Текст книги "Сага о Форсайтах"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 67 страниц)
…и навещает прошлое
Во вторник вечером, пообедав у себя в клубе, Сомс решил привести в исполнение то, на что требовалось больше мужества и, вероятно, меньше щепетильности, чем на все, что он когда-либо совершал в жизни, за исключением, может быть, рождения и еще одного поступка. Он выбрал вечер отчасти потому, что рассчитывал скорее застать Ирэн дома, но главным образом потому, что при свете дня не чувствовал достаточной решимости для этого, и ему пришлось выпить вина, чтобы придать себе смелости.
Он вышел из кабриолета на набережной и прошел до Олд-Черч, не зная точно, в каком именно доме находится квартира Ирэн. Он разыскал его позади другого, гораздо более внушительного дома и, прочитав внизу: «Миссис Ирэн Эрон» – Эрон! Ну, конечно, ее девичья фамилия! Значит, она снова ее носит? – сошел с тротуара, чтобы заглянуть в окна бельэтажа. В угловой квартире был свет, и оттуда доносились звуки рояля. Он никогда не любил музыки, он даже втайне ненавидел ее в те давние времена, когда Ирэн так часто садилась за рояль, словно ища в музыке убежище, в которое ему, она знала, не было доступа. Отстранялась от него! Постепенно отстранялась, сначала незаметно, сдержанно и, наконец, явно! Горькие воспоминания нахлынули на него от этих звуков. Конечно, это она играет; но теперь, когда он убедился в том, что увидит ее, его снова охватило чувство нерешительности. Предвкушение этой встречи пронизывало его дрожью; у него пересохло во рту, сердце неистово билось. «У меня нет никаких причин бояться», – подумал он. Но тотчас же в нем заговорил юрист. Он поступает безрассудно! Не лучше ли было бы устроить официальное свидание в присутствии ее попечителя? Нет! Только не в присутствии этого Джолиона, который симпатизирует ей! Ни за что! Он снова подошел к подъезду и медленно, чтобы успокоить биение сердца, поднялся по лестнице и позвонил. Когда дверь отворили, все чувства его поглотил аромат, пахнувший на него, запах из далекого прошлого, а вместе с ним смутные воспоминания, аромат гостиной, в которую он когда-то входил, в доме, который был его домом, – запах засушенных розовых лепестков и меда.
– Доложите: мистер Форсайт. Ваша хозяйка примет меня, я знаю.
Он подготовил это заранее: она подумает, что это Джолион.
Когда горничная ушла и он остался один в крошечной передней, где от единственной лампы, затененной матовым колпачком, падал бледный свет, и стены, ковер и все кругом было серебристым, отчего вся комната казалась призрачной, у него вертелась только одна нелепая мысль: «Что же мне, войти в пальто или снять его?» Музыка прекратилась; горничная в дверях сказала:
– Пройдите, пожалуйста, сэр.
Сомс вошел. Он как-то рассеянно заметил, что и здесь все было серебристое, а рояль был из дорогого дерева. Ирэн поднялась и, отшатнувшись, прижалась к инструменту; ее рука оперлась на клавиши, словно ища поддержки, и нестройный аккорд прозвучал внезапно, длился мгновение, потом замер. Свет от затененной свечи на рояле падал на ее шею, оставляя лицо в тени. Она была в черном вечернем платье с чем-то вроде мантильи на плечах, он не мог припомнить, чтобы ему когда-нибудь приходилось видеть ее в черном, но у него мелькнула мысль: «Она переодевается к вечеру, даже когда одна».
– Вы! – услышал он ее шепот.
Много раз Сомс в воображении репетировал эту сцену. Репетиции нисколько не помогли ему. Он просто не мог ничего сказать. Он никогда не думал, что увидеть эту женщину, которую он когда-то так страстно желал, которой он всецело владел и которую он не видел двенадцать лет, будет для него таким потрясением. Он думал, что будет говорить и держать себя, как человек, пришедший по делу, и отчасти как судья. А оказалось, словно перед ним была не обыкновенная женщина, не преступная жена, а какая-то сила, вкрадчивая, неуловимая, словно сама атмосфера, и она была в нем и вне его. Какая-то язвительная горечь поднималась у него в душе.
– Да, странный визит! Надеюсь, вы здоровы?
– Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста.
Она отошла от рояля и, подойдя к креслу у окна, опустилась в него, сложив руки на коленях. Свет падал на нее, и Сомс теперь мог видеть ее лицо, глаза, волосы – неизъяснимо такие же, какими он помнил их, неизъяснимо прекрасные.
Он сел на край стоявшего рядом с ним стула, обитого серебристым штофом.
– Вы не изменились, – сказал он.
– Нет? Зачем вы пришли?
– Обсудить кое-какие вопросы.
– Я слышала, что вы хотите, от вашего двоюродного брата.
– Ну и что же?
– Я готова. Я всегда хотела этого.
Теперь ему помогал звук ее голоса, спокойного и сдержанного, вся ее застывшая, настороженная поза. Тысячи воспоминаний о ней, всегда вот так настороженной, пробудились в нем, и он сказал желчно:
– Тогда, может быть, вы будете так добры дать мне информацию, на основании которой я мог бы действовать. Приходится считаться с законом.
– Я ничего не могу вам сказать, чего бы вы не знали.
– Двенадцать лет! И вы допускаете, что я способен поверить этому?
– Я допускаю, что вы не поверите ничему, что бы я вам ни сказала, но это правда.
Сомс пристально посмотрел на нее. Он сказал, что она не изменилась; теперь он увидел, что ошибся. Она изменилась. Не лицом – разве только что еще похорошела, не фигурой – разве стала чуть-чуть полнее. Нет! Она изменилась не внешне. В ней стало больше, как бы это сказать, больше ее самой, появилась какая-то решительность и смелость там, где раньше было только пассивное сопротивление. «А! – подумал он. – Это независимый доход! Будь он проклят, дядя Джолион!»
– Я полагаю, вы теперь обеспечены? – сказал он.
– Благодарю вас. Да.
– Почему вы не разрешили мне позаботиться о вас? Я бы охотно сделал это, несмотря ни на что.
Слабая улыбка чуть тронула ее губы, но она не ответила.
– Ведь вы все еще моя жена, – сказал Сомс.
Зачем он сказал это, что он подразумевал под этим, он не сознавал ни в ту минуту, когда говорил, ни позже. Это был трюизм, почти лишенный смысла, но действие его было неожиданно. Она вскочила с кресла и мгновение стояла совершенно неподвижно, глядя на него. Он видел, как тяжело подымается ее грудь. Потом она повернулась к окну и распахнула его настежь.
– Зачем это? – резко сказал он. – Вы простудитесь в этом платье. Я не опасен. – И у него вырвался желчный смешок.
Она тоже засмеялась, чуть слышно, горько.
– Это – по привычке.
– Довольно странная привычка, – сказал Сомс тоже с горечью. – Закройте окно!
Она закрыла и снова села в кресло. В ней появилась какая-то сила, в этой женщине – в этой… его жене! Вот она сидит здесь, словно одетая броней, и он чувствует, как от нее исходит эта сила. И как-то почти бессознательно он встал и подошел ближе, – ему хотелось видеть выражение ее лица. Ее глаза не опустились и встретили его взгляд. Боже! Какие они ясные и какие темно-темно-карие на этой белой коже, под этими волосами цвета жженого янтаря! И какие белые плечи! Вот странное чувство! Ведь он должен был бы ненавидеть ее!
– Лучше было бы все-таки не скрывать от меня, – сказал он. – В ваших же интересах быть свободной не меньше, чем в моих. А та старая история уж слишком стара.
– Я уже сказала вам.
– Вы хотите сказать, что у вас ничего не было – никого?
– Никого. Поищите в вашей собственной жизни.
Уязвленный этой репликой, Сомс сделал несколько шагов по комнате к роялю и обратно к камину и стал ходить взад и вперед, как бывало в прежние дни в их гостиной, когда ему становилось невмоготу.
– Нет, это не годится, – сказал он. – Вы меня бросили. Простая справедливость требует, чтобы вы…
Он увидел, как она пожала этими своими белыми плечами, услышал, как она прошептала:
– Да. Так почему же вы не развелись со мной тогда? Не все ли мне было равно?
Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на нее. Что она делает на белом свете, если она правда живет совершенно одна? А почему он не развелся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не понимала его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он стоял и смотрел на нее.
– Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
– Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за это. Вы, может быть, найдете какой-нибудь выход. Можете не щадить моего имени, мне нечего терять. А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его оправдания, и еще что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило Сомса, словно дыхание холодного тумана. Машинально он потянулся и взял с камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел ее и сказал:
– Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у Джобсона.
И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он и она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в ней заключалось все его прошлое. Ее голос вывел его из забытья.
– Возьмите ее. Она мне не нужна.
Сомс поставил ее обратно на полку.
– Вы позволите пожать вам руку? – сказал он.
Чуть заметная улыбка задрожала у нее на губах. Она протянула руку. Ее пальцы показались холодными его лихорадочно горевшей ладони. «Она и сама ледяная, – подумал он, – всегда была ледяная». Но даже и тогда, когда его резнула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом ее платья и тела, словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился вырваться наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шел по улице, словно кто-то с кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь пустой набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых листьев, – смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой, словно он совершил какую-то большую ошибку, последствий которой он не мог предугадать. И дикая мысль внезапно поразила его – если бы вместо: «Я думаю, вам лучше уйти», она сказала: «Я думаю, вам лучше остаться!» – что бы он почувствовал? Что бы сделал? Это проклятое очарование, оно здесь, с ним, даже и теперь, после всех этих лет отчуждения и горьких мыслей. Оно здесь и готово вскружить ему голову при малейшем знаке, при одном только прикосновении. «Я был идиотом, что пошел к ней, – пробормотал он. – Я ни на шаг не подвинул дело. Можно ли было себе представить? Я не думал!..» Воспоминания, возвращавшие его к первым годам жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не заслужила того, чтобы сохранить свою красоту, красоту, которая принадлежала ему и которую он так хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного восхищения ею вспыхнула в нем. Всякому мужчине даже вид ее был бы ненавистен, и она этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла смертельную рану его гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть ее, холодную, сопротивляющуюся, как всегда, – он терял голову. Это в ней какой-то проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она утверждает, она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини – будь он проклят на том свете! – жил с ней все это время. Сомс не мог сказать, доволен он этим открытием или нет.
Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету. Заголовок гласил: «Буры отказываются признать суверенитет!» Суверенитет! «Вот как она! – подумал он. – Всегда отказывалась. Суверенитет! А я все же обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой квартирке!»
XIIНа Форсайтской Бирже
Сомс состоял членом двух клубов: «Клуба знатоков», название коего красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и клуба «Смена», который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад, удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввел туда дядя Николас. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском стиле.
Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту – нет ли каких новостей о Трансваале – и увидел, что консоли с утра упали на семь шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это время чей-то голос за его спиной сказал:
– Ну что ж, Сомс, все сошло отлично.
Это был дядя Николас, в сюртуке, в своем неизменном низко вырезанном воротничке особенного фасона и в черном галстуке, пропущенном через кольцо. Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
– Я думаю, Роджер был бы доволен, – продолжал дядя Николас. – Все было великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон мне не помог. С этими бурами у меня все нервы испортились – Чемберлен втянет нас в войну. Ты как полагаешь?
– Да, не избежать, – пробормотал Сомс.
Николас провел рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история с бурами воскресила все его либеральные убеждения.
– Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью Роджера. Я много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов. Но он был упрям как бык.
«Оба вы хороши», – подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями, чем, собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс – малый с головой, и официально сохранял за собой управление их имуществом.
– Мне говорили у Тимоти, – продолжал Николас, понизив голос, – что Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть. Отвратительная личность этот Дарти.
Сомс молча кивнул. Если было что-нибудь, на чем все Форсайты единодушно сходились, так это характеристика Монтегю Дарти.
– Примите меры, – сказал Николас, – не то он еще вернется. А Уинифрид я бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то, что уже гниет.
Сомс украдкой покосился на Николаса. Его нервы, взвинченные только что пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намек на него самого.
– Я ей тоже советую, – коротко сказал он.
– Ну, – сказал Николас, – меня ждет экипаж. Мне пора домой. Я что-то плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!
И, отдав таким образом дань кровным узам, он спустился своей юношеской походкой в вестибюль, где младший швейцар закутал его в меховую шубу.
«Не помню, чтобы когда-нибудь дядя Николас не жаловался, что он плохо себя чувствует, – раздумывал Сомс, – и всегда он выглядит так, словно собирается жить вечно! Вот семья! Если судить по нему, у меня впереди еще тридцать восемь лет здоровья. И я не хочу терять их даром». И, подойдя к зеркалу, он остановился и принялся разглядывать свое лицо. Не считая двух-трех морщинок да трех-четырех седых волосков в подстриженных темных усах, разве он постарел больше Ирэн? Во цвете лет и он, и она – в самом расцвете! И странная мысль мелькнула у него. Абсурд! Идиотство! Но мысль возвращалась. И, встревоженный не на шутку, как бываешь встревожен повторным приступом озноба, предвещающим лихорадку, он взошел на весы и опустился в кресло. Сто пятьдесят четыре фунта! За двадцать лет он не изменился в весе даже на два фунта. Сколько ей лет теперь? Около тридцати семи – еще не так много, у нее еще может быть ребенок, совсем не так много! Тридцать семь минет девятого числа будущего месяца. Он хорошо помнит день ее рождения – он всегда свято чтил этот день, даже и тот, последний, незадолго до того, как она бросила его и когда он был уже почти уверен, что она ему изменяет. Четыре раза ее день рождения праздновался у него в доме. Он всегда задолго ждал этого дня, потому что его подарки вызывали некоторое подобие благодарности, слабую попытку нежности с ее стороны. Правда, за исключением того последнего дня ее рождения, когда он впал в искушение и зашел слишком далеко в своей святости. И он постарался отогнать это воспоминание. Память покрывает трупы поступков ворохом мертвых листьев, из-под которых они уже только смутно тревожат наши чувства. И внезапно он подумал: «Я мог бы послать ей подарок в день ее рождения. В конце концов, мы же христиане. А что, если я… что, если бы мы снова соединились?» И, сидя в кресле на весах, он глубоко вздохнул. Аннет! Да, но между ним и Аннет – неизбежность этого проклятого бракоразводного процесса. И как это все устроить?
«Мужчина всегда может этого добиться, если возьмет вину на себя», – сказал Джолион.
Но зачем ему брать на себя весь этот позор и рисковать всей своей карьерой незыблемого столпа закона? Это несправедливо! Это донкихотство! За все эти двенадцать лет, с тех пор как они разошлись, он не предпринимал никаких шагов, чтобы обрести свою свободу, а теперь уже невозможно выставить в качестве основания для развода ее поведение с Босини. Раз он тогда ничего не сделал для того, чтобы разойтись с ней, значит, примирился с этим, хотя бы он и представил теперь какие-нибудь улики, что, впрочем, вряд ли возможно. К тому же гордость не позволяла ему воспользоваться этим старым инцидентом, он слишком много выстрадал из-за него. Нет! Ничего, кроме нового адюльтера с ее стороны, но она это отрицает, и он… он почти верит ей. Петля какая-то! Ну просто петля!
Сомс поднялся с глубокого сиденья красного бархатного кресла с таким чувством, словно у него все свело внутри. Ни за что не уснешь с таким ощущением! И, надев снова пальто и шляпу, он вышел на улицу и зашагал к центру. На Трафальгар-сквер он заметил какое-то странное движение, какой-то шум, несшийся ему навстречу со Стрэнда. Это оказалась орава газетчиков, которые выкрикивали что-то так громко, что нельзя было разобрать ни слова. Он остановился, прислушиваясь, один из них подбежал к нему:
– Экстренный выпуск! Ультиматум Кру-угера! Война объявлена!
Сомс купил газету. Действительно, экстренное сообщение! Первой его мыслью было: «Буры хотят погубить себя». Второй: «Все ли я продал, что нужно? Если забыл – конечно, завтра на бирже будет паника». Он проглотил эту мысль, вызывающе тряхнув головой. Этот ультиматум дерзость – он готов потерять деньги скорее, чем согласиться на него. Им нужен урок, и они его получат. Но чтобы управиться с ними, понадобится не меньше трех месяцев. Там и войск-то нет – правительство, как всегда, прозевало. Черт бы побрал этих газетных крыс! Понадобилось будить всех ночью. Точно нельзя было подождать до утра. И он с беспокойством подумал о своем отце. Газетчики будут орать и у него под окнами. Окликнув кеб, он сел в него и приказал везти себя на Парк-лейн.
Джемс и Эмили только что поднялись в спальню; и Сомс, сообщив Уормсону новость, уже собирался пройти к ним, но остановился, так как ему внезапно пришло в голову спросить:
– Что вы думаете об этом, Уормсон?
Дворецкий перестал водить мягкой щеткой по цилиндру Сомса, слегка наклонил лицо вперед и сказал, понизив голос:
– Ну что же, сэр, у них, конечно, нет никаких шансов, но я слышал, что они отличные стрелки. У меня сын в Иннискиллингском полку.
– У вас сын, Уормсон? Да что вы, а я даже не знал, что вы женаты.
– Да, сэр. Я никогда не говорю об этом. Я думаю, что его теперь пошлют туда.
Легкое удивление, которое почувствовал Сомс, сделав неожиданное открытие, что ему так мало известно о человеке, которого, как ему казалось, он так хорошо знает, тут же растворилось в другом легком удивлении, вызванном другим неожиданным открытием, что война может задеть кого-нибудь лично. Родившись в год Крымской кампании, он стал сознательным человеком к тому времени, когда восстание в Индии уже было подавлено; мелкие войны, которые после этого вела Британская империя, носили чисто профессиональный характер и нимало не задевали Форсайтов и того, что они представляли в политической жизни страны. Конечно, и эта война не явится исключением. Но он быстро перебрал в уме всех своих родственников. Двое из Хейменов, он слышал, служат в кавалерии, это приятно, кавалерия – в этом есть что-то благородное; они носят, или это раньше так полагалось, голубые с серебром мундиры и ездят верхом. А Арчибальд, он помнит, как-то однажды вступил в ополченцы, но ему пришлось отказаться от этого из-за отца: Николас тогда поднял такой скандал, что сын попусту время теряет – только щеголяет своим мундиром, разрядившись, как павлин. А недавно кто-то говорил, что старший сын молодого Николаса, «очень молодой» Николас, записался в армию добровольцем. «Нет, – думал Сомс, медленно поднимаясь по лестнице, – все это пустяки».
Он остановился на площадке у спальни родителей, раздумывая, стоит ли ему войти и сказать несколько успокоительных слов. Приоткрыв лестничное окно, он прислушался. Гул на Пиккадилли – вот все, что было слышно, и с мыслью: «Ну, если эти автомобили расплодятся, это будет несчастье для домовладельцев» – он уже собирался пройти выше, в свою комнату, которую для него всегда держали наготове, как вдруг услышал где-то вдалеке хриплый, пронзительный крик газетчика. Так и есть, и сейчас он заорет около дома! Сомс постучал к матери и вошел.
Отец сидел на постели, навострив уши, выглядывавшие из-под седых волос, которые Эмили всегда так искусно подстригала. Он сидел румяный и необыкновенно чистый, между белой простыней и подушкой, из которой, как два острия, торчали его высокие худые плечи, обтянутые ночной сорочкой. Только одни глаза его, серые, недоверчивые, под морщинистыми веками, перебегали от окна к Эмили, которая ходила в капоте по комнате, нажимая на резиновый шар, прикрепленный к флакону. В комнате слабо пахло одеколоном, которым она прыскала.
– Все благополучно! – сказал Сомс. – Это не пожар. Буры объявили войну – вот и все.
Эмили остановилась с пульверизатором в руке.
– О! – только и сказала она и посмотрела на Джемса.
Сомс тоже смотрел на отца. Старик принял это известие не так, как они ожидали: казалось, его захватила какая-то неведомая им мысль.
– Гм! – внезапно пробормотал он. – Я уж не доживу и не увижу конца этого.
– Глупости, Джемс! К Рождеству все кончится.
– Что ты понимаешь в этом? – сердито возразил Джемс. – Приятный сюрприз, нечего сказать, да еще в такой поздний час. – Он погрузился в молчание, а жена и сын, точно завороженные, ждали, что вот он сейчас скажет: «Не знаю, ничего не могу сказать, я знал, чем все это кончится». Но он ничего не говорил. Серые глаза его блуждали, по-видимому, не замечая никого в комнате. Затем под простыней произошло какое-то движение, и внезапно колени его высоко поднялись. – Им нужно послать туда Робертса. Все это Гладстон заварил со своей Маджубой.
Оба слушателя заметили что-то не совсем обычное в его голосе, что-то похожее на настоящее, живое волнение. Как будто он говорил: «Я никогда больше не увижу мою родину мирной и спокойной. Я умру, не дождавшись конца, прежде чем узнаю, что мы победили». И хотя оба они чувствовали, что Джемсу нельзя позволять волноваться, они были растроганы. Сомс подошел к кровати и погладил отца по руке, которая лежала поверх простыни, длинная, вся покрытая сетью жил.
– Попомните мои слова! – сказал Джемс. – Консоли теперь упадут до номинала, а у Вэла хватит ума пойти записаться добровольцем.
– Да будет тебе, Джемс! – воскликнула Эмили. – Ты так говоришь, будто и правда есть какая-то опасность!
Ее ровный голос на время успокоил Джемса.
– Да-да, – пробормотал он, – я вам говорил, чем все это кончится. Ну не знаю, конечно, – мне никогда ничего не рассказывают. Ты сегодня здесь ночуешь, мой мальчик?
Кризис миновал, он теперь придет в нормальное для него состояние тихой тревоги; и Сомс, уверив отца, что останется ночевать здесь, пожал ему руку и направился в свою комнату.
На следующий день у Тимоти собралось столько гостей, сколько не собиралось уже много лет. В дни такого рода национальных потрясений, правда, не пойти туда было почти невозможно. Не то чтобы в событиях чувствовалась какая-нибудь опасность, нет, ее было ровно столько, чтобы ощущать необходимость уверять друг друга, что никакой опасности нет.
Николас явился спозаранку. Он видел Сомса накануне вечером – Сомс говорил, что войны не избежать. Этот старикашка Крюгер просто спятил, ему ведь семьдесят пять лет по меньшей мере (Николасу было восемьдесят два). Что говорит Тимоти? У него ведь тогда что-то вроде удара было, после Маджубы. Захватчики эти буры. Темноволосая Фрэнси, явившаяся вслед за ним, сейчас же, из свойственного ей духа противоречия, подобающего независимо мыслящей дочери Роджера, подхватила:
– Сучок в чужом глазу, дядя Николас! А уитлендеры разве не почище будут? – новое выражение, заимствованное ею, как говорили, у ее брата Джорджа.
Тетя Джули нашла, что Фрэнси не следует говорить такие вещи. Сын дорогой миссис Мак-Эндер Чарли Мак-Эндер – уитлендер, а уж его никак нельзя назвать захватчиком. На это Фрэнси отпустила одно из своих «словечек», не совсем приличных, но бывших у нее в большом ходу:
– У него отец шотландец, а мать гадюка.
Тетя Джули заткнула уши, но слишком поздно, а тетя Эстер улыбнулась; что же касается дяди Николаса – он надулся: остроты, исходившие не от него, он недолюбливал. Как раз в эту минуту вошла Мэриен Туитимен и немедленно следом за ней молодой Николас. Увидев сына, Николас поднялся.
– Ну, мне пора, – сказал он. – Вот Ник вам расскажет, чем кончатся скачки.
И, отпустив эту остроту по адресу своего старшего сына, который, будучи оплотом всяческих гарантий и директором страхового общества, был привержен к спорту не более, чем его отец, он вышел. Милый Николас! Какие же это скачки! Или это одна из его шуточек? Удивительный человек и как сохранился! Сколько кусков сахару дорогой Мэриен? А как поживают Джайлс и Джесс? Тетя Джули выразила опасение, что теперь королевской кавалерии будет много хлопот, нужно будет охранять побережье, хотя, конечно, у буров нет кораблей. Но ведь никто не знает, на что окажутся способны французы, особенно после этой ужасной истории с Фашодой, которая так напугала Тимоти, что он потом несколько месяцев не покупал никаких бумаг. Но как вам нравится эта ужасная неблагодарность буров после всего, что для них сделано: посадить д-ра Джеймсона в тюрьму – миссис Мак-Эндер говорила, он такой симпатичный. А сэра Альфреда Мильнера послали для переговоров с ними – ну, это такой умница. И что им только нужно, понять нельзя!
Но в этот самый момент произошла одна из тех сенсаций, которые так ценились у Тимоти и которым великие события подчас способствуют.
– Мисс Джун Форсайт.
Тетя Джули и тетя Эстер – обе сразу поднялись со своих мест, дрожа от давно заглохшей обиды, захлебываясь от переполнявшего их чувства старой привязанности и гордости, что вот она все-таки возвратилась, блудная дочь! Какой сюрприз! Милочка Джун, после стольких лет! Да как она хорошо выглядит! Ни капельки не изменилась! Они чуть было не спросили ее: «А как здоровье дорогого дедушки?» – забыв в этот ошеломляющий момент, что бедный дорогой Джолион вот уж семь лет как лежит в могиле.
Всегда самая смелая и прямодушная из всех Форсайтов, с решительным подбородком, живыми глазами и огненной копной волос, маленькая хрупкая Джун села на позолоченный стул с бисерным сиденьем, словно вовсе и не проходило этих десяти лет с тех пор, как она была здесь, десяти лет странствований, независимости и служения «несчастненьким». Последние ее протеже были все исключительно скульпторы, художники, граверы, отчего ее раздражение на Форсайтов и их безнадежно антихудожественные вкусы только усилилось. Правду сказать, она почти перестала верить в то, что родственники ее действительно существуют, и теперь оглядывалась кругом с какой-то вызывающей непосредственностью, чем приводила гостей в явное смущение. Она совсем не ожидала увидеть здесь кого-нибудь, кроме своих бедных старушек. А почему ей пришло в голову навестить их, она и сама не совсем понимала, просто по дороге с Оксфорд-стрит в студию на Латимер-роуд она вдруг устыдилась, вспомнив о них, как о двух «несчастненьких», которых она совсем забросила.
Тетя Джули первая нарушила молчание:
– Мы сейчас только что говорили, дорогая, что за ужас с этими бурами. И какой наглый старикашка этот Крюгер!
– Наглый? – сказала Джун. – А я считаю, что он совершенно прав. С какой стати мы вмешиваемся в их дела? Если он выставит всех этих гнусных уитлендеров, так им и надо. Они только наживаются там.
Молчание, последовавшее за этой новой сенсацией, нарушила Фрэнси:
– Как? Вы, значит, бурофилка? (Несомненно, это выражение применялось впервые.)
– Почему, собственно, мы не можем оставить их в покое? – воскликнула Джун, и в ту же минуту горничная, открыв дверь, сказала:
– Мистер Сомс Форсайт.
Сенсация за сенсацией! Приветствия отошли на задний план, так как все с любопытством выжидали, как состоится встреча между Сомсом и Джун; существовали коварные предположения, если не твердая уверенность, что они не встречались со времени этой прискорбной истории ее жениха Босини с женой Сомса. Все видели, как они едва пожали друг другу руки, покосившись друг на друга одним уголком глаза. Тетя Джули сейчас же пришла на выручку:
– Милочка Джун такая оригиналка. Вообрази, Сомс, она считает, что буров не за что осуждать.
– Они хотят только сохранить свою независимость, – сказала Джун. – Почему им этого нельзя?
– Хотя бы потому, – ответил Сомс со своей несколько кривой усмешкой, – что они согласились на наш суверенитет.
– Суверенитет! – повторила Джун сердито. – Вряд ли нам понравился бы чей-нибудь суверенитет.
– Они получили при этом некоторые материальные выгоды; договор остается договором.
– Договоры не всегда бывают справедливы, – вспыхнула Джун, – и если они несправедливы, их нужно разрывать. Буры гораздо слабее нас. Мы могли бы позволить себе быть более великодушными.
Сомс фыркнул.
– Ну, это уж пустая чувствительность, – сказал он.
Тетя Эстер, которая больше всего боялась всяких споров, повернулась к ним и безапелляционно заявила:
– Какая чудная погода держится для октября месяца.
Но отвлечь Джун было не так-то легко.
– Не знаю, почему нужно издеваться над чувствами. По-моему, это лучшее, что есть в мире.
Она вызывающе посмотрела вокруг, и тете Джули снова пришлось вмешаться:
– Ты, Сомс, за последнее время покупал новые картины?
Ее неподражаемая способность попадать на неудачные темы не изменила ей и теперь. Сомс вспыхнул. Назвать картины, которые он недавно приобрел, значило подвергнуться граду насмешек. Всем было известно пристрастие Джун к неоперившимся гениям и ее презрение к «знаменитостям», если только не она способствовала их успеху.
– Кое-что купил, – пробормотал он.
Но выражение лица Джун изменилось. Форсайт в ней почуял некоторые возможности: почему бы Сомсу не купить две-три картины Эрика Коббли – ее последнего «несчастненького»! И она тотчас же повела атаку. Знает ли Сомс его работы? Они совершенно изумительны. Это восходящая звезда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.