Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
– Таким образом, мысль моя сводится к следующему: с вашей стороны – четыреста, с нашей – шестьсот, итого – тысячу рублей мы отпускаем на угощение и прочие увеселения.
– С нас меньше? – переспросила Томкина мать.
– Думаю – это будет справедливо. – В голосе Ипатьева зазвучали торжественно-горделивые нотки. – Сын есть сын.
– Нет уж, давайте так, – твердо сказал Томкин отец. – С каждой стороны – по пятьсот, и на этом точка. А если кто хочет больше, пускай вложит в подарок.
– Значит, ваше желание – по пятьсот? – как бы слегка набычившись, переспросил Иван Илларионович.
– По пятьсот, – подтвердил Томкин отец.
– Так по справедливости, по крайней мере, – поддержала мужа Мария Павловна.
– Ну что же, – сказал Ипатьев, – по пятьсот так по пятьсот. Благородство в семейном деле – гарантия прочности родства. Я так понимаю. Ну, а теперь, видимо, настало наше «в-пятых». В-пятых, значит, так. О подарках и о прочем. Гости, конечно, будут делать молодым подарки. Я к этому веду. Один одно, другой другое, третий третье. Предлагаю следующее: унифицировать подарки.
– Что? – не поняла Мария Павловна.
– Разъясняю мысль, – терпеливо продолжил Иван Илларионович. – Унифицировать – значит привести в единообразие. Не так, чтобы каждый тащил кто во что горазд, кто кастрюлю, а кто горшок, а чтобы унифицированно. В данном случае, разъясняю, – в деньгах. Скажем, у тебя есть намерение купить им радиолу. Ага, тут же, значит, говоришь себе: зачем я пойду в магазин, буду искать, мучиться, терять драгоценное рабочее время? Лучше принесу деньгами. Объясняю: самопроизвольно такое мало кому придет в голову, тут нужна планомерность. А именно: приглашаешь, скажем, дорогого гостя на свадьбу – будь добр в хорошем тоне объясни товарищу: мол, о подарочке не беспокойтесь, к чему утруждать себя, у нас, мол, давняя семейная традиция – кто чем богат, тот тем и рад: лучше деньгами, кто сколько может, желательно в конвертике, это и удобно, и просто.
– Ну, это что-то не то, – решительно не согласился Иван Алексеевич, до этого очень внимательно слушавший и ни разу не перебивший Ипатьева. – Так на Руси не делается – рационализм какой-то. Черт знает что! – И свирепо закашлялся.
Иван Илларионович Ипатьев терпеливо подождал, когда Томкин отец от души прокашляется, а потом вновь стал гнуть свою линию:
– Одну секунду, уважаемый Иван Алексеевич. Я ваше возражение предвидел. И имею для него отвод. А именно: на чем зиждется ваше возражение? На заблуждении: мол, такого в русских традициях нет, сие предосудительно. Не скажите, Иван Алексеевич. Когда вы приходите в бухгалтерию РТС, с вами, кажется, мануфактурой не расплачиваются? Не выдают, скажем, пару сапог, три кепки в клеточку, одну в горошек, шаль там и две гармони? Зачем же обижать, скажете вы, хорошего человека? Выдается сумма, человек идет в магазин и покупает сам, что вздумается. К чему же нам равняться на прошлое? И потом – какой пример молодежи? Тянуть ее в дедовские времена, заниматься мещанской политикой вещей вместо нравственно передового метода, а именно: расчета по деньгам, а не по товару. Есть предложение прислушаться к моим словам.
– Уж больно все это умно, – задумчиво, как-то угнетенно-сконфуженно обронил Томкин отец. – А по жизни выйдет – люди на нас обидятся. Ей-богу, обидятся, хоть убейте меня! Да и как скажешь-то? Язык присохнет про подарки раньше времени говорить.
– Зачем же раньше времени, дорогой Иван Алексеевич? – удивленно развел руками Ипатьев. – Надо сказать вовремя, так, мол, и так, чем богаты – тем и рады, а желательно не беспокоиться, и дорогого, мол, не надо ничего, зачем же, так, пятерочку или десяточку в конверт – и хватит с молодых, нечего, мол, приучать к баловству, и прочие такие мысли! Уверяю вас, Иван Алексеевич, Мария Павловна, наоборот, гости будут только благодарны нам – если не сразу внешне, то позже в душе. Такова человеческая природа.
– А если кто упрется? Вдруг да не согласится? – спросила Томкина мать.
– Ну, на нет и суда нет, Мария Павловна. Еще творец говорил: береженого Бог бережет, а горбатого только могила исправит. Мудрая пословица.
– Не знаю, как и говорить-то буду, – сокрушался Иван Алексеевич. – Особенно на работе. Ну, скажут, Алексеич, скурвился ты совсем, окуркулился и обнаглел.
– Очень даже неверная мысль, – осуждающе проговорил Ипатьев. – От предрассудков надо отказываться, а не проповедовать их в жизнь. От всей души вам это советую, уважаемый Иван Алексеевич.
– А вдруг да и не пойдет никто на свадьбу? Тогда что? – вдруг напрямую обратилась Томкина мать к Ивану Илларионовичу.
– Пойдут. Все пойдут, – успокаивающе улыбнулся Ипатьев. – В наше время – и чтобы человек на свадьбу отказался идти? Задарма гулять два, а то и три дня? Это вы мне не скажите, он пятьдесят рублей отдаст, лишь бы только задарма погулять на десятку, душу усладить. Это, скажу я вам, Мария Павловна, не знаете вы русского человека.
– Да это я знаю. Именно так. Правильно, – согласилась Мария Павловна и взглянула на мужа: что он скажет?
– Голова у меня что-то подустала. Думать уже не могу, – признался Томкин отец, и сухая его, слабая грудь начала вновь сотрясаться от приступа кашля. – Но уж делать, видимо, нечего. Назвался груздем, полезай в кузов. Попробуем, как столковались. Посмотрим, что выйдет.
– А выйдет хорошо. Отлично выйдет, – приободрил всех Иван Илларионович. – Вы посчитайте, если даже по червонцу каждый подарит, уже тысяча наберется. Да разве у кого хватит наглости по червонцу дарить? Уж не меньше двух каждый отвалит. А то и больше. Вот и прикиньте, сколько денег будет у наших молодых, когда они в город отправятся, а? А город – это вам не Озерки, там деньги нужней, они там дешевле. Их там только припасай.
– Деньги, конечно, нужны им будут. Чего уж там, – согласился Иван Алексеевич, хотя и пряча глаза.
– На том и порешим! – торжественно подвел итог семейному совету Ипатьев. – Все пункты обсуждены, теперь за дело. Какого числа наметим свадьбу? Скажем, первого июля – подойдет? Прекрасный день…
Порешили всем советом: свадьба – первого июля.
Глава шестая
Однажды в марте Томке стало плохо, и ее на «скорой», почти без памяти, увезли в больницу.
Очнулась она в палате, от шума голосов. Открыла глаза. Кто-то, почувствовала Томка, стоял сзади нее за кроватью, у окна, и громко кричал: «Ой, мимозы, просто прелесть! Спасибо, Владечка! Как там дома? А Люська? Чего? – И вдруг громкий заразительный смех. – Ну надо же! Ты смотри, скажи ей, чтоб не приставала… Ишь какая: сестру спровадила, а сама там…»
Томка повернула голову – напротив стояла кровать, поверх которой комом валялись одеяло и простыня, а матрац, было видно, хранил на себе ясный отпечаток тяжелого, крупного тела.
– Евдокимова! А ну сейчас же закройте окно! – В палату почти неслышно вошла сестра, и голос ее звучал искренне сердито, даже чересчур громко для той тонкой тишины, которая царила в палате, как только смолкали все разговоры. – О себе не думаете, так о других подумайте! Простудите всех, а кому потом отвечать?
Провинившаяся быстро юркнула в постель, захлопнув окно и даже не попрощавшись со своим Владиком.
– Евдокимова – это я, – зашептала она Томке, как только сестра перестала ворчать. – Ты счастливая?
– Чего? – не поняла Томка. Она еще никак не могла прийти в себя, не привыкла к мысли, что она в больнице.
– Ты что, не счастливая? – удивилась Томкина соседка.
– Как не счастливая? – Томка не знала, что ответить на этот прямой, простодушный вопрос. Как бы даже не понимала вопроса: о чем это, мол, разговор-то?
– Ну, ты даешь… – удивленно протянула Евдокимова с таким выражением лица, будто она бежала-бежала и вдруг споткнулась обо что-то и понять не может, обо что. – А я счастливая… – протянула она и даже на секунду закрыла глаза, вздохнула: – Вот верь не верь, а счастливая! – Она лежала и улыбалась мыслям, и следы этих мыслей, как тени, блуждали на ее лице. – Слушай, а как тебя зовут? Давай хоть познакомимся, что ли. Меня Ириной зовут. Ира, – просто и с улыбкой поправилась она.
– Тамара, – сказала Томка.
– У меня подружка в школе была, тоже Тамарой звали. Такая хорошая девчонка! Представляешь, вышла замуж за моряка, он Одесское мореходное окончил, стал плавать, потом капитаном назначили на танкер там, что ли, вот надо же, в Босфоре, кажется, так это называется, танкер загорелся, все ушли, а Вовка остался. Капитан… понимаешь? Теперь у Тамарки маленький Вовка растет, а мужа нет. Жуткая история…
– Почему же он не ушел? – спросила Томка.
– А его бы тогда уважать перестали. Мне так Тамарка объясняла…
Томка задумалась, странная какая-то жизнь, но почувствовала уважение к незнакомому Вовке, а к его Тамарке – даже зависть. Хотя чему тут было завидовать? При таких-то обстоятельствах?
– Сколько у тебя уже? – кивнула Ира на Томкино одеяло.
– Чего?
– Месяцев сколько уже?
– А что у меня? У меня ничего, – сказала Томка, и Ира, встретившись с ней взглядом, посмотрела на нее как на умалишенную.
– Ты не хочешь рожать? – наконец догадливо спросила Ира.
– Как я тут оказалась? Ты не видела?
– Да как… тебя же привезли.
– Вроде помню что-то… что со мной случилось?
– У тебя чуть выкидыш не получился. Еле спасли.
– Кого?
– Ребенка.
– Ребенка? – удивилась Томка.
Она давно уже все знала, но не хотела ни знать, ни понимать ничего, ошалела от горя и не могла ни думать, ни делать ничего, словно ей парализовало душу, а признаться кому-нибудь не хватало сил, духу, да и как признаешься, кому? Веселушке-Светке? Верке-черной? А что они сами понимают в этом? Да к тому же, может, Томка сама все выдумала-напридумывала, а на самом деле ничего и не было?
В палате их лежало шесть человек, все молодые, но Томка, наверное, была по возрасту среди них девчонка девчонкой, хотя на вид, на лицо, ей было явно за двадцать, что-нибудь так двадцать два. И если б хоть кто-нибудь из них знал, какая она еще совсем глупая, как она еще совершенно ничего не понимает в женских делах, какая у нее неразбериха и каша в уме и на душе, как тяжко ей было нести ношу, которая возникла непонятно откуда и зачем, и не у кого было спросить, разобраться, понять. Все девчонки-сверстницы ведут себя так (и она тоже), будто давным-давно все знают и понимают, и на все на свете им начхать с высоты дедушкиной печки, а в действительности вокруг сплошной туман, и все, что узнавала, ты узнавала как бы подслушивая, как бы где-то кто-то о чем-то нечаянно обмолвился, и ты подумала: а-а, вон, оказывается, как, а я и не знала. Конечно, на втором или на третьем курсе все эти знания пришли из книг, но книга – ей веры нет, не то что она врет, нет, а разве она разберется в тебе, подскажет что-нибудь, выслушает тебя? И главное – разве она поддержит тебя?
Задумавшись, Томка не сразу и поняла, почему в палате стало так тихо, – это, оказывается, приступил к обходу лечащий врач. Томка с удивлением и со стыдом даже, исподтишка следила за врачом: это был мужчина, который переходил от кровати к кровати, смело обнажал женское тело, щупал животы, груди, улыбался, шутил, и главное – женщины смотрели на него как на благодетеля, как на спасителя, а шутил он грубовато, солоно, не церемонясь, и Томка, чем ближе он подходил к ее кровати, тем больше сжималась вся от внутреннего протеста, стыда и страха.
– Сейчас к нам придет, – прошептала восхищенно Евдокимова. – Ох, и Ефим Петрович, шутник… Но врач – лучше не найти. Первый специалист, это все бабы говорят…
И врач Ефим Петрович в самом деле вскоре подошел к ним, присел рядом с Евдокимовой.
– А тебя, подружка, будем выписывать, – как бы между прочим сказал он, осматривая Иру.
– Как выписывать? – протянула Евдокимова.
– По тебе твой Владик соскучился. Ты ж к нему чуть в окно не прыгаешь.
– Ой, я больше не буду. Извините, Ефим Петрович!
– Вот же неймется девкам! – усмехнулся врач сразу для всех в палате. – Только их мужики сюда загнали, они – опять к ним…
В палате негромко, но весело прыснули.
Шутя и подтрунивая над Евдокимовой, Ефим Петрович между тем быстро осматривал ее, и по тону его голоса, по тому, как плавны и спокойны были движения его рук, по мягкой, снисходительной улыбке было видно, что он доволен состоянием Евдокимовой. Он и вообще-то любил веселых, жизнерадостных пациенток, особенно таких, которые шли иногда наперекор всем больничным правилам, – короче, больше всего он любил в человеке характер, а не слепое послушание, и тем более не любил мямлей и нытиков.
Томка потихоньку наблюдала за врачом, и внутри у нее все сжималось от страха, от чувства непонятной обреченности, которая навалилась на нее неведомо откуда, – она будто забыла обо всем, что случилось с ней, ей просто страшно было, что она лежит сейчас в больнице. И когда Ефим Петрович пересел от Евдокимовой к ней на кровать, Томка испытала острое чувство враждебности к врачу и одновременно – покорности: мол, что хотите, то и делайте, а я все равно всех вас ненавижу…
– Ну, что смотришь сычом? – спокойно спросил Ефим Петрович. – Не нравлюсь? – И подмигнул Евдокимовой на соседней кровати. – Я уже староват для вас, – продолжал он говорить будто Евдокимовой, хотя давно уже сидел на кровати Томки. – Приди-ка я к вам с мимозами – «Иди за розами!» – скажете…
В палате снова прыснули, одна только Томка молчала.
– Или тебе не дарили цветов? – спросил он у Томки.
– Не дарили, – с вызовом ответила Томка.
– В следующий раз мой тебе совет: подожди, когда цветы дарить начнут, а потом приезжай ко мне. Цветы украшают нашу жизнь.
Томка не могла понять: то ли он издевается, то ли говорит всерьез, но на всякий случай сказала:
– Другого раза не будет.
– Вот это уже разговор. Аве, Цезарь, моритури тэ салютант!
– Ой, что это? – улыбнулась Евдокимова. – Как красиво вы сказали, Ефим Петрович!
– Это клятва гладиаторов, – поднял назидательно палец Ефим Петрович. – Она помогает мне понять женщин, которые без памяти влюбляются в мужчин.
– Да, но как она переводится-то? – приподнявшись на локте, спросила Евдокимова, и умный человек Ефим Петрович, глядя в ее блестящие черные глаза, в которых полыхало ничем не прикрытое любопытство, подумал: вот эта нерастраченность детского наивного любопытства к жизни и делает из девчонок женщин. А вслух сказал:
– А переводится это так, товарищ Евдокимова: «Ц, езарь, идущие на смерть приветствуют тебя!»
– Как? – переспросила Евдокимова, мгновенно просветлев лицом, – видно, не сразу запомнила слова.
– «Ц, езарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» – повторил Ефим Петрович.
– Ой, красиво ка-ак!.. И страшно, да? – медленно проговорила Евдокимова. – Вы не обманываете? Не шутите? – В глазах ее, обращенных к Ефиму Петровичу, будто застыл испуг и одновременно – глубоко-далекое очарование-раздумье.
«Так оно и бывает, – подумал Ефим Петрович. – Бери ее под руку, наговори ей красивых непонятных слов – а потом они попадают ко мне. И это и есть жизнь».
– Зачем же мне обманывать? Может, в произношении я перевираю, – сказал Ефим Петрович, – но за смысл ручаюсь. В институте по-латыни у меня была «вечная пятерка».
– А вы Вергилия на латинском можете читать? – Евдокимова смотрела на Ефима Петровича чуть ли не влюбленными глазами.
– На латыни я могу только рецепты выписывать. А будешь, Евдокимова, по подоконникам летать, пропишу микстуры.
– Ну, нашли о чем вспоминать… – сразу загрустила Евдокимова и, вздохнув, откинулась на подушку. Больше уже она ни о чем не говорила с врачом, лежала как будто грустная и безучастная ко всему, а потом вдруг начала улыбаться сама себе, своим мыслям, и лицо ее светилось улыбчивым, безмятежным счастьем.
– Ну, так что делать будем? – грубовато спросил Ефим Петрович Томку. – Надо рожать. Рожать будем, а? – как бы не спрашивая, а утверждая свою мысль, закончил он.
– Что? – испугалась Томка, вернее, она просто не поняла ничего и потому сильно испугалась.
– Ладно, поговорим с тобой всерьез. Умеешь серьезно разговаривать?
Томка кивнула, потому что ответить не смогла, в горле что-то запершило, забилось, будто там что-то сорвалось, покатилось и застряло посередке.
– Я понимаю, девчонка ты совсем молодая. Рожать не хочется. А рожать надо. – Ефим Петрович внимательно посмотрел на Томку. – Поняла?
Томка кивнула, а сама не знала, куда глаза девать, – только вот сейчас, сегодня она до конца прочувствовала, каким может быть женский стыд: это тебе не безликая лекция в медучилище, где говорят обо всем и обо всех сразу и ни о ком в отдельности; тут говорили о тебе самой, о твоих особенностях и будто заглядывали за ту черту, за которую никому не позволялось раньше заглядывать.
– Он кто у тебя? Тоже студент? – продолжал Ефим Петрович.
Томка кивнула: студент.
– Муж? Или еще только собирается? – как бы между прочим спросил Ефим Петрович.
Томка молчала, не могла ничего ответить.
– Понятно, – сказал Ефим Петрович. – Думала, так обойдется. Пронесет, да? Все вы так думаете…
– Я не думала, – прошептала Томка, и казалось, не на глазах у нее появились, а будто в голосе прозвучали слезинки.
– Родишь – воспитывать надо будет.
– Я не хочу «родишь», – прошептала совсем как-то нелепо Томка.
– Ну, это глупости, – сказал Ефим Петрович. – Вон сколько лежит – видишь? И все на сохранении, о ребенке мечтают. И тебе рожать надо, а то потом локти кусать будешь. Да поздно будет, поняла?
Томка кивнула, но в кивке ее не было ни согласия, ни отрицания, а просто – слышу, мол, да не понимаю ничего.
– Короче, держись за Паничкина, а с Паничкиным не пропадешь! – весело сказал Ефим Петрович. – Смотрела фильм про Паничкина?
– Нет, – замотала головой Томка.
– Ну вот, ничего они не смотрели… Поколеньице пошло! В общем, Паничкин – это моя фамилия. Захочешь меня повидать – «Позовите Паничкина!» – и я тут как тут… Поняла?
Томка снова кивнула.
Доктор ушел, а она осталась словно одна, хотя в палате еще было пять человек, он ушел, и у нее появилось ощущение – она и сама не знала, как оно появилось, – что он каким-то образом стал ей необходим, будто он или понял, или узнал о ней что-то такое, что теперь связывало ее с ним, – а что именно-то? Невозможно было понять. Она узнала, почувствовала, что ничего она не понимает в жизни, это только кажется, что она уже взрослая, и на вид она действительно взрослая, вон ребята влюбляются, и она сама влюбляется, и даже Бог знает что уже случилось с ней (невозможно и понять), а на самом деле, если копнуть поглубже, ну ничего она не знает и не понимает, потому что в душе, далеко-далеко, она еще совсем дитя, защищается, правда, иной раз грубостью и цинизмом, а по жизни она уже женщина и даже в скором времени – возможно, мать (боже мой!) – но разве она сама это чувствует, понимает, осознает до конца? Разве она ощущает себя именно в том возрасте, в каком она находится? Да нисколько. Внешне – куда там, бой-девчонка, а душонка-то внутри трепетная, детская, незащищенная, не понимающая еще ничего, – и такой-то ей нужно что-то решать? Рожать? Но как тогда дальше жить? Куда ребенка девать? Кормить чем – и его, и себя? И вообще – миллион вопросов, на которые разве способна она ответить хотя бы даже сама себе? Ничего она не может ответить, на одно только в самом деле надеялась – пронесет, не может быть, чтобы что-нибудь плохое с ней случилось, правильно Ефим Петрович понял ее, а оно возьми все да повернись вон как… Игорь к ней потом и так, и этак, а она смотреть на него не может, весь вид его – виноватый, будто побитый, а глаза тоже виноватые, бегающие и все слова его – испуганные, жалкие, – все это вызывало в ней только протест и что-то похожее на отвращение, – обман, обман один… Ипашка перед армией тоже все время добивался, тоже лез к ней, но ей смешно было, ведь она знала: она – командует, он – подчиняется, и поэтому никогда ничего плохого случиться не могло, куда там Ипашке, а тут, на этой вечеринке…
Нет, нельзя понять, как все случилось!
И главное, сколько бы она ни презирала Игоря, сколько бы ни делала вид, что ей ненавистны любые его слова и объяснения, она сама-то знала, что виновата только она. Сама!
Хотя тут же словно спохватилась: но в чем же, в чем она виновата?
И что же теперь делать? Рожать?
Нет, только не это! Что угодно – только не рожать…
Глава седьмая
Солнце в этот первый июльский день выкатилось из-за горизонта жаркое, знойное, и уже часам к восьми дышать было нечем – нещадно парило, и воздух, густой, влажный, тяжелый, казалось, душил дыхание, каждый вдох давался с трудом, на лбу выступала испарина, а сердце будто не просто билось, а тяжко ворочалось, переминалось, перекатывалось в груди из стороны в сторону. Круг солнца взбирался все выше и выше над горизонтом, с каждым часом небо становилось бездонней, безграничней, а солнце заметно уменьшалось, превращалось в кипящую, жгучую точку цвета яркого яичного желтка на темной, почти фиолетовой сини распахнутого во все стороны неба. В такие дни спастись от жары и духоты можно только у воды – к счастью, ее было вдоволь в Озерках, так что ранним субботним утром почти все озерчане потянулись кто на пруд, кто на речку Веснянку, а кто и на дальние озера с прицелом не просто отдохнуть и покупаться сегодня, но и закинуть ввечеру наживку на золотистых толстобрюхих карасей и линьков.
Даже и Ипатьевым в это утро пришла в голову шальная мысль: а не устроить ли свадьбу на берегу Веснянки? Пологие ее берега, переходящие в сплошь покрытые полевыми цветами луга, – во-о-он они, совсем рядом, и в общем-то не составляет особого труда перенести столы к берегу реки и накрыть их. И разве это плохо, действительно, если в такую палящую духоту гости будут наслаждаться прохладой реки, можно и искупнуться в реке, кому уж совсем невмоготу станет, да и как это вообще прекрасно и необычно – устроить свадьбу под открытым небом, на берегу реки, посреди луга, где так густо-терпко пахнет буйными в цвету бело-золотистыми ромашками и нежной розово-медовой кашкой!
Так и порешили сделать… И хотя хлопот, конечно, поприбавилось, но ведь в сущности угощение было приготовлено заранее, и поэтому главная забота была – разогреть уже готовое… А для этого прямо на берегу быстро и ловко выложили из кирпича небольшую печурку – три стенки, поверх которых уложили чугунную плиту с разъемными кольцеобразными отверстиями, – что еще надо, чтобы огонь березовых полешек весело и золотисто плясал внизу, а сверху в кастрюлях и чугунах побулькивало наваристое угощение? За угощение это отвечали в основном две закадычные подруги – Катерина Ильинична и Лизавета, и, хотя кое у кого были поначалу сомнения, можно ли доверить им такое ответственное дело, вскоре все сомнения рассеялись сами собой, потому что Лизавета с Катериной Ильиничной, хоть и опрокидывали время от времени стаканчик за веселую и дружную работу, дело свое делали с таким жаром, что и помощницы заражались их энтузиазмом и готовы были бежать даже в соседнее село, если будет вдруг такое указание от подруг-кашеваров.
К вечеру из поселка к берегу реки потянулись гости на свадьбу. На фоне синеющей Веснянки ярко полыхает жаркая печурка. Постреливая и пощелкивая в небо переходящими в бесцветность ало-желто-фиолетовыми искорками, рвется вверх сизоватый, почти туманно-белесый, почти невидимый дымок – так хорошо прогорают на воздухе березовые поленья, а рядом в белых фартуках и в белых высоченных колпаках почти приплясывают в непонятно-сложном танце две горяче-пунцовые русские бабы, а чуть дальше от печурки, вдоль берега реки, протянулись столы, которые разве что не ломятся от угощений, а чуть дальше и чуть ниже – во все стороны – раскинулись луга в ярком оперении цветов, в душном ароматном запахе, и над всем этим чудом раскинулось уже не такое знойное ввечеру небо, в котором трепещет, будто запутавшись в невидимой паутине, то ли рыже-сероватый околышек овсянки, то ли серо-рыжеватый хохолок луговой синицы…
…Уж когда опрокинулись над темной синью Веснянки белесые звезды и по заберегам пошли бродить-густеть сумерки, а над дальней ветвистой, густо разросшейся ивой, за пышным покровом которой почти спряталось соседнее с Озерками село Долгопрудное, показался острый рожок полумесяца, тогда свадьба вовсю уже набрала ход, над столами клубился гомон, горели страсти, звенели рюмки и стаканы, на ближнем конце стола затягивали одну песню, на дальнем заглушали ее другой, а посреди этого гомона и веселья, в центре стола, сидели Томка с Геной. Томка не в белом платье и не в белой фате, как того хотели все родственники, а просто в длинном голубом платье, так уж ей захотелось, ничего не поделаешь, Гена был в черном костюме, на белой рубашке – черная бабочка, из-под рукавов пиджака выглядывали белые, в темно-лиловых запонках манжеты, и весь вид Гены был вид истинно счастливого молодого жениха, который и минуты не мог просидеть спокойно, чтобы не обнять, не приласкать, не поцеловать своей невесты. Томка была спокойна, уравновешенна: какая она настоящая, Генка в последнее время так и не мог понять – то смеется, то подсмеивается, то злая, то обозленная, то шутит, то издевается, а какая она в самом деле, любит ли его или совершенно безразлична – не поймешь, и Генка, конечно, переживал, мучился, хотя и старался не показывать вида, и только вот теперь, на свадьбе, по-настоящему успокоился; с сегодняшнего дня Томка его жена, это самое главное, остальное перемелется, а перемелется – счастье будет, а не мука-мука…
Отец Гены, Иван Илларионович, как и отец Томки, Иван Алексеевич, сидели по обе стороны жениха и невесты, рядом с ними – их жены, сидели все строгие, серьезные, серьезность эта передавалась от Ивана Илларионовича Ипатьева, который не то что сидел, а как бы восседал на своем стуле-троне – будто это он сегодня главный виновник торжества и будто только для того все и собрались, чтобы отдать ему дань уважения. Свадьба, конечна, шла своим чередом, и чем дальше к окраешкам стола, тем меньше обращали на центр внимания – там-то, по окраинам, как почти всегда в жизни, и шло настоящее веселье – без оглядок и без церемоний, именно с крайних столов начинает обычно хмелеть свадьба, именно оттуда идет особая прелесть раскованности, громких разговоров, веселых песен и удалых плясок. Но пока это еще не разразилось в полную силу, пока текла свадьба в более или менее управляемом русле, Иван Илларионович Ипатьев, словно почувствовав момент, поднялся со своего места и, слегка приподняв руку, торжественно заговорил, как говорил сегодня уже не раз:
– Дорогие гости! А теперь позвольте рассказать вам одну шутку… В некотором царстве, в некотором государстве жил да был жених, и была у него невеста. И была у них законная свадьба. Было много вина выпито, и было немало угощений съедено, гости, как говорится, со свадьбы отбыли довольные. Пришло время укладываться молодым спать, глядь – а у них даже подушек нет, не то что простыней и одеяла… (За столом весело рассмеялись.) Так вот, дорогие гости. Это, конечно, шутка. Но чтобы такой шутки не случилось с нашими детьми, мы, семья Ипатьевых, со своей стороны дарим нашим молодым вот этот скромный конверт, который и будет нашим семейным подарком дорогим молодоженам! Что? Отвечаю на вопрос, который раздается со стороны. Конверт небольшой, конечно, скромный, в нем всего тысяча рублей, конечно, новыми, так что кто хочет больше – шучу, конечно, – прошу любить и жаловать! Итак, дорогие Гена и Тамара, примите этот скромный подарок от нас, родителей Ипатьевых, позвольте вас расцеловать от души и пожелать еще раз счастья в личной жизни, долгих лет супружеского взаимопонимания, ну и, конечно, побольше детей! (За столом вновь весело засмеялись, а кое-кто захлопал в ладоши.)
Иван Илларионович крепко обнял сына, потом невестку, поцеловал обоих отцовским поцелуем прямо в губы, прослезился и вручил молодым свой маленький пухлый конверт.
– Спасибо, папа, спасибо, мамочка, – только и смог ответить Гена, и в горле у него предательски запершило.
– Спасибо, Иван Илларионович, Нина Петровна, – просто сказала Томка и улыбнулась.
После этого из-за стола поднялся, конечно, Томкин отец, Иван Алексеевич, и, запинаясь от волнения, закашлявшись, комкая слова, тоже преподнес молодым подарок – такой же конверт, тоже с тысячей, и все одобрительно загудели, захлопали в ладоши, кто-то крикнул: «Ну, за это, товарищи, надо обязательно выпить!» – и полилось на столах рекой вино, но тут как раз с подносом в руках выпорхнула откуда-то Катерина Ильинична, оторвалась от своей чудо-печи и громким веселым голосом закричала:
– Дорогие гости! Дорогие гостюшки! А ну-ка, позолотим нашим молодым их прекрасную молодую жизнь! А ну-ка, раскошелимся, дорогие гости и гостьюшки, покажем, на что мы годны и сколько там в наших закромах водится, сколько нам не жалко! А ну-ка, не ударим все в грязь, давайте, гостьюшки, доставайте из своих широченных блуз рабочие рублишки… – И, припевая, пританцовывая, Катерина Ильинична, рядом с которой для подмоги плыла ее верная подруга, бывшая военная медсестра Лизавета, двинулась по рядам застолья. И посыпались на поднос и конверты, и просто десятки, пятерки, двадцатипятирублевки, и столько тут набиралось денег, что на подносе не умещалось. Тогда Лизавета подала Катерине Ильиничне второй поднос, и та с новыми шутками, прибаутками и присказками двинулась дальше, и, когда собрала все деньги, так прямо на двух подносах и положила их перед молодоженами и, честное слово, сама не зная отчего, вдруг расплакалась по-бабьи просто, добро и с легким сердцем.
– Господи, деточки, – говорила она, плача легко и счастливо, – сами видите, как люди любят вас, хотят видеть вас счастливыми и хорошими, и не думайте – это все от души вам дарится, от всего сердца, так будьте же, деточки, – все плакала и плакала Катерина Ильинична, – по-настоящему счастливы, берегите любовь, берегите друг друга, пусть будет вам в тысячу раз лучше, чем нам, солдатским женам и вдовам, господи-и, деточки, не распаляйте свои сердца злобой, не смотрите на несчастных и обездоленных, живите с миром, людей не забывайте и жалеть их не забывайте, и это будет вам наш последний людской сказ, милые вы мои…
И с этого момента, пожалуй, свадьба стала уже неуправляемой, теперь каждый что хотел, то и делал. Гость – он на Руси всегда был натурой широкой и вольной, ему ты хоть сам царь сиди на пеньке – ему все равно, лишь бы ты был простодушный человек и угощал всласть на свадьбе, как это испокон веков водится…
…Отсюда, с этой луговинки, куда они ушли от всех по-над берегом реки, свадьба была еще сказочней, огонь в печи Катерины Ильиничны не горел, а дивно полыхал, отражаясь в воде огромным пляшущим кострищем, звезды тускнели в его пламени, и только свет месяца, теперь уж в полную силу вставшего над огромным ивовым кустом, был если не ярче, то шире, могучей и окрашивал ночь, и луга, и просторы за рекой, и саму свадьбу осиянно-желтым легким свечением, но этой кажущейся его легкости хватало на все дали и на все шири, чтобы природа вокруг не спала, а будто лежала убаюканная, умиротворенная и, главное, преображенно-прекрасная, словно ее, сонную, спрятавшуюся от людей, как будто кто нарочно приоткрыл для глаза человеческого: вот она, девственность ночного мира, смотри на нее, дыши ею и впитывай ее через свое легкое дыхание…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.