Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Поставьте вопрос ребром!
Редакция районной газеты располагалась в уютном деревянном двухэтажном доме: постройки он был давней, еще дореволюционной, жил в нем когда-то с обширной семьей богатый местный купец Перемышлев Петр Петрович. Кое-где – на железных перекладинах перил, например, на коньке крылечной крышицы или на чугунной заслонке старинной печи – до сих пор красовался замысловатый вензель из трех букв «П», которые, переплетаясь друг с другом, образовывали сложнейший живописный узор. Во время революции Перемышлев сбежал в Швецию – говорят, основал там большое коммерческое предприятие, которое процветает якобы до сих пор; во всяком случае, ходили слухи, что в Стокгольме есть торговая фирма «Перемышлев и К», которая связана успешными коммерческими отношениями с нашей страной.
Так ли это, мог сказать только один человек – Валентин Барга, бывший корреспондент районной газеты, который в свое время ездил туристом в Швецию и в самом деле пытался найти там такую фирму. Для чего? Хотел написать нечто вроде экономического очерка с экскурсами в прошлое русских купцов, обосновавшихся ныне в Стокгольме. Действительно, такая фирма в Швеции была, но связана ли она исторически с уральскими купцами, Барге выяснить не удалось. Он это знал твердо, но когда ему напрямую задавали вопрос, он только загадочно пожимал плечами.
Итак, легенда продолжала жить… А подтвердить или опровергнуть ее мог только один человек, который находился в эти минуты за тридевять земель отсюда…
Вспомнив Валентина, Лариса потерянно-горестно вздохнула и какое-то время просто постояла напротив здания редакции, где в этот ранний час светилось одно-единственное окно – редактора Ивана Владимировича. Когда-то ей сильно досталось от него. Ругал ее не только редактор, но и профорг, и парторг, а причина была одна – любовь Ларисы к Барге Валентину Семеновичу.
Да, натерпелись они оба… Что и говорить – поначалу и Барга испугался безоглядной, бесстрашной любви Ларисы. Не верилось ему, что ей ничего не надо. Просто любить. Больше ничего. Никаких обязательств. Никаких обещаний. Гарантий. Просто слышать его. Видеть. Она ничего не требует. Не просит. А он, если ему нужно, может делать с ней что угодно. Она не против. Может обнимать. Целовать. Гладить. Нежить. Может наслаждаться ею. Может ударить. Хочешь? Пожалуйста, ударь, милый! Мне это будет приятно. Лишь бы это был ты. Так и было: пришлось ему ударить ее. Два раза, но пришлось. В первый раз, когда она заявилась к нему домой. А ведь он дал жене слово: больше с Ларисой никогда, ничего, ни при каких обстоятельствах… А она сама пришла к нему, и не куда-нибудь – в его дом, в его семью. Второй раз он влепил ей пощечину, когда она, улыбаясь, сказала ему: трус! Сказала после партийного собрания, где ему объявили выговор за аморальное поведение. И ему пришлось каяться, обещать: больше никогда, ни за что… Она сказала ему: «Трус!» – потому что пришло время, когда не только она без него, но и он без нее не мог жить. Даже собирался развестись с женой, уйти к Ларисе. А тут – врал. Извивался. Увиливал. Третьей пощечины не случилось: он просто-напросто сбежал от любви в далекую тмутаракань, в Саратовскую область, в Балашов, схватил свою жену, детей – и удрал.
Два года прошло. Два года. Но как трудно до сих пор без него. Как невыносимо трудно, горько, одиноко. Особенно когда накатится сумасшедшее наваждение: вот сейчас откроется дверь квартиры и войдет Валентин, смешной, потерянно улыбающийся, родной, любимый…
Лариса вздохнула и, разом отбрасывая воспоминания в сторону, решительно зашагала по лестнице на второй этаж.
Перед дверью редактора задержалась, успокоила дыхание и, приняв независимый вид, наконец постучала.
– Входите, Лариса Петровна. – Он уже знал, что это пришла она.
Редактор сидел за большим, старинной работы дубовым столом – тоже наследство купца Перемышлева; сидел, заваленный бумагами, попыхивая трубкой; поговаривали, Иван Владимирович пишет рассказы, во всяком случае – какие-то работы он предлагал в журналы, но каков результат – никто не знал. Иногда Иван Владимирович и в самом деле был похож на писателя – умно прищуренный взгляд, трубка во рту, мягкие, деликатные шаги по ковру, вежливые манеры. Хотя кто его знает, какие они бывают, писатели: ни одного живого Ларисе видеть не приходилось.
– Присаживайтесь, Лариса Петровна. – Редактор показал на кресло.
– Ничего, я постою.
– Присаживайтесь, присаживайтесь. Надеюсь, разговор предстоит по душам, что же вы стоять будете? – Редактор улыбнулся.
Улыбка его всегда казалась неопределенной, загадочной; может, потому, что глаза оставались холодными, неподкупными. Большой высокий лоб, короткие седые волосы ежиком, серьезный взгляд из-под тонких позолоченных очков, прямой нос, резко очерченный рот, волевой подбородок – редактора, пожалуй, можно было назвать красавцем-мужчиной, но вот не хватало в нем тепла, отзывчивости. А может, он сознательно напускал на себя некую важность и неприступность – не поймешь.
– Так какие у вас трудности с материалом, Лариса Петровна? – поинтересовался редактор, когда она наконец села. Он чиркнул спичкой, поднес огонек к трубке, пыхнул несколько раз, и по кабинету понесся тонкий аромат «Золотого руна».
– Честно говоря, Иван Владимирович, я пока не разобралась в ситуации, – будто отрубив сомнения, ответила Лариса. – Если говорить о юридической стороне вопроса, как раз и получается, что Глеб Парамонов ничего не сделал и отвечать ему не за что.
– Зачем вам юридическая сторона? Вы туда не лезьте. Вы возьмите моральную сторону.
– В данном случае, как мне кажется, одно без другого невозможно.
– Что вы имеете в виду? – попыхивая трубкой, несколько раздраженно проговорил редактор.
– Я несколько раз разговаривала и с начальником отделения милиции, и со следователем – все твердят одно: юридически в действиях Глеба Парамонова преступления нет.
– Значит, так и есть. Что тут удивительного?
– Но как же так, Иван Владимирович? Можно еще понять первый случай: Николай Пустынный кончает жизнь самоубийством, оставляя в кармане записку: «Не хочу больше жить. Прости, Шура». Ревность, оскорбленное чувство человеческого достоинства, слабоволие – вот что послужило толчком. Глеб Парамонов – истинная первопричина, но вина за его смерть лежит все же на плечах жены. Так?
– Вот и поставьте вопрос. Ребром.
– Но затем происходит самое страшное. Александра Пустынная тоже кончает с собой. В той же ванной, что и Николай. И пишет записку: «Не могу жить, Коля. Виновата в твоей смерти. Прости!» И опять, как ни странно, рядом с ней оказывается Глеб Парамонов. Именно он звонит в милицию, вызывает «скорую помощь». Именно он вытаскивает Шуру из ванной. Именно при нем составляется акт о смерти Пустынной. Подписывается заключение медицинской экспертизы. Разве не странно все это с юридической стороны?
– Вы хотите сказать, Лариса Петровна, что Глеб Парамонов принудил Александру Пустынную к самоубийству?
– Нет, этого я не хочу сказать. Фактически он не принуждал. Ни Николая, ни Шуру силой к самоубийству он не толкал. Но морально?
– Вот об этом и напишите.
– Об этом я напишу, конечно. И о том, что после смерти родителей осталась круглой сиротой их дочь Надюша. Но как же быть с Глебом Парамоновым?
– Выведите его на чистую воду. Заклеймите его. Разоблачите всю его гнилостную и подлую сущность. Ведь в конечном итоге из-за него девочка осталась сиротой?
– А вам не страшно, Иван Владимирович, что такой человек продолжает преспокойно жить среди нас? Морально – якобы виновный, а юридически – абсолютно чистый и неподсудный? Что-то тут не то, Иван Владимирович.
– Лариса Петровна, один вам добрый журналистский совет: не превышайте своих полномочий. Законы утверждают, смею вас заверить, тоже умные и знающие люди. Если нет состава преступления – значит, его нет. Берите только моральную сторону. И раскручивайте материал на полную катушку.
– Вот то-то и оно. Пока мы демагогически раскручиваем морально-нравственные проблемы, люди умирают. Исчезают реальные, живые люди. Настоящая жизнь исчезает! Я хочу связать эти два вопроса – моральный и юридический – в один узел, но пока ничего не получается. Как остановить таких, как Глеб Парамонов?
– Вы хотите жизнь остановить, Лариса Петровна? – усмехнулся Иван Владимирович.
– То есть? – не поняла Лариса и непокорно тряхнула головой; верхняя пуговица блузки, как всегда нечаянно, расстегнулась у Ларисы, и редактор увидел нежные полукружья ее груди. Редактор стыдливо отвел взгляд.
– То есть? – повторила Лариса. – Вы хотите сказать: Глеб Парамонов и жизнь – это одно и то же?
– Я хочу сказать, – посуровел редактор, – что нужно заниматься конкретными проблемами, не вообще о подлецах говорить и о том, как их остановить, а о реальном человеке – именно о Глебе Парамонове. Насколько я знаю, он до сих пор не работает?
– Да.
– Вот видите. Человек уже несколько месяцев нигде не работает, пьет, гуляет, развратничает, оставил невинное дитя полной сиротой – при преступном попустительстве родителей, а вы, Лариса Петровна, все до какой-то абстрактной сути добираетесь. В городе Бог знает что творится, а газета молчит – великие журналисты, видите ли, не знают, где правда, где ложь. Власти города от нас не романа требуют, а обстоятельной, разоблачительной статьи. Вам ясно, Лариса Петровна? Мы должны предотвращать подобные явления в нашей жизни.
– Ясно.
– Так что вы можете сказать в заключение? – Голос редактора зазвучал еще более раздраженно: на блузке Ларисы расстегнулась вторая пуговица, и теперь видны были не только полукружья, но вся грудь Ларисы. – И застегните, пожалуйста, блузку! Сколько можно делать замечаний, Лариса Петровна, о вашем внешнем виде?! – Редактор, пыхнув трубкой так, что лицо его разом оказалось в занавеси табачного дыма, резко поднялся с кресла и подошел к окну. Какое-то время смотрел на пруд, на лодки, на туман над водой…
– Извините, Иван Владимирович! – Вспыхнув, Лариса быстро застегнула пуговицы, хорошо еще, редактор отвернулся, а то совсем можно было сквозь землю провалиться. Сколько раз собиралась уменьшить петли на блузке – все забывалось за нехваткой времени; а пуговицы, как назло, расстегиваются в самый неподходящий момент. Хотя, если честно, Лариса никогда не понимала до конца, почему одни мужчины приходили в ярость при виде обнаженного женского тела, – что тут такого страшного? – а другие, наоборот, начинали соловеть глазами и даже голос у них менялся. Лицемерие? Вон как на пляже посматривают… а чуть в кабинет зайдешь – тебя так пригвоздят взглядом, что только держись.
– Я жду ответа, Лариса Петровна, – не оборачиваясь, но уже вполне спокойно, корректным голосом произнес редактор.
– Очерк напишу, обещаю, – официально-бесстрастно проговорила Лариса. – Но твердых сроков назвать не могу.
– Вам вообще-то нравится у нас работать, Лариса Петровна?
– Мне – нравится. А вам что, не нравится, как я работаю? – Лариса без всякого осторожничанья посмотрела на редактора с вызовом, прямо в глаза, сквозь позолоченные его очки – внутрь зрачков.
– Мы хотим сделать из вас первое перо газеты. В вас есть гражданский темперамент, бесстрашие. Иногда, правда, хромает собственный моральный облик… Но это дело молодое, понятное. Тут вы исправляетесь…
– Меня – первым пером газеты? – запоздало удивилась Лариса.
– А что? У вас есть для этого все данные, Лариса Петровна. Не хватает только одного, однако очень важного качества для журналиста.
– Какого?
– Оперативности, Лариса Петровна. Согласны?
– Но, Иван Владимирович, поймите… я действительно хочу разобраться в сущности Глеба Парамонова. Ведь нам нужна правда? Всем нам? Зачем же ее комкать, сминать ради сиюминутной разгромной статьи?
– Правда нам давно ясна – это подлец и мерзавец. Помните, в нашу первую встречу вы сами воскликнули: «Да это же мерзавец, которого расстрелять мало!» А я вас еще успокаивал… Короче говоря, Лариса Петровна, даю вам максимум неделю. Через семь дней материал должен лежать вот на этом, – он постучал пальцем, – столе.
– За неделю не справлюсь.
– Вы, кажется, сказали: вам нравится у нас работать?
– Да.
– Даю вам ровно семь дней. Разговор окончен, Лариса Петровна. Всего доброго!
«Здравствуй, Валентин!
Пишу тебе еще одно письмо, хотя ты ни разу так и не отозвался. Боишься?
Ладно, я не обижаюсь. Я все понимаю. Но пойми и ты: мне нужно поделиться мыслями с кем-то из близких людей, а ближе тебя для меня никого нет. В человеческом, конечно, смысле (это пишу на всякий случай – для твоей жены, чтобы зря не ревновала).
Знаешь, Валентин, мне кажется, я впервые столкнулась с такой жизнью, которую чем больше в нее входишь, тем меньше ее понимаешь. Я газетчица, нужно писать просто и ясно, но не получается ни то, ни другое, хочется заглянуть в глубину, а глубина эта коварная, не подступишься к ней.
Вот встретилась я, например, со второй женой Глеба Парамонова – с Татьяной. Казалось бы, она должна ненавидеть его – столько зла ей принес. Она только смеется. «А вот, говорит, представьте, как истинное-то дело было. Я в суд подала, за мать обиделась, за себя. А штука-то вся в том, что, прежде чем со мной связаться, Глеб, оказывается, с матерью моей схлестнулся. То есть как схлестнулся? А так – мать у меня из ранних, родила меня в семнадцать, так что когда мне восемнадцать стукнуло, мать по нынешним меркам еще молодая была – тридцать пять лет. Это я в восемнадцать с Глебом познакомилась, а мать с ним года на два раньше, когда ей тридцать третий шел… Только я-то этого не знала, об их знакомстве… Тут у нас так переплелось, сам черт не разберет. Хотите – верьте, хотите – нет, но узел таковский получился, что… Ведь и с отцом Глеб иногда выпивал – так, шапочное у них знакомство, на стройке… Есть такой мужик – Мишка-застреха, за водкой для бригады бегает, и ладно. Похлопает его Глеб по плечу, приласкает – Мишка-застрёха и рад. Это ведь бывает так: не только ласка старшего мила младенцу, но и молодой приласкает старшего – тому тоже отрада. Замечали, как иногда старшие заискивают перед молодежью? Это одна сторона. Другая сторона: знаком Глеб и с Алевтиной-веселухой, разбитной такой, свойской бабой, которая целыми днями, особенно летом, на водной станции пропадает. Глеб всю жизнь яхтами увлекался, бесом был, а женщины народ такой – если у кого слава, пусть хоть самая худая и забубенная, они около всегда вьются. Не те, так другие. Закон жизни, сами наверняка знаете. А если не знаете – ваши соленые пироги еще впереди. Глебу все равно: что эта баба, что другая, раз сами под бок лезут. Надо ему – Алевтина-веселуха всегда рядом, не надо – прогонит. А тут получилось, на танцах во Дворце культуры познакомился он со мной. Взял за запястье, сжал своей клешней и вывел в сад. «Чего, птичка, дрожишь?» – «Чего вам надо?» – испугалась я. «А ничего…» И правда, отпустил. Но с того времени никого ко мне на танцах не подпускал. Если кто подойдет, он тут как тут – парня за шиворот и на улицу, «поговорить». Ох, боялась я его, как огня, а сделать ничего не могла. Он внешне-то разный: то как будто нормальный, а то страшный – ноздри раздуваются, глаза пламенем горят. И главное – старше меня лет на десять. Считай, мужик настоящий. Каково-то мне было, девчонке? Да, видно, судьба. Верно говорят: судьбу не выпрямишь, любовь не выберешь. Сдалась я ему, как Измаил Суворову, – штурмом любую крепость возьмешь, известно. И вот кульминация. Приходит однажды ко мне, прямо на квартиру. Я одна. «О, Танюха, хорошо живешь – и то у тебя есть, и это, берешь в мужья?» А я думаю: вот отец с матерью сейчас придут, будет тогда «свадьба»… И точно. Отец первый вваливается в квартиру. Пьяный вусмерть. Увидал Глеба – как шоком его ударило. Видать, говорили ему (это я позже узнала): Глеб за женой его ухлёстывает. А тут видит – Глеб в доме у него сидит, без приглашения. Возгорелось в нем от гордыни, от оскорбления: закричал пьяным голосом, а что кричит – сам не поймет. «Ты на кого голос повышаешь, щегол? – взвился Глеб. – А ну вали отсюда, чтоб я тебя долго-долго не видел!» Сграбастал отца и в дверь толканул. Отец, бедняга, вместе с дверью вылетел на лестничную площадку. Тут как раз и мать появляется. У Глеба – глаза на лоб, у матери – тоже. Каждый только свое знает, а что нас всех одна веревочка повязала, об этом не догадывались пока. Про меня-то мать не поняла тогда, думала – Глеб с отцом по пьянке повздорили. А когда поняла, когда замуж я за Глеба согласилась, тут она и взвилась! И ревность, и страх, и ужас, и стыд! Чего там только не было. А не повернешь назад, не выпрямишь судьбу. То-то Глеб позже ненавидел, когда мать к нам приходила. Я до поры до времени не догадывалась, не понимала – думала: ну просто тещу невзлюбил, как часто бывает с зятьями. А оно вон как все было… Глеб прямо сказал: увижу эту стерву у нас (мать мою) – с балкона с пятого этажа выкину. А он особо слов на ветер не бросает. Уж и дочь у нас была, года два вместе жили, он к теще не переменился. Несколько раз (об этом я позже узнала, когда Глеб давно в тюрьме сидел) подбивала мать к нему клинья – на водной станции, например, упрашивала, чтоб и ее не оставлял, не бросал. Тот только усмехался презрительно. А потом пообещал: придешь к нам – выброшу с балкона! Я-то думала: чего она так панически боится его? Оказывается, вон что. А уж он тогда вовсю бил меня. И, знаете, внушил мне: небитая баба любви не знает, сласти не чувствует. Накопилось во мне обид… Мать пришла – чуть и в самом деле с балкона не выкинул, пинком по лестнице спустил… а меня – об батарею. Вот я в суд и подала, особенно мать моя уговаривала. Дали ему на полную катушку. Да он мало отсидел. Вот так. А все равно, как вернулся, не забывал меня. Похаживал. И я ничего, принимала. Потому что он хоть и гад, а лучше его не сыщешь…»
…Представляешь, Валентин?!
Так и говорит: гад, а лучше его не сыщешь. И смеется при этом. Живет одна, дочь воспитывает, отец о ней и не вспоминает, тяжело, казалось бы. А – смеется. Как о Глебе заговорим, глаза у Татьяны заблестят, вся взволнуется, встрепенется… Ничего не пойму, абсолютно!
Помоги мне, объясни, Валентин.
Впрочем, что это я…
Разве можешь ты помочь мне, когда я сама пытаюсь разъяснить тебе хоть что-то из того, что узнала на сегодняшний день. Для тебя это – немыслимая задача, хотя я верю, что очень часто со стороны гораздо легче разглядеть жизнь, чем когда она рядом. Особенно это получается почему-то у мужчин.
Ах, Валентин, ну когда я тебя увижу?
Откликнись хоть строкой! Хоть одним словом – «Здравствуй».
Однако сама не знаю сейчас, отправлю ли тебе это письмо. Ясно вижу, что опять жена может приревновать тебя, а ведь никакого зла я вам не желаю, одного добра и счастья…
Валентин! Перечитала сейчас свое письмо и думаю: тут что-то не то. Поэтому лучше отложу его в сторону, напишу тебе главное свое сомнение: как может наше правосудие оставлять в стороне человека, который подтолкнул к смерти сразу двух людей? Да, да, не удивляйся – двух. Я тебе писала: Николай Пустынный покончил с собой. И Глебу Парамонову ничего не сделали. Но самое страшное: через месяц покончила с собой и жена Николая, Шура Пустынная, оставив полной сиротой дочку Надю. Все это произошло, можно сказать, на глазах у Глеба Парамонова, который во второй раз самолично вызывал «скорую помощь» и милицию. И вновь милиция и прокуратура даже не заинтересовались Глебом. Я прошу тебя, Валентин, разузнай по своим каналам: действительно ли человек в этом случае юридически не несет никакой ответственности и против него нельзя возбудить уголовное дело? Меня здесь уверили, причем самым официальным образом, что это именно так.
Вот в этом, пожалуйста, помоги мне разобраться. А все остальное – только так, женская лирика. Можешь не обращать внимания».
Вечером у себя дома Лариса опять достала из ящика стола папку, на которой было крупно выведено печатными буквами: «Парамонов». Подержала ее в руках, задумалась. Итак, что у нее получается с систематизацией материала? Вырисовывается ли четкая картина? Развязав тесемки, выложила на стол еще больший ворох бумаг, чем прежде. Как идти дальше? Как легче обнять человека пониманием: следя за ним из года в год или вглядевшись в его осуществившийся облик, в его поступки, образ жизни, мышления?
Если продолжить хронологически, что еще у нее имеется, кроме фактов 1946 и 1953 годов?
1959 год.
Глебу тринадцать лет. Из рассказов матери Глеба, Марьи Трофимовны, вытанцовывается любопытная картина. Конечно, тут нужно помнить и о 1956 годе, о XX съезде партии, и о предшествующей ему тремя годами ранее смерти Сталина, и о самом историческом 1959 годе, о внеочередном XXI съезде, о разоблачении культа личности, о пробуждении в народе чувства внутренней свободы, раскрепощенности, веры в собственные силы и т. д. и т. п. Все это – обязательный и глубокий исторический фон, который необходимо во что бы то ни стало иметь в виду, когда я начну писать очерк. Но – фон фоном, а каков же конкретный облик нашего героя? Конечно, ни для кого не проходят стороной изменения, случающиеся в общественном устройстве и сознании, однако понять и почувствовать это можно только по прошествии времени, а если взять просто 1959 год как год тринадцатилетия Глеба, то каково лицо мальчика?
Жестокость в нем пробудилась в первых классах. Отчего и почему, я попыталась ответить в прежних записях. Может быть, зачатки ее появились еще раньше, в том на первый взгляд безоблачном детстве, когда отец гонялся за матерью то с топором, то с вилами? Кто знает, какие ростки дают в будущем картины безобразий, которые творятся на наших глазах с ранних лет? В третьем классе, в 1956 году, Глеб сполна почувствовал, что такое сладость внимания, даже если внимание к тебе отрицательное, как к шалопаю и двоечнику. Быть центром внимания, пусть ты и сам пока не сознаешь этого до конца, – вот искус для человека любого возраста. И на этот искус Глеб клюнул. Тут, пожалуй, придется рассказать о случае, который предшествует 1959 году. Итак, сначала…
1956 год.
В то время во многих городах и весях нашей страны широко процветало так называемое «тимуровское движение». Ребятню младших классов буквально заворожил образ Тимура. На улице Розы Люксембург, где жил Глеб, тоже образовалась тимуровская команда. Тимуром, конечно, стал Вовка Ширяев, его заместителем и помощником – Лена Стебелькова, тоже отличница. На задах ширяевского огорода, на сеновале, ребята устроили штаб. Сделали собственное знамя, на котором красовалась вышитая звезда и большие буквы КИОК – «Команда имени Олега Кошевого». Своими силами организовали три кружка – вышивания, выпиливания и выжигания по дереву. В особые минуты общей близости читали вслух приключенческие и военные книги. Но самое главное – не это. Главное – помощь больным, старым, инвалидам и участникам войны. В один день, к примеру, тимуровцы КИОК тайно вскопали огород немощной старушке. В другой день – напилили дров старику. В третий – наносили из далекого колодца воды инвалиду. Еще в какой-то день – навели порядок во дворе старой заслуженной учительницы. И так – ежедневно: кому-нибудь да в чем-нибудь помогали. Не всегда эта помощь оставалась тайной, очень часто она открывалась. О КИОК пошла слава, о ней даже наша районная газета писала в октябре 1956 года. И фотография есть: Вова Ширяев – на переднем плане, в кепке со звездой, а сзади него ребята и девчонки сидят, у знамени. Впрочем, рассказ сейчас не о команде, а о Глебе. Хотел ли он вступить в команду? Хотел. Об этом рассказал под фотографией сам Ширяев: «Мы принимаем в команду самых лучших пионеров, отличников и хорошие-тов, но самое главное для нас – дисциплина. К нам хотел поступить один третьеклассник, мы решили его принять, хотя он даже не хорошист. Он с охотой выполнял любое задание, но дисциплина у него хромала: он не подчинялся штабу команды. Он не выдержал испытательного срока, и мы его исключили. Пионер, который хочет помогать старшим, должен иметь два качества – хорошо учиться и быть дисциплинированным». Этим мальчиком, как я выяснила, был именно Глеб Парамонов. И вот что он сделал в отместку команде, хотя об этом не рассказал Вова Ширяев. Однажды вечером он прокрался в штаб, взломал замок на сеновале, палкой разгромил там все, что мог, и мелом написал на досках: «Дураки! Так будет всегда!» Ребята сразу догадались, чьих это рук дело. Устроили Глебу засаду. Но когда его окружили, он, озираясь волчонком, не стал молить о пощаде. Ширяев прямо ему сказал: «Если признаешься и попросишь прощения, мы простим тебя, Парамонов. Но на будущее учти: таким пионерам не место в тимуровской команде!» Глеб бросился на Ширяева, успел ударить его, ребята налетели на Глеба, повалили его, он что-то кричал, извивался, кусался, бил ногами; так они и бросили его на дороге, извивающегося и корчащегося в пыли. Прощения он не попросил, но и они не остались в долгу. Было Глебу в то время десять лет, учился в четвертом классе… А теперь, собственно, о том, о чем я начала. Глебу исполнилось тринадцать лет. То есть идет…
1959 год.
Вот какую историю рассказала мне Марья Трофимовна. В тот год развелось у них крыс в сарае видимо-невидимо. Это и понятно: в конюшенке – два борова, в курятнике – десятка три кур, в стайке – две козы, Маша и Стеша, крысы и повадились объедать законных хозяев. Только дашь скотине еды, глядь – уж половины нету. Сколько ни корми животину, она все голодная. Прямо напасть какая-то. Марья Трофимовна однажды и скажи в сердцах:
«Хоть бы спалил этих крыс кто! Житья от них нету».
А надо сказать, крыса – животное хитрое, ко всему приспосабливающееся, никаким ядом ее не возьмешь. Такая зараза! Вот Глеб услыхал слова матери, задумался. Он так-то учился неважно всегда, но голова иногда соображала, порой до удивления. И вот то ли услышал где, то ли сам придумал, но план у него составился такой: если взять крысу, облить ее бензином и поджечь, то она… Тут мысль была в чем? Крыса обезумеет, бросится к сородичам, те – от нее, и начнется такая пляска с огнем, с визгом и смертным страхом, что крысы в панике разбегутся врассыпную и навеки забудут парамоновское жилье. Так ли все было бы, кто знает, а вот что сарай Парамоновых подхватился пожаром – это точно. Ладно, Степан дома был, сразу унюхал дым – моментом в шесть рук придушили огонек. Дело к зиме шло, дерево набрякло дождями да росой, а будь лето – вспыхнула бы сушина, как спичка. Выпорол Степан Глеба, и, пожалуй, это случилось в последний раз, когда Степан поднял руку на сына: с заключительным ударом Глеб так зыркнул на отца, таким зверем оглянулся на него, что у Степана похолодело в груди. «Еще раз, – подумалось ему, – и всадит тебе Глеб вон хоть вилы в бок – как раз рядышком валяются, под рукой».
После этой порки что-то тяжелое в Глебе появилось, мужичье, а взгляд прямо зверчонка лесного, дикого, попробуй только что сделай не по нём.
Про порку он не забыл, как не забыл и про крыс. Учебу забросил, махнул на все рукой, но уткнулся-то, как ни странно, в книги. Целыми днями в библиотеке пропадал – и все про крыс вызнавал да вычитывал. Библиотекарша даже пугалась его угрюмого, мрачного взгляда и постоянного требования-интереса: «Про крыс дайте. Новенькое только…» Начитался до одури, похудел, вечерами о чем-то думал, даже писал; оказалось, вывел какую-то свою теорию, которую позже воплотил в практику, в жизнь.
Что именно-то?
А то. Поймал пять крыс, да все разных размеров, посадил их в глубокую металлическую бочку, сверху крышкой с мелкими дырками закрыл, придавил на всякий случай булыжником. Сколько дней писк да визг страшенный под сараем был – ужас. Натерпелась Марья Трофимовна, как позже сама рассказывала. Крыса – такая тварь, Бог знает сколько без еды может жить. Но как ни живучая, а и ей приходит крайняя черта. Пришла черта – набросились крысы на самую захудалую, разорвали на части, утолили голод. Так-то они друг друга не едят, Глеб это точно вычитал, а тут эксперимент придумал. До мелочей в него вошел, до глубины. Опять под сараем визг, писк, скрежетанье – Марья Трофимовна Степану пожаловалась, тот подумал-подумал, покачал головой, хмыкнул и рукой махнул: «Пускай! Чем бы дитя ни тешилось… может, толк будет». Глеб за крысами в дырки присматривал, наблюдал. Теперь не так долго терпели крысы. Почуяли, в чем спасение. Еще прокатилось времечко – теперь втроем набросились на ту, что поменьше, на четвертую. Сожрали – ни косточки, ни хвостиночки не осталось. А там и с третьей то же самое получилось. Остались две – самые сильные, кровожадные. И что удивительно – самка победила. Когда дрались между собой, такой гром металлический в бочке стоял – страх божий! Изгрызли друг друга изрядно, но самка таки сильней оказалась. Сожрала она своего сородича, разбухла сама, как бочка. Не бегает, а ходит по днищу, переваливается, хвост за собой тяжело таскает. Глеб выждал, помариновал ее, когда голод вновь душить крысу начнет – а там в один день перевернул бочку и выпустил крысу на волю. Метнулась крыса в сарай, да только прятаться не стала, поднялась на задние лапы, оглянулась и смотрит, тварь, желтыми своими глазами в упор на Глеба. Глеб – на нее. Так и стоят, приглядываются друг к другу. Глеб гикнул! Хлопнул палкой по бочке. Не тут-то было. Крыса не испугалась, не метнулась в спасительную щель. Еще так постояла, посмотрела, после опустилась на передние лапы и, как бы переваливаясь, медленно побежала в затемнение, стуча-волоча хвостом по дощатому полу.
Что-то новое вывел Глеб в крысином роду. Крысу-крысоедку. И она сделала свое дело. «Ей-богу! – удивлялась Марья Трофимовна. – Не вру: с тех пор разом вывелись крысы. То ли в самом деле сожрала их всех поодиночке эта разжиревшая и обезумевшая тварь, то ли просто распугала она сородичей – не знаю, – говорила Марья Трофимовна, – а вот – вывелись же…»
Глеб так и объяснял позже – он дознался, вычитал, понял, что в природе самый жестокий закон такой: нет врага страшней, чем тебе подобный. Надо только научиться пожирать друг друга. И тогда победа обеспечена.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.