него были немалые языковые затруднения). Профессор ни за что не хотел понять, что никому не нужны истины, выстраданные кем-то. Каждый хотел сам выстрадать свои собственные истины (в тайной надежде, что ему, может быть, не придется страдать). К тому же людям нужны были удобные для них, симпатичные, вдохновляющие истины и факты. Тот факт, к примеру, что Стенич пронес свой марксизм через все невзгоды, был симпатичным. А та мысль, что им лучше не рыпаться, раз они такие непроходимые дураки, была скучной, оскорбительной и непродуктивной.

Русинов наклонился к итальянке и сказал, что у них найдется много такого, о чем им следует поговорить вдвоем.

– Вы хотите, чтоб мы ушли сразу? – спросила она с готовностью.

– Да, чего тянуть? Мусс я уже съел…

* * *

Раздетая, она оказалась вовсе не такой худенькой, как ему виделось на вечерушке у гошей. И грудь у нее была прекрасная, тяжелая, точно налитая ртутью. Она была нежна к нему, и он не остался в долгу, трудился не покладая рук, ибо именно они брали на себя главную работу (вскоре после приезда Русинов прочел во французском журнале, что традиционное соитие вообще уходит на второй план, и успокоился)… Кажется, он преуспел. И, преуспев, подумал, что это накладывает обязательства…

Когда она заснула, Русинов еще долго гулял по ее крошечной однокомнатной квартирке-«студио», ища причину своего неудовольствия. Он все еще не хотел признаться себе, что столь любимое им некогда занятие, его единственное и неизменное хобби, начинает ему приедаться (и то сказать – не рано уже). Он утешал себя тем, что его попросту шокирует половой энтузиазм здешних подружек. А может, это в какой-то степени отражает объективную ситуацию. Скажем так: здешним мужчинам надоело это занятие, а женщинам еще нет. Отсюда вечная их ностальгия по африканцу. Софи сказала ему сегодня в постели, что любить африканца – это прекрасно, потому что, занимаясь любовью, он забывает обо всем остальном. Что ж, это был вполне уместный намек. Русинов, занимаясь любовью (русское выражение казалось ему довольно неуклюжим в сравнении с «фэр амур» или «мейк лав»), редко забывал обо всем на свете, во всяком случае, не забывал надолго. Что же тяготило его в последние годы, чем он стал озабочен, перестав быть сексуально-озабоченным? Да так, ничем. Праздный поток мыслей, иронических наблюдений и просто воспоминаний непрерывно тек в его ленивом мозгу, не мешая ему, наполовину сознательно, наполовину механически участвовать в процессах его нынешней, чуть призрачной, ненадежной, но в общем-то вполне переносимой жизни нового парижского «эмигре». Поскольку все его воспоминания относились покамест к русскому периоду жизни (другого у него не было в прошлом), к жизни на родине, то их можно было бы назвать и ностальгическими. Впрочем, это не вполне справедливо: воспоминания его не были порождены тоской по родине, во всяком случае, пока еще не были… Просто, уехав, он словно завершил какой-то период жизни, однако период настолько долгий и насыщенный событиями, настолько утомивший его, что ему все чаще и чаще казалось, будто прошла целая жизнь, и вот он, очутившись по другую сторону этой жизни, рассматривает ее издали на экране памяти… Впрочем, нет, сравнение было неподходящим. И не только потому, что вызывало ассоциации с мерзостью телевиденья, а еще и потому, что жизнь эта, проходя в его воспоминаниях, вовсе не имела порой зрительного ряда, зато приносила с собой отдельные слова, запахи, острые, почти реальные ощущения, привкус радости или сожаленья…

Вот и сейчас, гуляя по убогой, сиротской квартире на рю Лепик, столь же похожей на все виденные им доселе городские однокомнатные квартирки с их модерным убожеством, сколь не похожа была на все им виденное сама горбатая рю Лепик, где прошлой ночью две рослые темнокожие проститутки предлагали ему свои прелести, наивно похлопывая себя спереди по белым трусикам (присутствие Софи их как будто; не смущало), заглядывая во все углы, пробегая глазами отпускные фотографии Софи, пришпиленные к стене (обычные пляжные фотографии – разве можно по пляжу отличить Сочи от Майорки – о, ваканс! Отпуск! Радужная мечта служащих всего света, не соединившихся еще среднедостаточных пролетариев всех стран и даже разъединенных буржуа), – Русинов вдруг совершенно некстати, может, в связи с пляжными фотографиями, а может, при виде сорока сантимов на полочке в ванной, не очень ясно даже, в какой связи, – вспомнил вдруг Верхнюю Волгу, озеро Вселук, старуху Марью Никитишну… Он шел тогда один от Селижаровки вверх по Волге, по верхневолжским озерам – Волго, Пено, Вселуку и Стержу, по опустевшим деревням, мирным лугам, где паслось убогое стадо, дремал на песчаных пляжах, где валяются снулые рыбины, шел, оплакивая недавнюю кончину матушки, неудачу первой женитьбы. В каждой из убогих, выморочных деревушек находил он слово утешения и банку холодного молока.

А потом, зная бесконечную бедность (что ты, милок, у нас с этого года пензия десять рублей в месяц) и бесконечную доброту этих бабок, он клал потихоньку двугривенный на божницу и уходил.

А однажды, это было на Вселуке, у этой Марьи Никитишны – старшие два сына погибли на войне, а младший недавно утонул со своими «сятушками» под берегом, видно, пьяный был, так что младшая внучка-красоточка теперь живет у нищей бабки, – вот там он, положив потихоньку на божницу двугривенный (брать она ни за что не хотела!), спустился под берег и лег, обдумывая свои и ее беды, и вдруг услышал шаги. Старуха спешила к берегу. Вот она взяла весло, оттолкнулась, чтобы плыть на ту сторону широченного озера, и, оттолкнувшись, вдруг увидела его на берегу. И, увидев, сказала смущенно (оттого, что она нашла этот двугривенный и обрадовалась ему): «На ту сторону погребу, на почту, марку давно хотела купить. Не надо вам туда?» Боже всемогущий, храни этих бабок и деревни эти…

– Фэр пипи, – сказала Софи, проходя мимо него в кухню. – Отчего ты не спишь?

– Не спится…

Он хотел сказать: «Не спится, няня», подумал, что все эти «няни» ему по-французски не будут никогда доступны. Он будет говорить попросту: «Же нэ па сомей»[14]14
  Я не хочу спать (фр).


[Закрыть]
. Интересно, какие изменения это может произвести в его характере?

Возвращаясь из туалета (Русинов с торжеством отметил, что ручек они не моют, нет, не моют), Софи сказала:

– Мне завтра рано на работу. Я тебя не буду будить, ладно? Завтрак оставлю на столе. Если будешь уходить, ключ положишь под коврик у двери. В котором часу вернешься?

– В котором? – вопрос застал его несколько врасплох. Он, собственно, не думал, что он сюда вернется. Впрочем, можно и вернуться.

– В семь. Восемь, – сказал он. – Может, правда, пойдем куда-нибудь…

Если бы Русинов ночевал у себя, он, может, и не выбрался бы в тот день из Олеговой мансарды: он настроен был на воспоминания и неподвижность. Но маленькая квартирка на рю Лепик была поутру еще безотрадней, чем ночью. Русинов принял душ, втиснутый за занавеску в крошечном уголке туалета, потом позавтракал на кухне. Завтрак был все тот же: помидоры, банан, сыр, молоко, багет. Вкусный и дешевый, опровергающий мелкобуржуазный миф о дороговизне.

Русинов вышел на улицу. Две труженицы панели уже стояли с утра на вахте. Утром они выглядели куда менее соблазнительно и романтично, чем в ночном полумраке. Одна из них прислонилась к стене в бдительной полудреме, вторая, вероятно, подменяла портье в маленькой гостиничке и подбегала на все телефонные звонки. А может, она и была по совместительству портье. Русинову всегда до страсти хотелось поговорить с уличной девицей, просто поговорить, но он уже имел случай убедиться, что они не любят пустопорожних разговоров в служебное время и что туристическое любопытство их раздражает.

На бульваре Клиши Русинов опустился на скамью, где сидели пацаны-эмигранты в куртках из кожзаменителя, обсуждая, где им лучше провести время: в кино, где идут фильмы про карате и одна датская порнушка, в зале игральных автоматов или в кафе. Пацаны стали пересчитывать деньги, спорить… Русинов встал, пошел к центру города. Он решил доехать в метро до Дюрока и пойти к себе, в мансарду – написать две-три странички из жизни Мирры Хайкиной… «А что, если выдать Мирру замуж за Стенича?» – подумал он. И сам ужаснулся этому бесчеловечному сватовству. «Нет, нет, ни в коем случае. Она же его заездит. Пусть уж она живет с полковником… К тому же в таком браке Стенич далеко пойдет. И перестанет быть Стеничем…»

На Сент-Оноре Русинов задержался на тротуаре у огромного окна какой-то конторы. Окно было из новейшего темного стекла, но Русинов отчетливо видел за ним прелестную юную француженку в светлой кофточке. Она считала чьи-то доходы или убытки на маленькой счетной машинке и по временам с тоской смотрела в окно. Может, это темное стекло делало ее такой красивой и такой нестерпимо грустной… Русинов вспомнил фотографии на стене Софи и понял смысл этой выставки счастья. Три недели свободы, три твоих недели, три недели у моря. В метро на Сегюр вчера было написано: «Работа – это рабство». И еще: «Зарплата – это рабство». Может, в этом они и правы, лохматые анархисты. Не менее правы, чем те пылкие идеалисты, которые борются за прибавку в пять франков. Еще пять, и еще, и еще. Но ведь и с пятью все равно будет рабство, притом добровольное. Сколько француженок работает, хотя, может, хватило бы мужниных денег. А что значит – хватило бы? Им же всегда не хватает. Будет на пять франков больше, еще на пять, на пятьсот… Купят машину получше, телевизор поцветнее, к машине купят фургон, к фургону – лодку, к лодке… Редко кто из них догадается выкупить себя из рабства – хоть на неделю, хоть на два дня. Разве только Жак. Зайти, что ли, к Жаку?

К Жаку привела его в первый раз немочка из «Селекта». Жак был антилец. Он поступил работать в научную лабораторию, потому что хотел заниматься наукой. В лаборатории он главным образом мыл посуду, и скоро это научное занятие ему обрыдло. Он жил в мансарде на шестом этаже (русский седьмой), на Монмартре, неподалеку от Сакре-Кер. Кроме мытья лабораторной посуды, у Жака было два основных занятия (Моник не и счет). Он мастерил новые инструменты на основе старых антильских. И еще он судился с домохозяином. Его крошечная мансарда стоила ему четыреста франков в месяц (в сущности, не так уж много). Но Жак вступил в борьбу с грязным капитализмом. Три комиссии подряд определили, что красная цена его мансарде семьдесят пять франков в месяц. Наконец, Жак выиграл процесс. Теперь хозяин не имел права его выгнать. Более того, он должен был вернуть Жаку деньги, переплаченные им за три года. И Жак взял отпуск за свой счет. Он сидел на полу в мансарде (Моник лежала рядом) и мастерил инструменты. Когда входил Русинов, Жак поднимал голову, спрашивал:

– Кофе? Чай? Музыку?

– Музыку. Если можно, твою, – говорил Русинов. Жак улыбался самодовольно. – И стакан молока.

Русинов пил молоко и слушал музыку из Гваделупы. Гваделупа. Залупа. Антильские острова. Была в детстве какая-то книжка «Марка страны Гонделупы». Неистощимый предмет для изумления – думал ли ты в детстве, что будет музыка из Гваделупы на Монмартре, в исполнении Жака… Нет, не думал, не думал, я не думал в детстве, что буду когда-нибудь старым, почти старым я буду, что придется увидеть свет, другой свет, Старый Свет, Новый Свет, а потом уж и тот свет… Нет, я не думал, не думал – Боже, отчего она так сладостно наивна, эта испанская музыка, эта антильская музыка, эти фанданго, байи, сегедильи. Что за милые ножки у твоей Моник, Жак! Что за славный ты отлудил инструмент на досуге. Но чему удивляться? Ведь искусство – это плод досуга. И поэзия тоже… Ну а проза? Нет, нет, только не проза. Разве что под твою музыку… Вуаля!

– Хочешь кас-крут[15]15
  Здесь: закусить (фр).


[Закрыть]
, Сеня?

Русинов увидел, что Жак затуманенным взглядом смотрит на белые ножки Моник. Он поднялся. Сказал:

– Я, пожалуй, пойду, ребятишки. А вы, ради Бога, я очень прошу вас… Вы займитесь любовью.

– Несмотря на жару? – говорит Моник и уже закрывает книжку.

– Да, конечно, несмотря на жару.

И Русинов спустился по лестнице, виток за витком, все еще умиленно проигрывая про себя капризную музыку Жака, на залитую солнцем улицу. Сквозь марево он увидел Сакре-Кер, смуглое тощее тело Жака и молочную кожу Моник.

* * *

У себя в мансарде он нашел записку от Олега с приглашением на обед. Во французском обеде, тем более Олеговом, Русинов находил для себя множество крупных неудобств. Во-первых, он бывал по-настоящему голоден в середине дня, а не вечером. Во-вторых, согласно вынесенному им из дома предрассудку, наедаться на ночь глядя было для него вовсе не так уж полезно. В-третьих, если днем это мероприятие (пусть оно называется второй завтрак, Бог с ним) можно было провернуть за час иди два, то здесь на него бывал загублен целый вечер. К тому же Олег очень скоро накушается виски и станет тягостно пьян. Можно, конечно, взять с собою на обед Софи, это идея. Для малышки это будет выход с ним на люди (Русинов почувствовал, что он отчего-то уже считает себя должником маленькой итальянки).

Он обещал ей вернуться к семи. Пока только пять. Можно было еще пройтись по Сен-Дени, а потом, по дороге к ее дому, по улочкам, окружающим Пигаль и Клиши. Это было странное, но уже привычное развлечение. Русинов не то чтобы стеснялся его, но желал уяснить для себя, в чем смысл, в чем тайный стимул и характер этих прогулок по Сен-Дени, по коротенькой рю Блондель, по улочкам, окружающим бульвар Клиши, где стояли под вечер уличные женщины. Некоторые из них были молоды, иные недурны собой и почти все неплохо (а некоторые просто шикарно) одеты. Одни вертели в руках ключи, другие были безлошадные, и Русинов давно уже маялся вопросом – отчего это зрелище так волнует его?

Он заметил, конечно, что не он один приходит смотреть на женщин, торгующих собой. Зрелые мужчины, а еще чаще юнцы часами стояли перед проститутками, глядя на них в упор. Молодежные проблемы не занимали Русинова больше, но ему не очень понятно было, что делает здесь он, не озверевший от голода и сексуально не озабоченный джентльмен, которому уже далеко за сорок. В конце концов он пришел к выводу, что волновала больше всего преступная доступность (или доступная взгляду преступность) этих женщин. Вот они стоят рядом с тобой, предлагая себя всякому, неизвестно кому, за какую-то сумму, в конце концов не такую уж баснословную (не дороже денег). И вот сейчас подойдет кто-то и все произойдет, просто так, так просто… Русинов, не переставая удивляться собственному консерватизму, продолжал ощущать отчего-то, что все это нехорошо, не по-людски. И хотя при этом обвинял себя в фарисействе, без труда доказывая самому себе, что гораздо, в сущности, постыднее торговать бессмертною душою, своим божественным даром, торговать талантом или словом, чем торговать телом, все же этот непривычный для россиянина вид торговли продолжал бередить его воображение. Нередко он ходил вечерами за бульваром Барбес – по рю де ля Шарбоньер и рю дю Шартр, где африканцы молча и мрачно стояли в очереди перед маленьким отелем. Они входили в отельный бордель и выходили из него так быстро, точно это был телефон-автомат. Да и платили они там гроши – всего тридцать франков. Иногда, в какие-то гиблые вечера, отели эти простаивали, и тогда женщины толпились внизу в вестибюле, полураздетые, зазывая прохожих: «Заходите, месье, тридцать франков! Всего тридцать франков!» Однажды, поздно вечером, когда улица была совсем пустынна и даже зеваки не толпились перед отелем, Русинов вдруг увидел прижатое к дверному стеклу бледное, усталое лицо юной проститутки. Ей было от силы семнадцать, и огромные глаза ее смотрели на испуганного Русинова с ответным испугом. Они простояли так минут пять, друг против друга, разделенные немытым стеклом двери, потом в горле у него вдруг сжалось, и он пошел прочь, унося чистый алмаз сострадания. Вот бы он что еще сделал, будь у него мильон валютой. Он открыл бы для них пансионат-профилакторий «Три дня без секса», с выплатой среднесуточных заработков, с хорошей библиотекой, кинолекторием, с чем еще… Да, с чем? Всегда споткнешься на какой-нибудь глупости: стали бы они читать? Как же…

Однажды на углу Сен-Дени, у витрины антикварного магазина, он подслушал разговор двух этих женщин. Они говорили о дорогих покупках, о том, что уже куплено и что следует купить, а он слушал, мучительно припоминая что-то, пытаясь понять, поймать ускользающую нить. Вспомнился Усть-Камчатск, убогое скопище бараков, где живут люди, по большей части привлеченные на этот бессолнечный берег тройным окладом жалованья… Садил холодный летний дождь. Среди безбрежной и унылой грязи Русинов шел в толпе по узким деревянным мосткам в сторону пристани, и две женщины позади него вели нескончаемый, как дождь, разговор о здешнем универмаге:

– Мы вчера с пяти утра стояли. Ковры обещали давать. Ковры не завезли. А потом дорожки выбросили и пуфы. Я на всякий случай купила семь штук пуфов, раз уж все равно простояла. Ставить их только некуда, пусть стоят нераспакованные. Манька говорит, до конца месяца еще завезут ковры. И кольца будут давать золотые…

Так что же они будут делать в этом твоем профилактории, мон шер, чем будешь лечить бессмертную душу?

Ладно, Бог с ними, с курвами, а что бы ты еще сделал, будь у тебя мильон? Купил бы на хранение все русские рукописи, чтобы ни одна не пропала, до тех времен, когда можно будет издать? Посылал бы посылки в Россию. Конфеты к чаю всем русским крестьянкам пенсионного возраста. Всем старикам таджикам из дальних кишлаков. Посылал бы детские вещи одиноким матерям в России… Не много же ты пока придумал, мон шер…

Софи была дома. Она встретила его так, словно их семейная жизнь началась давным-давно. И охотно согласилась пойти с ним на обед к русскому другу.

– Правда, я думала, что мы снова пойдем к Густаво, – сказала она. – Ну к тому скульптору, у которою мы познакомились вчера. Приехали трое друзей из Барселоны…

– Значит, он скульптор? – спросил Русинов. – Странно.

– Чему ты удивляешься?

– Нет, ничего… – сказал Русинов. – Скульптор может быть дураком. Это дело обычное. Но вкус, черт побери, вкус… Эти китайцы в передней. Со скрипками. И со страхом в глазах. Эти плакаты. Эти страны, наводненные гипсовыми статуями вождя. Разве нужно ездить в Китай? Почитать три минуты, увидеть картинки…

Он запнулся, потому что Софи плакала.

– Ну да, – сказала она сквозь слезы, – мы все дураки. Мы кретины. Так ты считаешь?

– Женщине идет глупость, – сказал он жестко. – Но мужчина… Художник…

Он не собирался оправдываться. Разговор этот возникнет еще не раз, и надо, чтоб она знала… К тому же он не против того, чтоб держать ее в черном теле, в сознании своей неполноценности – это всегда на пользу. Всегда оправданно.

– Так что же, мы идем к моему приятелю?

– Да, милый… – Она стерла слезы, напудрилась. Они вышли на рю Лепик и прошли через строй проституток. Вчерашняя африканка в белых трусах сделала Русинову приветственный знак: «Ты уже подцепил себе, мерзавец!»

«Ого, у меня появляются связи на дне Парижа», – подумал Русинов. Потом промелькнула мысль, что он и сам не удержится здесь на поверхности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации