Автор книги: Борис Носик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Вы давно оттуда? – спросил Русинов.
– Пять… – Глаза человечка стали унылы, и Русинов понял, что это несчастливый эмигрант. Бывают эмигранты счастливые, например Дашевский, Олег, два-три политических писателя, Стенич. А бывает эмигрант несчастливый. От просто несчастливого парижанина он отличается том, что вину за свои несчастья валит не на правительство, не а капитализм, не на эмигрантов, а на свою эмиграцию, на свое эмигрантское положение, свой отъезд. Более того, он упорствует и не хочет понять, почему он здесь несчастлив. Он до сих пор говорит про объективные (чаще всего материальные) условия, вспоминает о прежних надеждах (которые, в сущности, ведь осуществились – есть машина, есть деньги, пусть мало, но все-таки уже больше, чем было там, а продукты здесь вовсе и не дороже, он сам возьмется вам доказать, что это все французская демагогия – тут не дороже). И все же он почему-то несчастлив. Обнаружились сотни факторов, которые нельзя было даже учесть дома – уж он, кажется, не спешил, все учел, собираясь в дорогу. Нет, он, конечно, знал, что люди бывают несчастливы и в Париже, читал об этом у французских писателей, но в глубине души думал, что это кокетство. («Вы верите нашим писателям? Я так нет. И правильно делаю…») Итак, он думал, что это кокетство, потому что чужие беды всегда кокетство, и французы точно так же думают о русских или американских бедах («Сидят себе, знаете, на роскошной вилле, пьют и грустят»). И все же он не смог предусмотреть тысячи возможностей, тысячи мелочей, которые будут его раздражать – например, фурункулы на шее, обилие африканцев, платные уборные, аллергию на что-то, даже дорогой доктор не знает, на что, может, на левые симпатии всех знакомых французов, которые хотя и доброжелательны, но, право, не могут понять, как можно было оттуда приехать сюда. А как все учесть? Если уж француз, какой-нибудь Стендаль, не предусмотрел той отвратительной для него подробности, что в Париже нет гор, что же говорить о бедняге-иностранце?
– Вот, возьмите Битова, – сказал Русинов.
– Это издано там? Но что может выйти там?
– Вы правы, – сказал Русинов. – Что-нибудь очень редко. Но ведь вообще, что-нибудь стоящее выходит редко. И здесь, и там, и везде. Так что возьмите Битова. Тут, кажется, ошметки его романа. Роман был неплохой.
– Вы хотите посмотреть, как я живу? – спросил эмигрант, чуть позднее, проходя к выходу с Битовым под мышкой.
– Да, я был бы очень рад, – сказал Русинов. И добавил поспешно: – В другой раз.
Они обменялись адресами и простились. Русинов остался в магазине. Листая книжку о святых Древней Руси, размышлял, отчего он не захотел повидать жилье несчастливого эмигранта – он ведь всегда так любил разглядывать чужое жилье. Отчего же он все-таки не захотел пообщаться со страдающим братом?
Ища ответа на этот очень существенный для него вопрос, он уяснил только, что ему не хочется никого посещать. Хочется поскорее вернуться в мансарду и там, валяясь на Олеговом надувном матрасе, совершить мысленно, с закрытыми глазами любое путешествие – в жилище парижского эмигранта, в Рим со Стендалем, по соседнему, монпарнасскому, кладбищу со старинным Бедекером…
Он еще долго не двигался с места, застыв у прилавка. Пробежал глазами новый роман из лагерной жизни. Прочел остроумный, но никому на целом свете не нужный очерк о привилегиях партийных функционеров в городе Ленинграде в конце шестидесятых годов. Прочел некролог на смерть бывшего своего учителя в ялтинском литсеминаре. Оказывается, он жил в последнее время в каком-то Бердичвилле, штат Оризона. И оказывается, он умер…
* * *
В тот вечер нелегкая занесла его в «Селект». Софи улетела в свое Перу-Чили, подошел вечер, и он вдруг почувствовал, что надо прислониться к чему-нибудь, к кому-нибудь, к человеку… Впору было пойти в гости к Дашевскому, к несчастливому эмигранту из книжного, к Жаку или Стеничу (с последним неизбежно возникнут разговоры из-за Софи и непременно споры о политике)… Русинов вышел на Монпарнас и вспомнил, что ближе всего до «Селекта». В конце концов это его ни к чему не обязывает, даже к выпивке.
Олег и его друзья, бородатый анархист-испанец, долговязый американец и еще какие-то люди выразили шумный восторг по поводу его появления, а дальше пошла все та же облегченная беседа, состоявшая из вполне абсурдных (во время трезвости вряд ли пригодных) шуток, из отрывочных фраз, назывных предложений, каких-то имен. Настоящие мужчины пили вино, торопясь отвязаться от начатков логики и мысли, данных им природой, затуманить разум, чтобы обрести веселье и легкость. Чистая голова была непосильным бременем для человека, даже и очень глупого. Так повелось издревле, еще от библейских виноградников, и не стал бы Христос превращать воду в вино, если бы он был абстинентом. Русинов, перебравшийся из страны поголовного пьянства в страну постоянной и умеренной поддачи, был одинок в кафе «Селект» со своими трезвыми, унылыми мыслями, длинными, как спагетти…
Олег представил его русскому другу, приехавшему нынче из Граса.
– Там еще говорят по-русски на прогулках, в Трасе? – спросил Русинов. – Бунин, Мережковский, Алданов, Фондаминский, Гиппиус…
– Говорят, – буркнул Олегов приятель, – в основном по-арабски.
Олег смотрел на друга снисходительно, так, словно сам он состоял в переписке с Буниным. А может, он тоже забыл, кто такой был Бунин и где он сейчас. Кому есть дело до этого, кроме тебя самого, кроме десятка любителей и коллег? Друг приехал в Париж на неделю, и, как обмолвился Олег, он рассчитывал на Олегову мансарду.
– Я могу выехать, – засуетился Русинов. – У меня найдется где…
– Вот и отлично, – сказал Олег. – Всего на неделю. Вещи пускай остаются.
Забота нависла над ним. Если бы он не пошел в «Селект»… С другой стороны, пусть у Олега не будет чувства, что он не может распоряжаться мансардой, что она занята. Тогда, может, он не станет торопить Русинова с отъездом – во всяком случае, еще долго.
– Моя яхта стоит в Лакроне, – сказал долговязый американец Джонни. – В субботу я уезжаю туда. Это в Бретани. Приезжайте ко мне.
– Идея! – сказал Олег. – Поедем?
– Можно и поехать, – сказал Русинов. – Так я занесу тебе ключ утром.
– Ладно… А на той неделе мы двинем. Что будешь пить?
– Молоко, – сказал Русинов. Через минуту он услышал, как Олег, мешая английский, русский и французский, рассказывает двум тоненьким француженкам, что его друг, известный русский писатель, пьет только молоко. И русский писатель пил молоко, балдея помаленьку в возбужденно-проспиртованной атмосфере кафе.
– Это правда, что у вас в Москве вышло четыре книги? – спросила девушка, присаживаясь за его спиной на свободное место.
– Четыре? – Он удивленно обернулся. Это была одна из Олеговых тоненьких француженок. – Может, даже не четыре. Точно не помню. Надеюсь, что вы их не читали. На счастье, они не переведены на французский.
– Я читаю по-русски, – сказала она.
– Час от часу не легче, – буркнул Русинов.
– Что означает эта фраза? – спросила она. – Что вам тяжело?
– Итак, русский язык…
Он вдруг сказал, припомнив интонацию своего боцмана-южанина:
– И вам этого нужно?
«Все равно, как у боцмана, не получилось», – думал он. Язык, океан языка… Девочки из Сорбонны, зачерпнувшие из него немного в решето памяти с ясно обозначенной целью – поить страждущих и ленивых студентов… А может, и без всякой цели – ведь это такой соблазн: познание чужого языка, потемков чужой души.
– Работы все равно нет, – сказала она. – Совсем нет работы с русским языком. Я каждый год снова подаю на аттестацию…
Олег принес ей виски, а Русинову еще молока, и это было, конечно, очень мило.
– Значит, мы едем на той неделе? – сказал Олег заговорщицки.
– Да, да. А ключ я занесу утром, – сказал Русинов. Он еще не знал, куда ему пойти, где жить. Впрочем, об этом нужно будет думать утром, а сейчас…
Русинов разглядывал точеный профиль русистки, веснушки на щеке… Он ощутил мягкое касание ее плеча. Она была прелестна, и он ощутил волнение.
– Ваша подруга, она тоже изучает русский?
– Это моя не подруга, – сказала она, медленно выговаривая по-русски. – Это моя жена.
– Ах, простите… – сконфузился Русинов. И тут же поправился: – Вам повезло в браке. Вы пришли сюда только с женой или еще с кем-нибудь?
– Нет, мы пришли с женой, но уйти я могу не с ней, – сказала она. – А эти мужчины, которые здесь… Никто из них не был мне интересный на постели. – Она внимательно посмотрела на Русинова, усмехнулась. – Вы русский. Вы, наверно, переживаете, что у нас такая сексуальная революция.
– Нет, – ответил Русинов, храбрясь. – Наша революция доставила нам больше хлопот.
– А я пьяная. Поэтому я говорю много глупости.
– Нет, нет, право, все очень мило, – сказал Русинов.
– Я такая пьяная, – сказала она, – что нам можно идти. Нам есть куда ходить?
Олег долго смотрел им вслед. Может, он не ожидал такого поворота событий. С другой стороны, неясно, чего же он ожидал?
В мансарде она вдруг стала совсем печальная, и Русинову пришлось играть роль бодряка-утешителя.
– Жизнь прекрасна, – сказал он. – И ты… ты молода и прекрасна, Мартин. Много еще будет меду и молока, а все, что ни делается, все в конечном итоге к лучшему. Мой же конечный итог так близок…
Он сидел на полу у ее ног. Она пригнула его голову к своим коленям, и тогда рука его привычным движением, так мало связанным с печально-утешающим тоном его речи, скользнула по ее длинной-длинной ноге, вверх от колена, под легкий ситец летнего платья, и так же легко, привычно стала гладить там волосы, губы, складки кожи, добираясь до самых сокровенных мест и проявляя особую осторожность и нежность – чтобы не причинить боли, чтобы не пропустить мест самых чутких и уязвимых…
Она тяжело задышала, прикрыла глаза и крикнула, через силу справляясь с дыханием и русской грамматикой:
– Зачем? Зачем ты так спешал?
При всем желании быть почтительным Русинов не смог воспринять этот вопрос как принципиальный – раньше или позже, спешал или не спешал, все приходило к одному, все уходило, а сегодняшний день уже давно стал для него надежнее, предпочтительнее и почтеннее дня завтрашнего, который будет ли еще, Бог весть…
Она была удивительно сложена. Она была нежной и сумасшедшей. Кроме того, груз завтрашних обязательств не сопутствовал ее ласке. Может, она чувствовав себя занятой. А может, просто была беззаботна. Это был чистый слиток удовольствия, редкого достоинства и красоты…
Назавтра утренние хлопоты избавили его от моральных сомнений и привычной ломоты в теле. Надо было думать, куда переезжать из мансарды.
* * *
Перелистывая в поисках ночлега свою записную книжку, Русинов сделал неожиданное открытие: подавляющее большинство приглашений и предложений помощи он получил здесь от левых, всяких – от умеренно-левых до коммунистов и ультралевых, от розовых до красных, как перец. Эти люди с неизменностью предлагали вам кров, сажали вас в машину, чтобы подвезти, предлагали накормить вас. Они противопоставляли грязному капитализму свою человеческую взаимопомощь. От большинства их младенческих суждений немолодого Русинова бросало в жар и в холод, однако по-человечески они были все очень симпатичны. Правые и консерваторы были куда более сдержанны в проявлении человеческих чувств. Они могли предложить виски или воду с сиропом, иногда оставляли свой телефон и никогда не скупились на комплименты, давая понять, что это они выиграли от знакомства с тобой, но такова уж их судьбина – всегда выигрывать. Русинову трудно было даже представить себе, чтобы швед из фургона предложил ему пожить неделю в этом вместительном помещении (даже в отсутствие хозяев) или накормил бы его вне плана (без заранее объявленного званого обеда).
Итак, книжка Русинова пестрела телефонами левых, и последним из них значился телефон кудрявого Жан-Пьера из мусульманского кафе. Этот номер, ничтоже сумняшеся, и набрал поутру Русинов.
Жан-Пьер не стал вдаваться в детали. Он продиктовал Русинову адрес их Дома культуры и сказал, что лучше, если бы он заехал скорее, еще до обеда. Дорогой Русинов занес ключ Олегу, и тот, спросонья и с похмелья, долго не мог вспомнить, зачем ему этот ключ был нужен.
Дом культуры размещался в старинном особняке неподалеку от площади Республики. Можно было бы также сказать – «от центра города», ибо город Париж был трогательно невелик в сравнении с блочно-панельными просторами некогда белокаменной. Кроме нескольких уютных приемных залов, которые использовались, вероятно, для лекций, вечеров и занятий хора, в Доме было немало обыкновенных жилых комнат со старинными столами, креслами и диванами, множество каких-то укромных закутков, подвальчиков и кладовок. Впрочем, все это Русинов подробно рассмотрел позже, когда остался один в Доме. Пока же он просто получил ключ, оставил в отведенной ему красивой комнате свой портфель и пошел бродить по городу.
Он не испытывал уже изумления, которое дает приезжему русскому простая мысль: «Это Париж, я в Париже». Более устойчивой была мысль о том, что какой-то человек, кто-то близкий, бывал здесь до тебя, сидел вон на той скамье, в том вон кафе, проходил по этой улице, и вот ты, приехав сюда, за тридевять земель, оказался на той же улице… Мысль эта еще продолжала волновать Русинова.
Он вышел из метро на бульваре Экзельманс и стал искать дом и двор, о котором однажды лунным вечером ему рассказывали в Коктебеле. Говорили, что там, в этом дворе, стоит Он, тот, кого чаще всего и поминают в Коктебеле. Русинов не очень точно помнил номер дома, зашел в один двор, во второй, и в конце концов все же обнаружил Его во дворе дома 66. Он стоял скромненько у стены, слева, почти прислоняясь к неглубокой арке, увитой плющом. Детишки нарисовали Ему черную пиратскую повязку на глазу, а каменный пьедестал исчертили черными ребрами, от чего вид у Волошина стал сиротливый.
Мне, Париж, изестна и знакома
Власть забвенья, хмель твоей отравы!
Ах, в душе – пустыня Меганома,
Зной, и камни. И сухие травы…
Это он жалился в Париже, рвался в Крым. А уж как он рвался потом из Крыма в Париж. Обычная история, старая, как мир. История о том, что хорошо лишь там, где нас нет. Чего же ему не хватало в Париже? Моря, наверное. Безлюдья. Гор, как Стендалю. Сухой пустыни… А чего не хватает мне?
Уходить из тихого двора не хотелось, было жаль оставлять Волошина одного.
– А может, к вам караул приставить, Максимьян Саныч? – сказал Русинов, оправдывая этим разговором свою неподвижность. – Караул из пионеров в форме, с автоматами, как на главной площади Душанбе и прочих центров. Это мы можем устроить. Кстати, летось на холме вам положили Марь Степанну, так что им там по-семейному, а тут уж вы просто как произведение искусства, так что не взыщите… На кого вы все смотрите?
Русинов проследил за незрячим взглядом Волошина и увидел окна роскошного кабинета в нижнем этаже виллы, а чуть обок, во дворе, тощенькую, неряшливую француженку.
– Вы знакомы? – спросил у нее Русинов.
– Нет, я его не знаю, – отреклась она возмущенно. – Мать знает, наверное. Моя мама русская.
– А кто вы?
– Не знаю. Я по-русски ни слова.
Русинов с любопытством продолжал разглядывать немую русскую. Она была вполне симпатичная, только чуток запущенная. «Вероятно, левая интеллектуалка», – подумал Русинов с жалостью.
Стемнело. С трудом поднявшись, Русинов кивнул Волошину, поцеловал ручку мадемуазель и поехал в свой Дом культуры. Впрочем, спешить ему было некуда. Возле метро Русинов потолковал с симпатичным стариком киоскером и постоял возле него с полчаса, листая книжки. Русинов открыл здесь новый для себя вид французской беллетристики – серию военных приключений под общим серийным названием «Герфот» («Военприк», а может, «Гервоенподвиг»). Серия печатала (на плохой бумаге и с дешевой картинкой) повести о приключениях, главным образом из времен Второй мировой войны. Действие многих из них происходило на оккупированной советской территории (тогда авторы их брали себе какие-нибудь липовые русские или немецкие псевдонимы). Книжки были рассчитаны на самый низкий вкус и при этом носили ярко выраженный антифашистский характер. Русинов подумал, что, если бы не безвылазный бумажный кризис в России, эта серия могла бы переводиться и составлять угрожающую конкуренцию для отечественных литподелыциков. В целом же армия читателей по обе стороны границы состояла из читателей «Герфота», черной серии, криминальной серии и, конечно, газет… Русинов успокоенно вздохнул – о читателях можно не беспокоиться и спешить с изданием своих книг не стоит.
Он шел тихо и задумчиво, погруженный в праздные окололитературные мысли, почти машинально толкнул дверь клуба, поднялся на две ступеньки и вдруг остановился, невольно прислушавшись к чему-то смутно знакомому…
Журчал фонтан в кафе за мечетью, бурлила гортанная арабская речь, и слово выплывало все то же, то ли «рабби», то ли «рааб». Речь текла из полуподвала, и Русинов уже собрался подняться выше, когда что-то больно уперлось ему в живот. Русинов опустил глаза и подумал, что все праздные размышления о смерти все же не подготовили его к этой минуте: короткий ствол парабеллума пребольно вмялся ему в живот и замер. Русинов лихорадочно соображал, что опаснее – отступить, дав простор стволу и ослабив боль в животе, или же сохранять статус кво, не двигаться, не искушать бандита, чье темное усатое лицо маячило почти перед глазами…
Наконец, стараясь поймать взгляд бандюги и натыкаясь лишь на белки, сверкавшие в полумраке лестницы, Русинов проговорил:
– Я тут… Жан-Пьер…
Ствол парабеллума подался назад. Бандит крикнул гортанно:
– Жан-Пьер!
Загрохотали шаги по лестнице, из полуподвала появилась на свет большая кудрявая голова Жан-Пьера. Он крикнул что-то и подошел к Русинову.
– Идемте, – сказал он торопливо.
Бандит отступил в тень, и Жан-Пьер быстро повел Русинова вправо, по коридору, в обход, к его комнате. В комнате он закрыл дверь, перевел дух, присел в кресло.
– Уф! Получилось не очень складно…
Русинов молчал, собирая осколки равновесия.
– Я не буду зря извиняться. Вы поняли ситуацию. Это отважные ребята, но они буквально затравлены сионистским фашизмом. Полиция сбилась с ног, охотясь за ними, и если бы не помощь передовых сил… Я уверен, что, будь у них сейчас время, вы бы подружились с ними.
– Нет сомнения, – сказал Русинов просто.
– Так или иначе, вы ничего не видели. Их положение вынуждает их сплошь и рядом… Вы поняли…
– Да, да, я уже понял.
– Спокойной ночи, товарищ!
– Честь праци, – сказал почему-то Русинов, выдавая этим неуместным словоупотреблением свою все еще довольно сильную растерянность.
Но Жан-Пьер, вероятно, привык к иноязычным сигналам. В конце концов, что значили слова сегодня, когда судьбы мира решали горячие сердца и скорострельное оружие?
* * *
Русинов уснул не сразу и проснулся на рассвете. Лежа без сна, он осмысливал то, что случилось с ним. Он без труда смог убедить себя, что был не более близок к смерти, чем обычно. И не потому, что смуглые ребята постеснялись бы убить его, если бы Жан-Пьер не пришел на помощь, а просто потому, что и обычно тоже – переходя через улицу, летя в самолете или мчась в автомобиле, плавая в море и даже путешествуя в лифте – мы находимся не так уж далеко от предначертанного нам (может, именно при таких обстоятельствах) конца. Вчерашняя его смерть не была бы уж вовсе абсурдна или, как выражаются авторы некрологов, нелепа. В ней была бы вся логика его жизни и характера – его непоседливость, неосторожность, его алогизм, неприкаянность. И в ней проявилась бы логика действий той банды (организации, группы, отряда), которая обсуждала там что-то в подвале. В конце концов даже их официальной тактикой было устрашение мира бессмысленным убийством и повсеместным зверским террором, для того чтобы мир обратил внимание… На что должен был обратить внимание мир – по этому вопросу у них были разногласия. Одни считали, что должен быть уничтожен фашистский сионизм, другие – что должен быть искоренен грязный капитализм, третьи – что главный вред исходил от голландской королевы. Каждая такая группа была, кажется, убеждена, что именно ее цель является наиболее возвышенной в плане националистическом или, напротив, интернациональном, так что по-настоящему общим для этого инфантильного сумбура оставались именно романтика подполья и самопожертвования, безжалостного и бессмысленного убийства. Бессмысленного с точки зрения земной логики и морали, но не бессмысленного с точки зрения тактики. И не аморального тоже, ибо давно было сказано основоположниками: что полезно для движения, то и нравственно.
Утром Русинов убедился, что Дом снова пуст. Он решился заглянуть в полуподвал: здесь было тоже пусто, валялись окурки, на полу засохли табачные плевки. Дом был пуст и притворился мирным. На стене висели расписание занятий хора, тематика дискуссионного клуба, объявление о летнем фольклорном путешествии, о вечеринке с буфетом и танцами, посвященной памяти какого-то деятеля, неизвестного Русинову, но, без сомнения, известного поборникам национальной культуры… И все же Дом был населен призраками какой-то тайной деятельности. Русинов подумал, что он не должен удивляться, если, придя ночью, он подглядит сцену пыток, а завтра и сам будет подвержен допросу с пристрастием, изображенному Годаром (тем Годаром, который тоже стал ультра).
Русинов собрал портфель и вынул записную книжку с телефонами. Итак, большинство телефонов дали ему левые. Он понимал, что подавляющее большинство левых – мирные идеалисты и мирные буржуа, желающие лишь передела богатств, и все же… Был еще благородный Стенич, который привел его в эту компанию. Впрочем, новые эмигранты живут тесно.
Русинов наугад набрал Олегов номер. Олег спросонья долго не мог вспомнить, о каком ключе идет речь. Потом вспомнил. Да, ключ, конечно, у него. Товарищ из Граса не появлялся. Может, он уже нашел себе жилье. Русинов спросил, можно ли ему переночевать сегодня в мансарде.
– Ну, конечно, старик, о чем речь, – прохрипел Олег. – А ты что, забыл мы же завтра уезжаем в Бретань…
Русинов хотел объяснить, что он не забыл, что это Олег перепутал, потому что они собирались ехать на той неделе, но потом решил, что ни один из них не выиграет от выяснения истины. Завтра, так завтра.
Он вышел со своим портфелем из клуба и направился к метро. Проходя мимо полицейского, он подумал, что, веди полиция наблюдение за Домом, его замели бы сейчас и потом он вряд ли смог бы доказать, что не готовил ничего «мокрого». Его положение было бы даже хуже, чем у сокамерников-террористов, потому что «свои» на воле не грозили бы трусливой полиции террором… Русинов взглянул на молодого полицейского. Тот был весел и безмятежен. Он улыбнулся мечтательно. Интересно, о чем думает начинающий Мегрэ? Может, о том, что служба в полиции принесет ему наконец жилплощадь по дешевке?
* * *
Они вырвались за черту города, но на платной автостраде до Орлеана (черт бы драл эту Олегову состоятельность) город еще преследовал их, посылая вдогонку тысячи машин, которые мчались бок о бок с ними на такой бешеной скорости, что Олег тоже не мог убавить скорость, и страна пролетала мимо невидимая, где-то обок автострады, за оградой, за деревьями. А после Орлеана они вдруг съехали на боковую дорогу, ведущую к северо-западу вдоль Луары, и попали в удивительный, неправдоподобный край замков, виноградников, парков… Бесчисленные замки были точь-в-точь такие, какие встретишь на ковриках в русской деревне – и башни, и парки, и лебеди. Но конечно, они были во сто раз прекраснее того, что могло измыслить воображение деревенских красилей. Огромные эти замки стояли в нежной зелени парков, мостами нависали над водой, таили в себе лабиринты залов, переходов, таинственных подземелий, в которых без остатка растворялись чинные голландские семейства и целые группы немцев, чтобы потом, ошалев от этой роскоши, собраться через час в парадном дворике, восклицая на своих варварских (Боже, откуда такая речь в сердце Европы) языках: «Да, жили люди!»
Они заночевали в кемпинге в Шенонсо. Олег, осушив в печальном одиночестве стакан виски, забрался в палатку, а Русинов пошел снова к замку смотреть светозвуковое представление – «сон э люмьер».
Огонь вспыхивал то в одном, то в другом окне пустого замка, и замок становился обитаемым. Звучала музыка, над водой скользил луч прожектора, оживляя в воображении послушной публики царственных дам – Катерину Медичи и Диану Пуатье. Русинов плохо понимал, что там мурлычет по-французски вкрадчивый голос дикторши, и девочка-американка протянула ему свой крошечный прокатный транзистор, вещавший про то же самое по-английски. Они стали слушать, склонив головы к коробочке транзистора, и вместе с рекламными красотами французской истории Русинов ловил теперь запах свежевымытых волос юной американки, прикасался иногда ненароком к ее щеке.
Потом померкли огни, умолкли голоса, и замок Шенонсо повис над водой, темный, посеревший, но еще более загадочный, чем раньше. Русинов оказался на темной аллее в компании юных американцев и шел к выходу вместе с ними, а потом долго, за полночь, сидел с ними в гостинице. Нежная Дебби, которая ссужала ему транзистор и душистую щеку, рокотала у него над ухом, смачно перекатывая американское ретрофлексное «р», о том, что она хочет стать журналисткой и работать в области рекламы, потому что это страшно интересно, и очень доходно, и выводит на широкие просторы шоу-бизнеса, политики и всего, что по-настоящему интересно в жизни…
Да, да, когда же он был в последний раз, такой разговор? На Москве-реке возле Звенигорода, прогулки с юной провинциалкой, комсомолкой из цэковской «Елочки» – те же ее надежды и те же упреки (ему, москвичу, журналисту-писателю и тому подобное), что сытый голодного не разумеет, что он старый, у него уже все есть, ему неинтересно, а людям интересно… И его удрученное соглашательство. Да, да, сытый голодного… Гусь свинье…
Энтузиастка Дебби жила во Флориде и мечтала о нью-йоркском Вавилоне. Ее мальчик ревниво следил за ними из угла, сжимая в руке стакан: американская детвора демонстрировала Старому Свету, что у нее уже есть деньги на выпивку. Русинова ждали палатка и Олегов коньячный храп.
Назавтра, ближе к Сомюру, потянулись винные погреба в прибрежных скалах. Были Блуа и Анжер с великолепными замками, были Тур и дома с фахверке, а дальше – Бретань, соборы Кимпера и Кимперле, бабушки в черных пелеринах и белых чепцах, курносые бретонские парни, голубоглазые девки, похожие на северянок.
И были еще прелестные деревушки, вроде Меунга или еще одной, вскоре за Шиноном, с пошлым названием Баналец. Потом был океанский берег. Русинов видел эту ширь и размах только однажды, на Тихом, но там моросил дождь, была холодная мерзость, а берег – замусорен трупами сивучей, здесь же тепло, и сладостно, и чисто. И можно входить в воду, прыгать от радости на прибрежной полосе плотно убитого песка, забывая о времени, о возрасте, о своей людской принадлежности, о будущем и прошлом…
У набережной, за столиком кафе Олег ловил свой джентльменский смурной кайф, но его присутствие на этом расстояние было столь же необязательным, несущественным, столь же абстрактным и эфемерным, как существование сицилийской мафии, Комитета защиты прав, Верховного Совета или общества Лионский кредит. Все было несущественно и эфемерно, кроме песка и океана, мелких рыбешек, прибоя и солнца. Русинов пробежал по песку, побрызгался в прибое, упал, встал, вошел в воду, прилег и только тогда заметил, что молоденькая француженка рядом с ним катается с боку на бок в пене прибоя.
– Лучше всего… Да. Лучше всего, – сказала она. И улыбнулась ему, как сообщница. А потом вдруг добавила, погрустнев: – Скоро назад. В Париж.
– Но зачем? – воскликнул Русинов возмущенно. Она улыбнулась снисходительно и перевалилась на другой бок, уходя от него, давая понять, что вопрос был глупым, может, даже забавным, но не тянул на настоящую шутку.
Она исчезла, а Русинов перенял ее игру. Переваливаясь с боку на бок в холодящей пене прибоя, он видел по временам игрушечные дома набережной, зонты уличного кафе, неизменного Олега за столиком. Олег был уже не один, какой-то долговязый мужчина сидел с ним рядом, и это было хорошо, это давало еще сколько-то минут, а может, сколько-то часов свободы… Значит, и я тоже – а еще возмущался: «Зачем?» – значит, и я ограничил себя, связал свой исход из рая с чем-то нелепым – с Олеговой способностью сидеть в кафе…
Словно уследив издали за ходом его мыслей, Олег поднялся вдруг из-за столика и яростно замахал рукой:
– Семен, эй, Семен! Иси! Алон! Кам хир![16]16
Сюда! Идем! Иди сюда! (фр., англ.)
[Закрыть]
Русинов с сожалением встал и направился к столикам кафе по горячему песку и жгучему асфальту, щедро их смачивая океанской прохладой.
Долговязый человек поднялся навстречу ему из-за столика.
Это был американец Джонни – из кафе «Селект», тот самый, что приглашал их непременно посетить Лакрон.
– Я же говорил, что мы его встретим, – с пьяным торжеством повторял Олег. – Я же говорил…
– Да, да, ты говорил, – согласился Русинов, – ты говорил.
– А теперь по машинам, – сказал Джонни. – И ко мне, в Лакрон. Там уж меня все знают…
* * *
Как и всякая популярность на свете, популярность Джонни была ограниченной – припортовой частью Лакрона. Впрочем, в рыбацком городке и это было существенно. Существенно для Джонни. По его рассказам, популярность далась ему не сразу – он потратил на ее завоевание последние пятнадцать лет и при этом не раз рисковал жизнью и своей яхтой, стараясь, чтобы рыбаки приняли его наконец за своего. Семья Джонни жила в Париже; жена покинула его (вероятно, не выдержав борьбы за Лакрон); языковая школа, которую он открыл в Париже, пришла в упадок. Впрочем, все это было не важно. Важной была жизнь Лакрона, вся его жизнь до последней мелочи; важны были рыбаки; важным было их отношение к странному долговязому американцу, который целыми днями околачивается на берегу. В сущности, это и была та самая стыдливая хемигуевина, которая открылась массовой русской публике в послевоенных изданиях американского автора, а интеллигентной публике – еще и в довоенных. Это было интеллигентское неверие в то, что твои собственные занятия могут быть важными или кому-нибудь (в том числе, и самому тебе) интересными; это было желание приобщиться, притереться, примазаться к чьей-нибудь «настоящей» жизни – рыбацкой, крестьянской, негритянской, какой угодно. Русинову вспоминались его собственные рыбацкие, геологические, археологические и даже педагогические эскапады там, на родине, в России, однако он вынужден был признать, что у него никогда не было этой американской последовательности и полноты самоотречения. После пятнадцати лет пребывания в склочном рыбацком городке Джонни все еще говорил о бретонских нравах и местных новостях с придыханием восторга – о рыбацких заработках, о преображении края, о матриархальной семье, о благородных островитянах и даже о въедливости местных проституток.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.