Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
– Вон, вон из моего дома! Не хочу! Не хочу! Прочь! Что тут расселись, как ищейки? Прочь, вон!..
Пришлось мужу силой успокаивать ее, укладывать на постель и вливать сквозь дробью стучащие зубы валерьянку вперемешку со снотворным. И пока Вера Аристарховна не притихла на кровати, милиционеры и в самом деле вышли из комнат на веранду, посидели там; их было двое. А трое милиционеров, с сержантом во главе, дежурили под окнами – и со стороны улицы, и со стороны огородов: мало ли откуда может заявиться Мишка…
Но, как оказалось, не там искали и не там поджидали милиционеры Мишку. Он ясно понимал: обложат его основательно, и если не сегодня, то завтра-послезавтра податься будет совсем некуда – ни на Красной Горке, ни в роддоме показываться, конечно, нельзя (а ох как хотелось действительно: прийти к жене, пасть перед ней на колени, исповедаться, повиниться, попросить прощения! – а там будь что будет), значит – времени у него совсем мало. А время ему нужно было для одного – для завершения мести: раз пошел по этой дороге, куда уж тут сворачивать? Семь бед – один ответ. Потому решил играть ва-банк: идти туда, где его совсем не ждут. А именно: притаиться поблизости от отделения милиции в Северном. Почему здесь? А потому, что через переулок от милиции расположился как раз дом, где жил Митяй Носов; митяевские огороды удачно выходили на густой сосновый борок, так что в случае чего можно было раствориться в лесу. Это с одной стороны. С другой – из этого борка очень хорошо нырнуть и на митяевский огород (что Мишка и сделал, когда скрылся из Красной Горки в лесу), а там засесть в кустах густого сиренника прямо под окнами митяевского дома и ждать. Кто будет здесь искать Мишку? Под самым-то боком у милиции? Ясно – никто. До братьев Ерохиных сейчас не доберешься, они живут в глубине поселка, к тому же, может быть, у их дома засада устроена (ведь Ерохины – главные его враги), а вот митяевский дом, под боком у милиции, тот явно не охраняется… (так и оказалось, кстати).
Всю долгую ночь просидел Мишка в сиреннике; слышал изредка, как проезжали патрульные милицейские мотоциклы; иногда гудел «газик»; иной раз доносились обрывки разговоров. Мишка ждал; он был спокоен: приняв решение, он словно отбросил раз и навсегда мучительные сомнения, которые раньше раздирали душу; к тому же понимал: ждать снисхождения к своей судьбе теперь нельзя. Все кончено. Отрезано. А посчитаться поначалу хотелось именно с Митяем.
Именно он, этот долговязый прыщавый тип, когда-то признался Мишке (когда Мишка бил его смертным боем, мстя за смерть брата), что да, это они, Ерохины с Серегой Квасом, прикончили Гришаньку; но сам он – ни-ни, к этому не причастен… Скорей всего – юлил, врал, изворачивался; но не за это заслужил Митяй пулю в лоб. А за то, что на суде четыре года назад отрицал все чохом: Ерохиных не выдал, а на Мишку валил все что мог – еще бы, боялся Мишки как огня, и хотел только одного: чтоб упекли Мишку подальше и надолго. И его упекли – на четыре года. И вот теперь настал час – ответишь за все, паршивая наглая рожа: за смерть брата, за ложь, за наговор, за мои четыре года, за исковерканную жизнь жены и сыновей, за муку отца моего и матери… за все!
Вот с какими мыслями и чувствами прятался Мишка Сытин в густых сиреневых кустах митяевского огорода. Конечно, уверенности не было, что Митяй дома, но предчувствие говорило: сиди, жди… И, правда, под утро выходил на двор старший Митяй (Михаил Михайлович), дочки выбегали, мать, а младшего Митяя – не было. В роду у Носовых все мужики носили одно имя – Михаил, вот уж несколько поколений так шло, а поскольку посельчане по-свойски перекрестили Михаилов на Митяев, то и все, что было у Носовых, называлось – митяевским. Не носовским, а именно митяевским: митяевский дом, митяевский покос, митяевская делянка, митяевские огороды… Скажешь: митяевское – все знают: значит, что-то расхлябанное, бесхозное, заброшенное, гниющее, пропадающее… Отменной ленью и безалаберностью отличалась семья. Что девки, что парни, что старшие, что младшие. И при этом – палец им в рот не клади: заорут, заболтают любого человека, так что поневоле будешь всегда виноват, а они – самые рачительные хозяева, самые уважаемые люди в поселке. Удивительная семейка! А Митяй-младший отличался в ней особенной ленью и одновременно – озлобленностью. Длинный, сутуло горбящийся, покрытый вечными прыщами и фурункулами, с узкими щелками змеевидных глаз, он был паталогическим трусом, когда встречал сопротивление или сталкивался с врагом один на один, но жесток, развязен и безмерно нахален, если находился под крылышком дружков – братьев Ерохиных. Именно он бил и издевался над теми, кого дружки его намечали в очередные жертвы; именно он выполнял всю черновую «работу», когда нужно было кого-то припугнуть, устрашить, пристращать. Он-то, Митяй, и угрожал когда-то брату, а вот был тогда на мотоцикле вместе с Ерохиными или нет, когда брат разбился, – этого так и не узнал Мишка, не дознался: Митяй все отрицал, в ногах валялся, божился матерью и отцом… Ну, ничего, сегодня скажет, гад, все, если, конечно, он дома… А уж Мишка дождется его, хоть три дня будет в засаде сидеть – дождется…
Но не нужным оказалось прятаться в кустах сирени так долго: вышел на двор и Митяй наконец. В длинных черных трусах и грязной майке, в резиновых сапогах на босу ногу, взлохмаченный со сна, с посиневшей от вчерашнего кастетного удара левой щекой и заплывшим глазом; зябко поеживаясь, пошлепал к уборной… Мишка не стал ему мешать, дал сделать свое дело, но когда тот возвращался обратно, огибая куст, за которым пряталась его судьба, Мишка вынырнул из-под сиренника и резко ткнул дулом под левую лопатку Митяя:
– Пикнешь – пристрелю!
Митяй замер, хотя ноги его в резиновых сапогах заходили ходуном, а из-под трусов потекла тоненькая струйка мочи.
– Говори: чего гоняетесь за мной… Ну?! – И больно ткнул Митяя ружьем в спину.
– Это не я… Это Ерохины… Серега…
– Отвечай: они убили брата? – Опять толчок в спину. – Ну?!
– Они… Витька с Генкой… Серега… Загнали на мотиках.
– Что ж ты, гад, на суде молчал?
– Попробуй скажи…
– А сам где был тогда?
– Дома.
– Врешь!
– Дома. Клянусь!
– Чего они от меня хотят? Ну?!
– Тоже… загнать… А я нет, нет!
– Ты ведь, падла, гнался за мной вчера. Я же с сыном был… А вы, вы… в «коробочку»?! – шипел в яростном исступлении Мишка.
– Они силой меня… А я нет, нет! Не хотел!
– Поворачивайся! – приказал Мишка.
Бледный, весь в поту, Митяй еле развернулся к Михаилу на непослушных ногах.
– Так вот слушай, – процедил сквозь зубы Мишка. – Ты тоже там был. Когда Гришку загоняли. Был, молчи, я знаю! А вчера, падлы, меня загнать хотели! Сына могли убить! Так вот слушай: Кваса прибил – и всех вас уничтожу. Всех! Мне теперь терять нечего.
– Нет, нет! – закричал Митяй.
– Да, – сказал Мишка и нажал на курок.
Пуля ударила в грудь, и Митяй рухнул на землю.
И уже когда мчался Мишка митяевским огородом к ближнему сосновому бору, то слышал, каким истошным криком зашлась мать Митяя, выскочившая, видать, на выстрел во двор. Потом заголосили девки, черным матом покрывал пространство старший Митяй Носов – Михаил Михайлович, потом, видно, он заскочил в избу, схватил ружье и начал палить наугад по лесу, в который нырнул Мишка; а он нырнул и был ой далеко от митяевского огорода, когда к их дому подлетели наконец милицейские наряды мотоциклистов. Митяй лежал посреди двора. Мертвый, в луже крови.
С этого дня поиском Мишки занималась не только местная, но и свердловская милиция. В областной и районной газетах было дано объявление: «Органами МВД и Прокуратуры разыскивается особо опасный преступник Сытин Михаил Романович. Его приметы: рост ниже среднего, глаза темные, лоб низкий, губы полные, слегка выпяченные. При ходьбе косолапит. Имеет при себе огнестрельное оружие. Ранее судим за злостное хулиганство. Просим граждан оказать содействие в поисках опасного рецидивиста».
На всех районных и городских дорогах были установлены усиленные посты ГАИ. По дорогам патрулировали мотоциклетные коляски. Через неделю подключилась авиация: несколько вертолетов квадрат за квадратом прочесывали красногорские и северные леса. В доме Сытиных дежурил специальный наряд милиции с породистыми овчарками-ищейками. По улицам Северного тоже рыскали милиционеры с собаками. Овчарки, кстати, взяли след Мишки, но след довел их только до Чусовой, а затем в буквальном смысле канул в воду.
Мишка провалился как сквозь землю.
В тот день, когда он застрелил Митяя, братья Ерохины исчезли из Северного (старший Генка – с семьей, он был женат; младший Витька – один). И никто не знал, где они скрылись-спрятались от возможной мести-возмездия.
Хоронили Серегу Кваса и Митяя Носова в один день.
Зевак набралось чуть не с половину поселка, который ульем гудел в последнее время… Каких только пересудов не слышали человеческие уши; самые невероятные слухи ходили и множились из дома в дом, разрастались и разбухали, как на дрожжах. Сначала говорили: Ерохины с дружками изнасиловали Галку, и теперь Мишка мстил им. Потом засомневались: как же изнасиловали, когда она была на сносях… Нет. Она родила, возвращалась из родддома на Красную Горку, тут ее дружки эти перехватили и убили вместе с сыном… Но тут выяснилось: Галка жива, как жив и новорожденный, находятся оба в роддоме под бдительной охраной милиции. Тогда поползли слухи: расправились дружки с Романом Степановичем Сытиным, подкараулили на красногорской тропе и затоптали мотоциклами. Будто видел Семка Сопрыкин, как пласталась драка на дороге, – чуть не подавил всех чохом на ЗИЛе. Потом прояснилось: дрался-то не отец Сытиных, а сам Мишка. Отец-то, говорят, просто помер от разрыва сердца, когда узнал, что натворил старший сын. Но кто-то сказал, нет, Степан Романович жив, видели его милиционеры, допрашивали, это мать Мишки Вера Аристарховна не выдержала, отдала Богу душу… Шутка ли, пережить такие передряги за последние годы! Но и это оказалось неправдой: Вера Аристарховна жива, но лежит, правда, пластом в постели; кажется, паралич ее ударил… И вот Мишка-то совсем озверел, бьет этих супостатов направо и налево из ружья, и пока всех, сказал, не перестреляет – не успокоится… Да и то, как тут их перестреляешь, антихристов, когда столько милиции понаехало, вертолеты летают, овчарки рыщут, мотоциклы шугают; ему, сердешному, и деваться некуда, обложили, как волка флажками, вот он вконец и оскалился… А как не оскалишься? Сначала брата прибили – тут милиции не было, все шито-крыто осталось: сам, мол, Гришка на мотоцикле разбился, – потом и самого Мишку осудили: четыре года отсидел ни за что, сердешный, и вон сколь осталось-то, несколько дней до свободы, а его опять гоняют супостаты эти, Галку стращают, чуть старшего сынка их вместе с Мишкой в могилу не загнали, но Мишка не дался, даром, что ли, в десантных войсках служил да четыре года казенный хлеб в неволюшке жевал…
Так ли, этак ли, но общая картина происшедшего постепенно прояснялась, и большинство посельчан, как ни странно, находилось на стороне Мишки Сытина. Хотя, конечно, к семье Сытиных, как и вообще ко многим красногорским, отношение северян было настороженное: Красная Горка – дело заведомо ясное: куркули, «хозяева», единоличники… С давних пор повелось недолюбливать деревеньку, стоявшую на отшибе от общей столбовой дороги. А к Сытиным так вовсе особое отношение, с войны еще тянулось, с того, как темно и загадочно воевали братовья Сытины – Алешка и Степан: один так и сгинул неизвестно где, то ли в плену, то ли в местах похлеще, а Алешка хоть и вернулся, да шлепнули его тут как собаку за разбой да насилие, Азбектфан шлепнул, тоже, правда, мрачная душа, и зарыли после этого Алешку Сытина обочь кладбища, а не как заслуженного бойца победоносной армии… Ну, да это ладно – дело прошлое, темное, а Мишка-то Сытин чем провинился, что весь грех семейный тащит на себе? Парень хоть потаенный, нелюдимый, но плохого за ним не водилось, пока вот не загнали его брата, Гришку, в могилу… Тут Мишка не выдержал, мстить стал за брата, и влепили ему по-хитрому четыре года… А теперь уж что, на «химию» вышел, отсидел почти – и вот на тебе: опять антихристы эти на пути… Что делать-то? Душа-то не железная, не выдержал: одного шлепнул, второго… Туда им и дорога!
Одним словом: прощали; прощали Мишку Сытина поселковые жители, как ни странно это покажется. Потому что они-то, поселковые, ой настрадались от этих хулиганов, от всей этой братии Ерохиных с дружками. Ведь какие они дела творили – все им сходило и сходит с рук. Уж даже то, что изнасиловали семидесятитрехлетнюю старуху Дементьевну, а потом сожгли ее вместе с неказистым старухиным домишком, – даже это сошло с рук: за недостаточностью улик… Что и говорить о таких мелочах, как бесконечные драки, террор молодежи, выворачивание чужих карманов, лишь бы наскрести на очередную бутылку, а потом устроить пьяное побоище… И удивительное дело: посельчане ненавидели их – и в то же время буквально заискивали перед ними. Старший-то из братьев, Генка Ерохин, тот особенной жестокостью отличался (уж и женат, и сын есть, а все равно – горбатого, видать, только могила исправит): заставлял маленьких пацанов дерьмо есть, если те не нашмонают вовремя денег на выпивку. А чем их прельщал? Давал на мотоцикле покататься… Что мальчишкам-то нужно? Родители у каждого не из богатых, ни на мопед, ни на мотоцикл денег не наскребешь (да и кто им, одиннадцати-, двенадцати-, тринадцатилетним, мотоциклы покупать будет?!), а тут – на, катайся… Да пацаны за такую щедрость и роскошь готовы лоб расшибить, собственную мать ограбят, если прикажут, лишь бы до одури накататься на заветных колесах. Да и это бы еще ладно. Но они ведь, Ерохины с дружками, портили, гнули, ожесточали детские душонки, а это похуже вымогательства денег…
Вот за что ненавидели их в Северном особенно люто – что детишек губили, малолетнее поколение подминали под себя.
И процессия, которая тянулась за двумя покойниками по улицам Северного, была поэтому неустойчивая, шаткая: то кто-то присоединится к ней, какие-нибудь сторонние зеваки и любители острых ощущений, то, наоборот, покидали ее – из тех стариков и старушек, кто отдал дань человеческому, памяти убитых, а провожать до конца на кладбище не захотел, сил не было.
Да и что смерть Сереги Кваса и Митяя Носова для большинства людей?
Как ни крути – чужая смерть. Те, к кому не лежит душа при жизни, могут ли рассчитывать на душевную тягу по смерти своей?
Больше других убивалась, конечно, мать Сереги Кваса; для нее, маленькой согбенной старушки, Серега был истинным смыслом жизни, потому что он – единственный ее сын. Всю свою женскую бобылью жизнь она прожила в одиночестве: неказистая, некрасивая, сухонько-плоская, с востреньким носом и быстрым, как бы юрким взглядом мелких пронзительно-острых глаз, Лукериха Квас отличалась недюжинной силой (могла одна ворочать огромными бревнами: извернется, взвалит на правое плечишко тяжеленную лесину и тащит к себе в дом – в хозяйстве все пригодится); муж ее погиб в последнюю войну, и вот лет двадцать после того жила Лукериха полной бобылихой, а потом бац – затяжелела. И главное – незнамо от кого. После, когда родился богатырь Серега, поселковые бабы долго судили-рядили: кто бы это мог быть отцом? Вспоминали: то вроде у нее плотники устраивались на постой, то и шоферы иной раз искали ночлег у одинокой бабы, – но так и не открылось, от кого родила Лукериха. И ведь когда родила? – когда полвека на свете прожила, вот молодуха так молодуха… Растила Серегу одна – все ему, все ради него. Домишко мелкий, наполовину вросший в землю, крохотный огородишко, дворик с куцый заячий хвост – все, казалось, в хозяйстве Лукерихи было ей под стать, позже и пенсия такая же выдалась – с куриный нос, тридцать семь рубликов, а вот сын – ну нет, тот из другого теста пошел: крупный, мощный, носатый, глазастый, с бычьей шеей, он, казалось, сам дом матери подмял под себя, как подминает дуб чужую поросль. Рос как трава, а жил как трутень. День и ночь – Лукериха по хозяйству колотится, пусть и малому, а Серега как барин – только покрикивает, а то и поколачивает мать, когда совсем в силу вошел. Странную картину нередко наблюдали посельчане: мать свою, в пьяном гневе, Серега частенько выбрасывал в окно – на огородные гряды, или в другой раз она скатывалась по ступенькам крыльца во двор от широкого его движения плечом. Лукериха все сносила безропотно, как мышка. Но еще удивительней было наблюдать иное: когда вусмерть пьяного сыночка находила Лукериха где-нибудь под забором или в луже у винного магазина, наклонялась над ним, извертывалась и чудом взгромождала его могучее богатырское тело на узенькое плечишко; а там, пошатываясь на детских старушечьих ножках в полусапогах на босу ступню, тащила Серегу, как бревно, домой – тоже, видать, в хозяйстве пригодится, как подшучивали посельчане.
Ну и вот – какая отрада в таком сыночке?
А видать, не только отрада, но и весь смысл жизни в нем, в бедолаге, бездельнике и хулигане, иначе бы и зачем старухе тащить такой воз на себе? Бог ее наградил: пока есть сын – и в тебе живут питательные соки, а нет его – зачем тогда и жить? (И неудивительно: Лукериха после смерти Сереги прожила ровно сорок дней; а как рассталась его душа с землей, так и старушка отправилась вслед за сыном.)
Вот потому-то больше других и убивалась Лукериха, идя за гробом Сереги Кваса: тут не только его жизнь кончилась, тут и ее земной путь оборвался, она чувствовала это. И убивалась она не так, чтобы рвать на себе волосы, причитать безумным криком или стучаться головой о крышку сыновнего гроба; нет, не так. А шла, как восковая свеча: черная, сгоревшая, вконец истлевшая. Казалось, ничего живого в ней не осталось, и тела не было – одна сухонькая оболочка, только вот в глазах еще теплилась искорка огня – и то не здешнего, а потустороннего, безумного, будто она шла, шла, сама не понимая, где она, что с ней, куда идет… Так что неспроста, конечно, решили северяне, что больше других убивалась по смерти сына мать Сереги Кваса – Лукериха.
Убивалась и мать Митяя Носова, но совсем по-другому; вот она-то кричала-причитала во весь голос, заливалась белугой, иной раз повисала на руках женщин, которые поддерживали ее и упрямо вели дальше, на кладбище, где зароют Дарьиного сына в могилу – и тогда все, все… и ужас охватывал Дарью, смертный обволок, и так она тут начинала биться в руках, что упаси боже и пережить, и смотреть такое… Выли и сестры Митяя, три девки мал мала меньше, но, пожалуй, не столько по брату они голосили, сколько от мистического страха, который охватил их, совсем еще малолетних… Митяй был намного старше сестер, внимания на них никогда не обращал, изредка только награждал затрещинами, а то и бил, если попадали под горячую руку, так что горевали сестры скорей всего от страха и испуга, а не из любви или жалости к брату.
Но самым странным в похоронной процессии выглядел старший Митяй Носов – Михаил Михайлович; с вечера еще крепко выпивший, а с утра изрядно опохмелившийся, он в этот послеполуденный час производил впечатление человека блаженного от непонятной эйфории, охватившей его. Нет, он, конечно, понимал, что должен быть серьезен, печален, задавлен горем и потерей сына, но совершенно не мог управлять своим состоянием: на него исподволь накатывала некая восторженность, святотатское блаженство, с которыми он ничего не мог поделать. Такой же, как и сын его, – высокого роста, сутуло-горбящийся, покрытый красновато нарывающими фурункулами, Михаил Михайлович Носов (в народе – просто старший Митяй) шел за гробом сына со странно-смущенной и все-таки блаженной улыбкой, которая кривила его рот сама по себе, непроизвольно, и ничего нельзя было поделать с этим. Кто-то в толпе решил: видать, слегка чокнулся старший Митяй. Но сам-то в себе Михаил Михайлович знал правду: да, да, была в нем и радость, и облегчение, что нет больше сына, как это ни дико и ни странно представить. Потому что хоть он и отец, но столько издевательств (особенно тайных), сколько он перенес от сына и его дружков, вряд ли кто знал в жизни. Главное для них удовольствие было: поставят старшего Митяя к стенке в сарае, рядом – будильник, как только будильник зазвенит – папаша должен стрелой мчаться куда хочет и через полчаса, не больше, принести бутылку водки, в крайнем случае – самогона. Не принесет – ставят папашу «к стенке», теперь по-настоящему, и начинают бить. Наглей и увесистей всех бил сын, младший Митяй, а если, бывало, папаша падал без чувств, когда за него брались другие, тогда именно Митя притаскивал ведро воды и окатывал папашу с головы до ног ледяной водицей. Снова ставили к стенке, снова – рядом будильник, и как только вздрогнет стрелка на нужной цифре, часы – в звон, а папаша – руки в ноги и бежать, искать бутылку хоть под землей. А иначе…
И вот он шагал сейчас, Михаил Михайлович Носов, за гробом сына, и хотя горевал, мучился и страдал, а все-таки не мог удержаться от пьяной, блаженной, бессознательной улыбки, которая непроизвольно кривила рот.
А когда пришли на кладбище, там как-то все перемешалось в совершенно другой клубок: и черная, сгоревшая, восковая фигура Лукерихи, и плач-причитания Дарьи, и завыванье митяевских девок, и странно-юродивая, блаженная улыбка Михаила Михайловича, и безразличие к процессии большинства северян, – все перемешалось и утратило свой смысл, потому что два гроба опустили в могилы, засыпали землей и заложили свежую копанину грубыми цветастыми венками.
Только это и осталось после жизни Сереги с Митяем – яркие бумажные венки.
Глава четвертая
Четыре года назад, осенью, судили Михаила Сытина по двум статьям: хищение государственного имущества и хулиганство.
На кирпичном заводе, куда Мишка устроился после армии дежурным электриком, Михаил Михайлович Носов работал ночным сторожем. Охранять особо там было нечего, потому что кирпичный завод – это только звучит громко, в действительности он представлял собой длинное деревянное сараеобразное строение под шиферной крышей, под которой, в виде цепочной карусели, двигались люльки-каретки для готового или полуфабрикатного кирпича-сырца. На сторонний взгляд даже странно, как тут может получаться кирпич. А секрет-то главный заключался в земле, то есть под землей: в особые камеры штабелями накладывали кирпич-сырец, накрывали тяжелыми чугунными плитами и закаляли кирпич жарко градусным огнем. Так как все это проходило под землей, то есть незаметно для глаза, то и чудно было для чужого человека слышать: «Кирпичный завод», а видеть перед собой нечто вроде сарая, причем сарая, стоящего только на одних столбах – без поперечных и продольных стен.
Надо сказать: кирпичный завод нередко простаивал; находился он на полдороге от Северного к Красной Горке, поселковые особенно туда не шли работать: и далековато, и заработки малые, а красногорские предпочитали кормиться землей, – так что случались постоянные перебои с рабочей силой. И то открывали этот завод, то закрывали, но сторожем в любые времена числился здесь старший Митяй Носов. А работал он на заводе потому, что ему-то, с окраины Северного, было рукой подать до кирпичного. К тому же и важность придавала Михаилу Михайловичу эта должность: как-никак, а всегда при ружье, на охране государственного объекта. Человек слабовольный и слабосильный, старший Митяй Носов будто окрылялся, когда ходил по территории кирпичного завода с ружьем наперевес, думал о себе Бог знает какие честолюбивые глупости и любил эти глупости высказывать жене Дарье, когда бывал в подпитии. Дарья не слушала его, только рукой махала, морщась, но стоило войти в дом сыну – Митяю-младшему, так гонор и спесь разом слетали с Михаила Михайловича. Сын мог и так просто, ни за что ни про что, походя, треснуть отца по макушке, да главное – больно, зараза, вот что обидно… И разве тут поможет ружье? Или собственная горделивость собой? То-то и оно…
В одну из ночей, с четвертого на пятое августа, на заводе исчез электродвигатель. А электродвигатель на кирпичном производстве – сердце работы: без него не будут бегать «карусельные» люльки-короба, в которые складывается кирпич. Михаил Михайлович не на шутку струхнул. Главное: в десять вечера был мотор, а рано утром вышел из сторожки – мотора нет. Он почему четко запомнил, что в десять вечера мотор на месте был? Потому что как раз сын Митяй с Серегой Квасом и старшим Ерохиным, Генкой, на мотоциклах подкатили к заводу. Михаил Михайлович вышел из сторожки и так, между прочим, отметил мельком в уме: все в порядке, все на месте, ну, и мотор, конечно, тоже. Приехали дружки не просто так: выпивки навезли, угостили старшего Митяя от души, что было большой редкостью: обычно наоборот, с отца требовали, отца гоняли за водкой. Не достанешь – пеняй на себя! А тут – расщедрились, ну и ну… Когда пили, все Мишку Сытина ругали, грозились. Вчера, оказывается, Мишка так отделал Витьку Ерохина, что тот в больницу попал: три ребра сломаны и челюсть выбита. Война шла нешуточная, об этом в поселке все знали, гудели растревоженным ульем. Как сбежала Галка Петухова к Сытиным на Красную Горку, так такое началось… Говорят даже: будто Гришка Сытин не сам разбился на мотоцикле, а убили его, загнали. Вот Мишка и озверел: мстит за брата, бьет поодиночке братьев Ерохиных, Серегу Кваса, Митяя Носова. Так ли, этак, никто в точности не знал, но в тот вечер, когда дружки Митяя угощали Михаила Михайловича водкой, крыли они матом Мишку Сытина не на шутку. Старший Носов помалкивал на это. Попили, поели; потом Ерохин Генка с Серегой Квасом заново в поселок мотанули: не хватило, говорят; а Митяй-младший с отцом остался, вытащил из-за пазухи бутылку:
– Во, – говорит, – родненькая, сама явилась! Никак, забеременел мужик!
Митяй-старший от восторга засмеялся так, будто заверещал от щекотки:
– Ну, ты даешь, едрена вошь! Увидали б твои дружки – прибили б тебя, а?
– Тихо, батя! Они свое возьмут… А вот мы с тобой вмажем еще по одной! – Широким жестом факира Митяй разлил по полному граненому стакану, и после этого поплыл Михаил Михайлович, ох, поплыл… Конечно, он помнит, как приехали попозже Генка Ерохин с Серегой, как пили еще, как Генка потирал руки от какой-то явной удачи, а он, старший Митяй, тоже кому-то грозил кулаком, когда все костерили Мишку Сытина, хотя, если честно, нравился чем-то Сытин Михаилу Михайловичу. Впрочем, это не имело значения…
Утром он проснулся в сторожке едва живой: голова трещит, в горле пересохло; еле-еле поднялся с деревянных нар, покрытых соломой, вышел во двор. И вот тут-то враз протрезвел: электродвигателя не было на месте. Вчера – был, сегодня – нет. Вот так фокус! Струхнул старший Митяй не на шутку: за такое дело и за решетку могут упечь. И тут, как наваждение, вылетают из утреннего белесого туманца три мотоцикла: опять сын с дружками пожаловал. Почти сразу, конечно, многое смекнул Михаил Михайлович, только виду не подал. Прикинулся, что обрадовался; а радоваться и в самом деле было чему – парни привезли опохмелиться, не забыли старого дурака.
– Суши, батя, сухари, – налив ему в стакан, усмехнулся Генка Ерохин – усмешка у него была недобрая. С тонкими кривящимися губами, с наголо бритой головой, Генка вообще казался каким-то жестоким хитрым татарином, а вовсе не русским человеком.
– Чего это? – Михаил Михайлович сделал вид, будто не понял его.
– Мотора-то нет, – продолжал нагло, в открытую улыбаться Генка.
– Какого мотора? – Митяй-старший прикидывался дураком и дальше.
– А ты будто не знаешь? Между прочим, срок от одного года до трех: хищение государственного имущества при исполнении служебных обязанностей.
– Ладно разыгрывать, – нахмурился старший Носов, хотя после выпивки на душе у него явно потеплело и хотелось как раз улыбнуться. Но как тут улыбнешься? – Знаю ведь – ваших рук дело.
– А это еще доказать надо, дядя, – вставил Серега Квас, наваливаясь всей своей громадной тушей на Михаила Михайловича.
– Чего тут доказывать: вчера был, а как вы сиганули – мотор исчез.
– На нас хочешь свалить? – усмехнулся Генка Ерохин. – Нехорошо. Пил, пил, а теперь – мы виноваты. А кто докажет, что мы у тебя были? Где свидетели?
Михаил Михайлович обсмотрел всех с тяжелым непониманием и оторопью: чего они хотят от него? В тюрьму засадить? А зачем? Между прочим, пока шел разговор, младший Митяй, как-то по-особому заплывший фурункулами за прошедшую ночь, не раз порывался смазать отцу по лысеющей макушке, чтоб попонятливей был, но рука Генки Ерохина все время останавливала Митяя-младшего:
– Тихо, тихо, не гоношись…
– Но я-то знаю – вы взяли, больше некому, – гнул свое Михаил Михайлович.
– А мы скажем, – спокойно возразил Ерохин, – что ты вошел в сговор с дежурным электриком, и тогда вам впаяют на пару. Учти, на полную катушку – тут коллективка получается.
– И где сейчас мотор? – осевшим голосом, испуганно просипел Носов-старший.
– У Сытина. В сарае. Он – украл, а ты – помог ему.
– Зачем?
– Толкануть. А деньги – пополам.
Михаил Михайлович тут и задумался: чего-то им надо от него, а чего именно, понять не мог. И потому ляпнул напрямую:
– Ладно, говорите: чего хотите от меня?
– Вот так бы сразу, – погладил отца по лысой макушке Митяй-младший.
– А надо вот чего, – жестко сказал Генка Ерохин и пододвинул Носову листок бумаги и ручку. – Пиши: «Я, сторож такой-то, находясь при исполнении служебных обязанностей, обнаружил пропажу заводского электродвигателя. В краже подозреваю дежурного электрика Сытина М.Р., так как в ночь с четвертого на пятое августа видел, как Сытин увез с завода в коляске мотоцикла что-то громоздкое, прикрытое брезентом. Прошу произвести обыск в его доме». Подпись. Число. Впрочем, можешь детали не сообщать, про мотоцикл там, брезент. Просто – подозреваю Сытина. И все. А там дальше без тебя разберутся…
– А если не напишу? – на всякий случай заупрямился Михаил Михайлович.
Ерохин нагло рассмеялся, поглаживая лысую лоснящуюся голову грубой заскорузлой пятерней.
– Вот, – и протянул кулачище к лицу Митяя-старшего, – выбирай: или бить будем, или засадим на пару с Сытиным. Для тебя хрен редьки не слаще, а нам главное: Мишку за решетку упрятать. Понял?
Что бить будут – в этом Носов-старший не сомневался, не раз такое бывало. То-то они вчера его поили… ишь, раззявился на дармовщину. А не подумал: с каких это щей они такие добрые? Видать, сперли двигатель и подкинули Сытину, пока он тут пьяный дрыхнул. И главное: хоть так, хоть этак, а Сытина теперь упрячут, писать надо, а то и сам сядешь, и его не спасешь; а если что – прибьют ведь, как пить дать прибьют, раз уж задумали такое…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.