Электронная библиотека » Екатерина Мельникова » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 14:40


Автор книги: Екатерина Мельникова


Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Звучание ее голоса завело мое сердце, словно раньше оно и не билось вовсе. Я снова был влюблен в красоту. Я понял, что за одну жизнь никому не дано успеть познать всю красоту в мире. Есть люди, которые никогда не услышат, как поет моя мама, а потому окажутся далеки от этой красоты. Оказывается, мама поет так, как не поют девушки с татуировками. Она поет так, что я забыл, как она не заступилась за меня в бассейне, когда отец швырнул меня в воду. Она поет так, будто никогда не прилагала руки к сигаретам и выпивке, и как будто она не из тех, кого родители отпустили во взрослую жизнь, но не подсказали, как отгородиться от ошибок. Она поет так, словно обо всех самых светлых чувствах ей известно все, а о мрачных – ничего.

Когда у папы трезвонит мобильник, он уходит на его поиски в свою спальню и досюда нам с Юлей слышно, что он слишком долго молчит. Знакомится с кем-то, а потом молчит. И наконец, заговаривает тихо-тихо, словно чтобы никто не слышал. Его голос как угасающий огонек свечи. Спустя какие-то мгновения жизни в голосе папы меняется все, и во мне тоже.

– Заражение крови? Что, черт возьми, она сделала? Хорошо, успокойтесь, до каких часов сегодня можно ее навестить? – я прибегаю в комнату к папе к тому моменту, когда папа бросает через свое татуированное плечо грозный взгляд на часы. – Скажите врачу, мы скоро… будем. – Последнее слово он договаривает на выдохе, с сожалением и негодованием, ведь на этом слове он замечает меня, замирает, смотрит и не мигает, будто не понимает, как я мог появиться в такой неудобный момент. От его слов у меня щиплет в носу. – Степа. – И мне не нравится, как звучит мое имя. Словно я бедный, несчастный, самый-самый бедный и несчастный мальчик на свете.

Мне хочется запрыгнуть к папе под футболку. Мне всегда так хочется сделать в надвигающемся чувстве конца жизни. Мне кажется, под папиной футболкой я смогу спрятаться от любой стихии, которую заготовила нам наша жизнь. Но папа так высыхает, что мне вовсе не хватит пространства под его футболкой, вместо этого ко мне подходят и он, и страх.

Страх? Я думал, что победил это животное.

– Степа…

– Почему ты повторяешь мое имя?

Папа начинает выглядеть так, словно старается утихомирить исступленное сердце. Он варится на быстром огне в компоте своих сомнений и тревог.

– Мы со Степой должны кое-куда съездить. – Теперь он обращается к Юле, а не ко мне. Словом, я оглядываюсь и вижу на Юле какую-то тень, которую бросает на нее явно не стена и не дерево. С самым большим в его жизни мучением папа смотрит, как пламя счастья тухнет во мне под каплями тяжелого дождя из подступающих слез – потому что мне кажется, что мама еще очень нескоро сможет со мной погулять.


Мы проходим мимо огромной двери с надписью «СТАНЦИЯ ПЕРЕЛИВАНИЯ КРОВИ». В этих лифтах с прямо-таки рыцарскими дверями можно поднимать грузовики и мамонтов. Все начинает казаться невероятным, как жизнь во сне. Из «кровавого» названия я вытягиваю, чем так ужасно пахнет поблизости. Чем-то смертельным. Это запах границы между жизнью и смертью. Той самой, о которой говорится в папиной любимой песне, где парень теряет девушку и пытается разобраться, жив ли он еще сам или уже мертв. Вот и ко мне такое же чувство подкрадывается, тихими шажками. Мне не хочется, чтобы мама находилась где-либо здесь. Здесь все белое и надтреснувшее, как чья-то жизнь. Я сто раз оглядываюсь вокруг, вместо того чтобы закрыть глаза и представить что-то получше. Вряд ли я управляю собой сам, кто-то дергает мое тело за веревочки, и это странно, ведь в моей руке папина рука, а для меня нет ничего безопаснее. Почему же тогда мой мир больше не мой? Не моя шкура сидит на мне. Не моя жизнь. Не выставка. И не Точка. Закрыв глаза, я перемещаюсь в тот день, на выставку Никаса Сафронова, которую мы посетили последней. Тогда я затягивал в свою память каждую его работу прямо со стен, запрыгивал в глубину смелых красок, потому что там мне и место, я так хотел, чтобы автор подглядывал у меня через плечо и нашептывал на ухо над каждой картиной, рассказывая, что он хотел ею сказать. Тогда мне было совершенно удобно бегать на собственных ногах, потому что только я ими управлял, и в теле у меня не было ничего надтреснувшего, а еще душа была целой, яркой и большой. Не то, что сейчас – иду с неудобством, словно в малых кедах, которые мне больно жмут. Но я буду бороться, я закрою глаза и буду смотреть на «Магические шары на фоне зимы» – крутая, на удивление теплая картина, несмотря на очевидный мрак и холод внутри рамы. Несмотря на то, что это зима, несмотря на то, что в картине оказаться вовсе не хочется, от нее было невозможно отвести взгляд! А еще есть у Сафронова картина, тоже моя любимая – где парень и девчонка в поле с поникшими головами на расстоянии друг от друга, а между ними – планета и маятник часов. Прекраснейшая, эмоциональная работа, она вызывала во мне сострадание и печаль, и почему-то напоминала о папе.

– Степа. Мама тяжело заболела. – Проникает в меня его голос, вытягивая из мира весь вкус, напоминая мне, что мы здесь, где на стенах нет картин, а я каждой своей клеточкой не на своем месте на планете (такая вещь со мной случилась впервые). На его слова я ничего не отвечаю и, к сожалению, папа замечает, как на меня свалилась туча, а последующие его фразы еще сильнее придавливают к земле. – Мне звонил ее муж. Демьян. Говорит, вы знакомы. Это так? Ммм… Мама здесь надолго. Надо повидаться. Сейчас пойдем к ней в палату.

Что не так с ее кровью? – хочу спросить я, пропустив все вопросы через себя как через дуршлаг, я хочу спросить, будет ли она в порядке, потому что есть сомнение – не будет, но вместо этого почему-то выдаю только смиренный кивок головой. Лучше закрою глаза еще на минуту. Никас написал классную, очень яркую работу, называется «Живая вода», где ручей превращается в женщину. Просто бесподобно, идеально. Обожаю эту картину, и место ей в самом сердце рая. Я могу вспоминать весь его сюрреализм и пересказывать самому себе картины во всех деталях.

Только зачем же я открываю глаза?

Мама сможет жить хорошо? Она выздоровеет? – рвется из меня наружу, но почему-то только в виде громкого вдоха через влажный нос. Я хочу отдать маме свою кровь, оба глаза, все, что потребуется. Хочу напоить ее «Живой водой».

Я поднимаю голову и сразу натыкаюсь на груз в папином лице, вместо головы у него как будто тяжелый шар для сноски домов, и в остальном все тело потяжелело и опустилось к земле, ко мне поближе, а черная куртка висит на его худых плечах, как покинутая. Он видит во мне недоумение, обиду на жизнь и этот совершенно новый страх, все, чего я не могу спрятать, потому что когда я молчу, мое тело просвечивается. Папа сжимает мою руку покрепче в знак поддержки.

– Ты посидишь в коридоре, пока я с ее врачом поговорю?

На этот раз я не отвечаю ничем, кроме глотка. Сижу на кресле в коридоре инфекционной реанимации. Регистратор предупредила, что в этой реанимации лежат люди, инфицированные такими болезнями, которые не переносятся по воздуху и в отличие от другой реанимации здесь могут разрешить посетить пациента, что для меня самое главное. Я ненавижу больницы, любые, но желание видеть маму сильнее всего отвращения на свете.

Я ежусь совсем один в коридоре довольно долго. Вообще-то минут десять, но они показались мне годом, пока медсестра не дала мне почитать какой-то журнал об искусстве. Я не знаю, откуда она узнала, что это единственное, чем меня сейчас можно занять. Видимо, папа попросил ее, сказав, что я рисую, и чтобы она непременно принесла мне старый номер «Шедевров живописи», если такой у них завалялся где-нибудь в кабинете под диваном. Так неожиданно проходит еще минут пять, бумага тихо шуршит под пальцами, но как только я дохожу до страницы с интервью какого-то чувака, нарисовавшего картину в полный рост, от которой пришли в восторг московские преподаватели Академии искусств, по коридору проносится голос папы, прямо из кабинета.

Прости, чувак. – Думаю я, не успев уделить его произведению должного внимания, и, оставив старое издание поспать в кресле, на цыпочках пружинюсь по коридору в сторону кабинета и сую в замок свое ухо, как говорит Дмитрий Валерьевич.

Не могу разобрать, что кричал папа. То ли «боже мой» то ли «вот идиотка», а может все сразу по очереди.

– Сам по себе гепатит «С» не смертелен, но в сочетании с другими формами инфекций… – отсюда мне прекрасно слышно, как врач делает неутешительную паузу, но ни он, ни папа не замечают в замке лишнего уха. – Обычно это заканчивается летальным исходом. Марте ужасно повезло, что вчера ее успели откачать. Откачивали прямо в машине «скорой». У нее остановилось сердце.

– Два дня назад инфекция дала о себе знать, – рассуждает папа, и тогда я вспоминаю пятницу, вечер, когда мама выглядела такой уставшей, объяснив это загруженностью на учебе, – но сам факт заражения произошел…?

– Дня три, четыре назад. После нанесения татуировки. – На этот раз слова доктора вытягивают из моего отца огромный мат. Врач рассказывает, что они провели с моей мамой экстренную операцию по очищению тканей от гноя. Ее муж все время был здесь, а как только она пришла в себя, он сказал врачу, что у Марты есть сын, который должен с ней увидеться. Не рассказывает доктор папе только о том, что мама беременна, но может, он об этом рассказал в самом начале? Может, это и разозлило отца? То, что она знала о своем положении и все равно подцепила гепатит. А как ей это удалось? Мама пошла делать татуировку в какое-то странное место. Не пойму, то ли меня расстреливает злость, то это я выстреливаю ее из себя во все вокруг. Нашла время!

– Марта, как так? – единственное, что спрашивает у нее мой папа, пока мы оба держим ее за руки с обеих сторон. Рука, которую держит папа, охвачена во власть бинтов. Знаю, татуировка, без которой не смогла обойтись мама, именно там, я смотрю на нее через бинты и ненавижу. Впервые в жизни я ненавижу рисунок, который даже не могу увидеть. И это тоже для меня в новинку, как и то, что у меня до сих пор язык в животе. То есть, мне и раньше могли не очень нравиться картины и вовсе не над всякой я замирал и слюнями захлебывался, ведь каждому свое. Есть такие, которые просто служат шрифтом интерьера, а бывают и такие, на которые я смотрю и думаю, что если бы можно было превратиться в картину, я бы превратился именно в эту. Но чтоб ненавидеть… Да, пожалуй, в новинку.

И потому следующей от меня по частям ускользает душа. Одну часть уже украла мама, вместо радости встреч подарив мне тревожное ожидание, теперь вот это. Но мне необходимы части моей души в полном наборе, и та часть, которая отвечает за желания, и та, что отвечает за фантазию, и та, что отвечает за счастье. Я не могу быть пустым, вместо кошмаров мне нужен цвет да побольше, так почему же жизнь в последнее время отбирает у меня кисти? Не в силах удержать это внутреннее разрушение, мой язык возвращается на место и взрывается обвинением.

– Ведь ты беременна! – ору я, хотя даже не это теперь самое страшное. В лице папы я вижу, что он знал. Врач ему рассказал, я был прав. Мама же выглядит так, словно я замахнулся на нее рукой. Несколько минут она просто плачет, не отрывая от меня взгляд, но обращается потом почему-то только к папе.

– Я не могла оторваться от фотографий со Степой. От его писем. От его рисунков. Он невероятный. Что я делала, о чем я думала, пока уходила?

– Марта, ты была девочкой. Но этот дурацкий поступок… – папа замолчал, не желая выражать при мне все свое возмущение в полноэкранном режиме, вызванное непоправимой ситуацией, в которую загнала себя мама. Все это того не стоило, если не сказать более. Никаких фраз не хватит, чтобы описать всю его злость. И мою. Ведь, по сути, папа виноват тоже и я вижу, что он это понимает. Он построил между мной и мамой стену, толще, чем были между нами с ним. Он украл у нас время. Потому что теперь мы все не знаем, что будет дальше. Как будто на классную картину слили бочонок черной краски и даже если ее вымыть, она уже никогда не станет прежней. – Мы тебя любим, Марта. Мы не будем друг друга обвинять до конца жизни. А просто с этого момента перестанем совершать всякие поступки в стиле «на лезвии ножа».


Когда мы возвращаемся домой, я уже больше не чувствую удовольствия находиться в самом себе, который стал слишком бессильным, с тонким телом, через которое даже слепые видят, как мне плохо. Сегодня на меня не находят волны вдохновения и вообще не снятся сны. Мне остается только завалиться и перестать двигаться, ведь руки и ноги не слушаются все равно. Столько вопросов осталось без ответов! Что теперь будет с мамой? Как ей придется жить? Сколько всего будет нельзя делать? Может ли она умереть в любой момент? Будет ли у нас время обменяться своим творчеством? Сколько одежды она успеет сшить? Здорового ли она родит ребенка? Зачем нужны такие дерьмовые картины? Почему жизнь бывает таким дерьмом?

Все это крутится у меня в голове после непродолжительного сна, когда папа приносит в комнату чай с печеньем. Что-то при его виде выжимает из меня слезы. А еще я рад, что он зашел ко мне один, словно все это услышал – что у меня в голове. В том числе то, что я хочу быть с ним.

– Папочка. – Выдувается из меня. Так я его еще не называл. Может быть, только презрительно в мыслях. Я больше ничего не делаю и не говорю, но он все равно слышит, как я зову его к себе на кровать, он ставит печенье и чай около меня и сам пристраивается рядом, кладя руку мне на живот. Вторая ему служит опорой для головы.

– Съешь печенье с чаем. – Тихонько уговаривает он, а с меня уже бежит целый потоп.

– Хорошо.

– Хочешь о чем-нибудь поговорить?

– Тут и обсуждать нечего. Я просто расстроен. Какой смысл говорить о том, что я расстроен? Чувство, как будто меня придушили у меня за спиной, а я не знал. Я не хочу. Не хочу, чтоб мама болела. Нам в школе об этом гепатите рассказывали. И о СПИДе. Обо всем. Нам уже обо всем рассказали. Мне страшно. Как она могла?

Папа закатывает глаза с видом «мозгов у нее нет», но затем коротко улыбается мне, давая понять, что его злость на меня не распространяется. И тогда я замечаю, что у папы тоже прозрачное тело, и в нем мне видна вся непросветная злость в сторону мамы, в которой он не хочет сознаваться передо мной. Терпит, держит в себе, а вслух говорит только то, что с ней случилась беда. И что это могло случиться с каждым из нас. Но я знаю, что это не правда. Дедуля не пошел бы в клуб к знакомому пьяному татуировщику наскоро набивать на кожу рисунок. Юля тоже бы так не сделала. И я. Даже папа. Нет, такую пакость почему-то совершила только моя мама.

– Почему она не попросила меня? Я бы нарисовал для нее что угодно. – Говорю я.

Судя по собравшейся у папы на лбу коже, я задал ему задачку покруче, чем те, которыми нас в школе с длинной указкой в качестве кнута насилует Дмитрий Валерьевич.

– Что движет людьми – интересный вопрос. Это одна из тех загадок, на которую не каждый психолог найдет самый правильный ответ. Степа. – Он произносит мое имя, как прикасается к плечу или лопатке, или к центру груди, где у меня теперь все время болит. После таких прикосновений у меня весь день звенит все тело. Степа, Степа. Ты должен понять. Степа, Степа. – Не срисовывай с меня и мамы поведение. Есть такие ошибки, которые лучше не совершать. Смотри и учись, но не повторяй. Две половинки должны быть отличны и в чем-то схожи одновременно, но мы с твоей мамой были слишком похожи друг на друга и потому не смогли быть вместе. – Вот так. Он наконец-то это признал. Когда папа смотрел в зеркало, из зеркала выглядывала мама (его женская версия) и наоборот. Они одинаковые. Совершенно. До такой немыслимой степени, что им было вместе неинтересно. Оба хороши, оба плохи, аморальные, пристрастившиеся, татуированные, чокнутые и безудержные. – У нас тридцать дней на неделе и все пятницы. В общем, полный бардак. Я спокойно дышу лишь из-за того, что ты больше похож на своего дедулю, а на меня нет.

– Мы с тобой оба необузданные.

– Твой сумасшедший дедуля тоже, но его необузданность… я бы сказал… безопасная. Что такого он делает? Просто любит охотиться на девушек, и они сами не могут устоять – попробуй устоять перед таким. И он использует свою привлекательность. У него это как игра. У него большая часть жизни – игра. Вы замечаете за жизнью больше цвета, чем тьмы, а я наоборот. Тот, кто видит такие яркие краски, наверное, никогда не пристрастится к опасности.

– Вся суть в воображении. Нет счастья – придумай.

– Наверное, такое по силам только художникам сделать. Люблю тебя.

– И я тебя. Изо всех сил.

– И я изо всех. Поспи.

– Ты тоже, но здесь.


Я сижу за столом, с которого скинул все учебники ради цвета, мне не приходится думать, о чем сегодня рисовать. Вывожу последние окончательные основные линии на венок в волосах Принцессы Лали и вдруг обращаю внимание на то, что происходит за окном. За окном происходит радуга, которая с каждой секундой включается все ярче. Все мое надтреснувшее тело немедленно несет к окну, руки открывают его, и я выхожу через него, ноги касаются белого песка, вокруг пена от волн неглубокого моря, волны нежно облизывают мою кожу, а я не могу отвести взгляд от бледно-голубого неба, которое нарисовало на себе не одну радугу… (подсчитываю и сбиваюсь со счета). Я никогда в жизни не видел, чтобы на небе было столько радуг одновременно. Одна за другой, одна за другой. Из меня выходит протяжный ахающий выдох, и я соображаю, что это может быть только сон.

Открываю глаза и оказываюсь прав. Почему мне приснился такой классный сон, если моя мама серьезно заболела, о чем я узнал только сегодня? Куда делись кошмары? Значит ли это, что я сам выздоровел? Значит ли это, что мама поправится? А может, это значит, что мои ночные кошмары и настоящая жизнь поменялись местами? Да.

Вы не ошиблись.

Я сказал – да.

Меня притягивает разговор на кухне. Это очередное собрание папы, Юли и дедули, которое они решили провести без меня. Меня несет по коридору так тихо, словно я призрак. Думаю, мои ноги даже не касаются пола, настолько бесшумно я плыву, стараясь не пропустить ни одного слова, которое не предназначено для моего уха – не важно, спит ли оно вместе со мной или уже застряло в замке. У взрослых всегда так – самые важные слова в мире стоят за дверями с таким суровым замком, который не откроет ни один ребенок.

Поначалу папа говорит так бессвязно, слова льются на стол через его пальцы вместе со слезами, плечи трясутся, а когда он отрывает руки от лица, его плачущую красную голову к своей груди прижимает дедуля и папе становится чуть легче в объятиях своего папы, отчего ему наконец-то удается произнести единственно внятное выражение, специально созданное разбить меня, как тарелку.

– Как мне сказать Степе, что Марта умерла?

Признаться, поначалу я не могу выбрать, как себя повести, даже не знаю, что почувствовать, не знаю, потому что слова эти меня не хотят, я не могу их ни обработать, ни переварить. Весь груз слов обрушивается мне на голову, когда меня с тихим ужасом в лице и громким стоном в горле замечает папа, потом дедуля с тем же побелевшим от ужаса лицом, а затем и Юля, резко обернувшаяся к двери и сообразившая вместе со всеми всю гадость самой гадкой ситуации на свете.

На картонных ногах я возвращаюсь в комнату, где это только возможно держусь за стены, подхожу к окну, в котором нет никакой радуги, никакого солнца, никакого цвета, вообще ничего. Чувствую, что-то сейчас навсегда изменится в мире, как когда под мрачным небом тебе на нос падает первая капелька, и ты понимаешь, что сейчас ливанет, как из ведра.

Моя мама умерла.

Я смотрю вглубь улицы, а затем и на вечернее небо, тучи на нем черные, страшные, как слово «смерть». Раньше я о нем не думал, об этом слове, по крайней мере, как сейчас, а сейчас оно терзает мне органы, оно вошло вглубь, заняло место, и жует там все, словно тигр. Ослепительная вспышка пронизывает небосвод. Что фотографирует это нелепое небо? Жизнь здесь внизу – настоящее отрепье. Вероятно, в окне по-настоящему польет с минуты на минуту, но мне все равно надо бежать.


И я бегу.

Просто.

Бесконечно.

Бегу.

Убегаю.

Убегаю, проскользнув под руками папы и дедули, заранее запрыгнув в какие-то найденные в шкафу кеды, убегаю без куртки, телефона и счастья, убегаю, несусь торпедой, несусь скоростным поездом через дверь, через дорогу, между частных домов, быстрее призрака несусь, но боль догоняет, она еще быстрее, она наступает на пятки. У леса, через который я от нее убегаю, едва ли есть конец. Вороны надо мной ругаются в пух и прах. Кеды полны воды, я не замечаю, что не перепрыгиваю через лужи по щиколотку, через лужи по талию, я не замечаю ничего. Я убегаю вглубь, к Выжившему дереву, и запрыгиваю в его пещеру, чтобы оно поделилось со мной своим бессмертием. Выгоревшая пещера точная копия моего жуткого, пронзительно вопящего горя, такая же огромная, как моя беда, больше чем я, больше и ввысь и вширь, и тоже черная изнутри с дыркой в стенке.

Это – единственное место, где мне и место. Я буду жить здесь. Мне не будет холодно или жарко. Я не буду спать. Не буду хотеть есть. Даже не буду хотеть рисовать, хотя для меня это было все равно, что дышать. Но я уже не смогу вытаскивать из своей головы образ чего-либо большего, чем эта дерьмовая жизнь. Ни в картинах, ни в прозе. Никак. Первые лет сто я просто буду бесконечно плакать. А потом начну существовать как дерево, потому что у меня больше нет мамы.

Небо надо мной бомбит, заполненное только самыми невзрачными красками. Дождь вливает со страшной силой, смывая октябрь. Молния разделяет облака и лишает зрения, горе разделяет мою грудь, и все светлые частички души из нее сразу куда-то выбегают. Я заполненный тьмой, но пустой без света. Пустая оболочка внутри пустой оболочки. Хватаюсь руками за обожженные края пещеры, а небо взрывается очередной бомбой грома, настолько оглушающей, что в любой другой день я бы зажмурился, но не сегодня. Вместо этого из меня вырывается страшный вопль, способный напугать медведя. Если бы в нашем лесу водились дикие животные, они бы все сейчас попрятались в клетки.


Будит меня тишина. Я открываю глаза, слышу хрип в собственном горле, прижатый к стенке пещеры в Выжившем дереве. Всюду темнота, разбавленная лишь огнями города за редкими деревьями. Дышу мокрой корой. Центр груди болит так, словно в нее выстрелил лучник. Я едва сдерживаю себя дотянуться рукой, искать стрелу. Небо заткнулось. Дождь закончился. Поднебесное электричество отключилось. Я пустой светом и полный темнотой. Как и обещал, живу в дереве. Не холодно, не жарко. Прикрыв глаза от мира, ставшего для меня таким чужим, я прислушиваюсь к родным голосам из этого мира. Это по-любому галлюцинации.

– А ну-ка стой, не убегай! Убежишь – поймаю и по шее надаю!

– Следуй за мной!

– Знаешь, сколько раз я пожалел об этой идеи следовать за тобой?

– Все ты виноват. Мы кучу времени потеряли. Нигде не нашли. Он здесь, я знаю!

– Знает он. Выдумщик. Не убегай, сказал!

– Подожди, вот оно, то дерево! Сразу надо было идти сюда! Он там, давай просто заглянем!

– Ярослав, я тебя убью!

– Папа, верь мне!

Лучи белого света пронзают подвал моего сознания спасительными ленточками, и только под шуршание листьев под ногами Паштета я резко понимаю, как на самом деле хотел все это время, чтобы меня спасли. Пульс колотится под каждым миллиметром кожи и кажется, что все мое тело – сплошное сердцебиение. До меня доносятся их следующие выкрики. Паштет и его отец ругаются, как вороны. Их голоса приближаются. Затем приближается и частое хрипящее от скорости дыхание Паштета, вызванное сносящим все на своем пути желании найти меня, вернуть и оживить. А потом меня ослепляет неистовый свет. На фоне горящих огней я едва различаю их черные силуэты – низкий, но крепкий силуэт друга и высокий, но худой его папы. В моей грудной клетке тесно от переполняющей ее любви.

– Вот он! Вот он! – наверное, цель моего друга – чтобы я оглох. Судя по тому, как замер и затих на мгновение его папа, на нем сейчас от изумления лица не осталось.

– О боже. – Выдыхает он, подлетая ко мне. – О боже. Боже мой.

Рука Паштета такая горячая напротив моего лба.

– Он холодный, как труп, папа.

– Уйди в сторону.

Ярослав прав. Я действительно труп. Они начинают одевать мое безжизненное тело, которое занеслось сюда в футболке и штанах, не успевшее подумать, что на улице осень. Ужасное чувство потери разжевало меня и выплюнуло вглубь раны Выжившего дерева, вот каким меня видит друг. Интересно, сколько белого сейчас на моем лице? Паштет надевает на меня шарф, который сорвал с себя, а его отец свою теплую куртку, и поднимает меня на руки, изредка по выходу из леса подбрасывая Паштету указания.

Дома ноги меня не держат. Сначала я вжимаюсь спиной в стену, а потом окунаюсь в троекратные объятия. Заставляю дрожать папу, который выразить сполна свою благодарность отцу Паштета в словах не способен. А на меня не злится, что я убежал. Он понимает, знаю.

– Меня – не благодари. Я его не нашел. – Говорит дядя Женя так, словно никогда в жизни не сможет привыкнуть к своему впечатлению от проницательности Ярослава. Он обращается ко мне, пока дедушка снимает с меня чужую куртку, а Юля бежит наливать горячую ванну. – У твоего друга очень чуткое сердце.

– Кипяток, мне так грустно. Мне так жаль. Очень жаль. – Говорит следом Ярослав, вышибая из меня огромную порцию слез.

– Глеб, он просидел там довольно долго. Следи за состоянием. Если заболеет, я тут же прилечу. – Говорит папе дядя Женя оперативным голосом, словно собирается залететь в окно на крыльях, в пожарном случае. Он смотрит на меня с немым ужасом, словно он единственный из полка знает, что мощный ливень был на улице такой силы, такой интенсивности, что я там не бежал, а плыл.

– Спасибо, Женя. Степа. – Папины руки ложатся на мое лицо. Это теперь единственное тепло на мне. Одежда промокла до последнего шва. Кеды тоже пережили ВСЕ. – Я могу понять. Но очередной раз в жизни прошу из дома не убегать. Плачь, истери и кричи дома. Зачем тебе лес нужен? Я хочу, чтоб впредь ты находил безопасное место дома, а не вне. Здесь все, кто тебе нужен. И мы вместе.

– Прости, папа, я не успел это обдумать. Может быть, я теперь сломанная скорлупа, из которой сбежал цыпленок?

В знак великого, просто громадного несогласия папа тысячу раз мотает головой.

– Неправда. Неправда. Что бы это ни значило. Я – есть у тебя. И дедушка. И такой хороший друг. Да, Ярослав?

– А еще Принцесса Лали. – Голос Паштета звучит с придыханием. Никогда не слышал.

– Вот именно. И Принцесса Лали. Вот сколько людей, на которых можно положиться, а ты выбрал полудохлое дерево вместо нас. А если бы в него еще раз ударила молния? Когда же ты поймешь, наконец, из-за кого я до сих пор просыпаюсь по утрам и на кого могу положиться? Я готов расстаться с чем угодно, кроме тебя. Я понимаю твои слова насчет цыпленка. Когда-то у меня вместо рук были крылья, а потом, вот в такой же страшный день, как сегодня у тебя, они превратились в спицы зонта, которые разорвал ветер. Надо ли добавлять, что я больше никогда не мог летать? Но поверь, у тебя когда-нибудь еще появится человек, который покажет, ради чего тебя все это время удерживало здесь на земле. Он не успеет тебя и папой назвать, как ты поймешь, что сможешь положиться на него, на его жизнь, которая станет всем смыслом твоей жизни. Как произошло со мной.

Даже глядя на папу в упор, я вижу какими-то запасными глазами, как дедушка, растекшись по тумбочке, стирает слезы, которые попали в уголки его рта. Я вижу, как Ярослав прижимается сбоку к своему отцу, а тот, сглатывая, перепутывает свои пальцы с его неземной шевелюрой. Но папины глаза… Он как будто говорит мне, только теперь молча «я был на твоем месте, знаешь». Но в его жизни все еще была цель, просто он не знал, а такие испытания, через которые он прошел вместе со своим отцом, не имели никакого смысла, зато все отпечатались на его коже болезненными картинами.

– Почему иногда разбиваются наши сердца? – спрашиваю я папу через час-другой, лежа под одеялом, а папа – на нем рядышком со мной. – Это для чего-то надо, да? – а о чем еще мы можем поговорить перед сном, который меня сегодня едва ли найдет? О смерти мамы? О ее непростительной ошибке? Сказать, что я ее не прощу – недостаточно. И недостаточно сказать, что я ее не выношу. Сказать, что я ее не понимаю – так же будет мало. Она уничтожила мир, который я едва начал заново создавать.

– Иногда, Степа, несчастный случай – это просто несчастный случай.

– Несчастный случай – это когда в колодец упал, под машину попал, о порожек запнулся. Какой несчастный случай? Сделать тату и умереть. Это несчастный случай?

Папа открывает рот, пытаясь возразить, но передумывает. Видимо, эти слова не для меня.

Ночью. Когда я сделал вид, что уснул. Я слышу, как папа с дедулей в гостиной кипятятся в ссоре, в которой мой отец, наконец-то, весь полностью становится Глебом с пулей в голове, но без крышки, Глебом, который переполнен ненавистью и отвращением. Все, что было не для меня, смешивается в нем, словно неистовый вулкан, смертельным потопом несется наружу, и он наконец-то вопит все, что на уме. Как он чувствовал, что мое общение с мамой закончится для меня травмой, и неспроста он строил между нами стену, не зря завешивал меня занавеской, как своего ручного попугая, стоило маме слишком опасно приблизиться к нашей семье, из которой ее исключили, а его отец (мой дедушка) вечно видел эту идею дистанции ущербной, а ущербной оказалась Марта.

Но я не собираюсь жалеть хоть о чем-нибудь. Я узнал, насколько больше способен быть счастливым. Я прикоснулся к красоте маминого голоса. И не пожалею, что несколько дней моей жизни она побывала со мной в одной картине.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации