Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Долго думал Егор, отвечать или не отвечать (он знал, кто стоит перед ним, и знал, что случилось в поселке; не знал только, что Мишка за это время еще одного убил – Митяя Носова); наконец произнес с обычной своей хрипотцой в голосе:
– Что ж, здравствуй. – И почти без перехода предложил: – Есть будешь? – По-хорошему предложил, по-свойски.
– Вообще-то не откажусь, – признался Мишка.
– Проходи, садись.
Мишка было направился к столу – в сапогах, в фуфайке, с ружьем через плечо. Егор показал кивком:
– Пушку оставь. Вон, на лавке…
Какое-то время Мишка колебался, потом здравый смысл взял верх, скинул ружье, положил на лавку.
– И фуфайку снимай, – сказал Егор.
Мишка снял и фуфайку, а на ноги показал решительно:
– Сапоги снимать не буду!
Егор усмехнулся:
– Ладно, сапоги оставляй. Сапоги и есть твое богатство, видать.
Мишка не понял, отчего Егор усмехнулся, прошел к столу, сел на табуретку, сложив тяжелые руки на коленях.
– Меня Михаилом зовут. Вообще-то, – представился он, что ли… не поймешь даже.
– Знаю, – коротко бросил Егор. Он встал, снял со стены черпак и налил Мишке полную миску настоящих деревенских щей. – Ешь, потом поговорим, – приказал он.
Мишка ел долго, на лбу у него выступила испарина, бледно-впавшие щеки раскраснелись, а вот руки как дрожали, так и продолжали подрагивать, когда он подносил деревянную расписную ложку ко рту. Егор не мешал есть, поднялся с табуретки и пошел ставить самовар.
– Может, добавки плеснуть? – предложил, когда заметил, как быстро убывает миска. Мишка, и правда, до того, кажется, изголодался, что готов был быка съесть (это у него нервное было).
– Можно, – ответил он.
Егор плеснул еще щей, Мишка так же старательно продолжал хлебать, изредка вытирая левой рукой пот на лбу. Ел молча; молчал и Егор.
Странное у Мишки было ощущение: будто он много раз бывал здесь, в этой лесниковой избушке, хотя ни разу в жизни не приходилось заглядывать сюда. Что-то знакомое и родственное чудилось, но может – только чудилось? Или в Егоре виделось что-то свое, понятное?
Поел, отложил ложку в сторону; взглянул на Егора – встретились взглядами. Глаза у Егора были мрачно-темные, строгие, но как бы и не осуждающие, кажется, Мишку, а будто просто прощупывающие его.
– Ну? – спросил Егор.
– Спасибо, – сказал Мишка.
– Я не об этом, – поморщился Егор.
– Ловят меня, – сказал Мишка.
– Ловят – значит поймают, – не стал обнадеживать Егор, на что Мишка с поспешностью произнес:
– А я сегодня второго убил. Митяя Носова.
Егор воспринял новость спокойно, только долго и пристально всматривался в глаза Мишки. Сказал наконец:
– Хочешь, чтоб шлепнули тебя, олуха?
– Мне теперь все равно. Пока не прикончу их всех – не успокоюсь.
– Ну и дурак! – Егор встал, принес самовар на стол, чашки. Заварил в маленьком пузато-цветастом чайничке крепкого чая с душицей и мятой – густой травный аромат поплыл по избе; даже и не поверилось вдруг Мишке во все то, что произошло, – будто сон случился, – как не верилось и в то, что ждет его впереди. Размягчала душу Егорова изба… Или это только казалось? Наверное, так; наверное, казалось только.
– Дурак не дурак, – возразил Мишка, – а дело свое доведу до конца. Другого выхода для меня нет.
Что-то понятное, близкое прозвучало для Егора в этом признании Мишки, только трудно было отдать отчет, что именно и почему – понятное. Он давно уже, Егор, разобрался, казалось, в людях, видел в них одну помеху своей жизни, поэтому нередко относился к ним с ожесточением и даже злобной ненавистью (это временами), а вообще – хотел только одного: чтоб оставили его в покое. И вот пришел Мишка, пришел преступник, двоих уже убил – и еще убивать собирается, – не сумасшедший ли? – а почудилось в нем Егору что-то понятное, близкое, словно Мишка был тот же Егор, только вывернутый наизнанку. Или, если по-другому: словно вывернутый так, что все внутреннее и потаенное было в нем наружу, видимо и осязаемо.
Другого бы давно выгнал Егор из своего дома, в три шеи вытолкал, а вот Мишку принял, щами накормил, чаем угощает. Странно… самому Егору странно. Чего-то праведного, истинного не хватало в Егоре, не находилось в душе света, чтобы признать Мишку только преступником, а себя – только праведником, оттого не прогонял его, не советовал пойти и сдаться властям. Пусть-ка они выкусят, пусть-ка помыкаются, помаются, прежде чем настигнут Мишку со своей зловещей карой!
Но не знал этих мыслей Егора Мишка и сомневался: говорить или не говорить до конца то, ради чего пришел сюда. Но и молчать дальше было нельзя:
– На месяцок, на два затаиться бы мне…
Егор усмехнулся; он все понял, но не мог точно уяснить в себе: поможет или не поможет этому парню? Девяносто девять из ста открестятся от Мишки, как от наваждения, отмахнутся, как от дьявола, а он кто, Егор: один из ста или один из девяноста девяти? Грешник или праведник?
– Если поймают, я не выдам, – поспешил заверить Мишка; он заметил: Егор колеблется, размышляет…
Егор снова усмехнулся:
– Ты, главное, смотри, сам себя не шлепни.
– Что я, дурак?
– Бывает, – резонно заметил Егор Малицын.
– У меня жена. Два сына. Второй вчера только родился…
– Ну и чего тогда взбеленился?
Мишка задумался:
– В двух словах не обскажешь… Достали они меня. Пять бы дней прокантоваться на «химии» – и… Но – достали. Прям с ножом к горлу. Край подступил. Если б не прибил вчера Серегу Кваса – жить бы не смог. Достали, сволочи. Ну край самый – и все! – Мишка резанул себя по горлу.
Егор смотрел на Мишку тяжелым, изучающим взглядом.
– Ну, не два, хоть месяц где-нибудь… – Мишка пошел на «уступки», видя, что Егор не решается сказать ни да, ни нет.
– А потом что?
– Потом вылезу из берлоги. Сейчас-то меня обложат – ого! Только нос высунь – сразу сцапают.
– Сцапают. Точно.
– Отсидеться бы где-нибудь…
– Ты что, в самом деле хочешь перебить их всех? – то ли в удивлении, то ли в глубоком раздумье медленно проговорил Егор Малицын.
– А ты бы что сделал? – в упор спросил Мишка.
– Я тебя спрашиваю. Не себя.
– Если скажу: «Всех!» – не поможешь?
– Значит, всех?
– Всех!
– Да ты, я смотрю, просто ненормальный, парень. – Но хоть и говорил так Егор, но в душе, в потаенной ее глубинке, был отчего-то согласен с Мишкой и даже восхищен им. Надо же: не колеблясь признается случайному в общем-то человеку в таких мыслях и планах! Тут надо иметь и волю, и характер, и решимость, и… кое-что еще, что бывает только в истинных мужиках.
– Значит, не поможешь?
– Я этого не говорил, – сказал в прежней тяжелой задумчивости Егор.
– Поможешь?! – воскликнул Мишка.
– И этого не говорил.
– Значит… – потух Мишка.
– Есть у меня совет один. Хватит убивать! А?
– Нет, – твердо произнес Мишка. – Пока не перебью их всех – не успокоюсь.
– Мое дело – посоветовать. А там смотри. – Егор всматривался в Мишку с еще большим удивлением и даже, кажется, с большим уважением, почувствовав в нем, как и прежде, родственную душу, только вывернутую наизнанку: то, что в одном человеке может прятаться за семью печатями, его тайна, его помыслы, в другом может так открыто и бесшабашно выявляться – ну, не парадокс ли?
– Значит, отказываешь? – Мишка, кажется, сник не на шутку, повесил голову.
– Выручу, – неожиданно даже для самого себя проговорил Егор.
– Выручишь?! – Мишка в возбуждении соскочил с табуретки.
– Считай, договорились. Спрячу на время… А там смотри.
Мишка бросился было к Егору – руку ли пожать, обнять ли благодарно, но в последнюю секунду удержался и только с облегченным вздохом опустился на табуретку:
– Верно мне батя говорил: «Иди к Егору – он поможет».
На что Егор Малицын откровенно скривил губы в презрении: кто это, мол, может угадать его прихоти?
– Много твой батя понимает…
– А ты хоть знаешь его?
– Сытина-то? Романа Степаныча? Чего его не знать… Знаю.
– Знаешь, да, видать, не все знаешь, – загадочно произнес Мишка. И думал про себя лихорадочно: говорить или не говорить? Рассказывать ли Егору, в чем признался вчера отец? Что было его тайной многие и многие годы? – Эх, Егор! – И Мишка рубанул по воздуху рукой. – Знал бы ты, кто мы с тобой в действительности есть!
– И кто? – усмехнулся очень уж обидно Егор.
– Может, братья родные, вот кто!
Но тут уж не сдержался Егор Малицын таким громким смехом закатился, так искренне рассмеялся, что, наверно, и не помнил, когда еще настолько от души веселился:
– Во, братец нашелся! Папаша отыскался! Ну, уморили мужика… Чтоб, значит, помог вам, такую байку придумали? Ну, вы даете!
– Да ты послушай, что я тебе расскажу, – разозленно пытался перебить Егора Мишка. – Чего ржешь-то, а?!
– Ну, уморил, уморил! – хохотал Мишка.
– Да ты послушай, эх, ну вот человек… Да послушай ты!
…Через час, груженные тяжелыми рюкзаками, Егор Малицын и Михаил Сытин пробирались от лесниковой избушки в сторону Северушки – по едва приметной тропе. Да и не тропа это была, а паутинный след в лесу, на который дунь – и нет его: один Егор, видать, и знал тропе настоящую цену. Сквозь бурелом, затравевшую чащобу и густой папоротник продирались они к Северушке, при этом чем дальше шли, тем чаще попадались коварные ямины-ловушки (провалишься – и нет тебя, поминай как звали): бывшие ходы и выходы отработанных демидовских шахт. И когда, бывало, Мишка слегка притормаживал шаг, Егор грубовато-обеспокоенно прикрикивал на него:
– Не отставай, не отставай!
Путь предстоял немалый.
…Нинку, дочь лесника, иначе как «Нинка-азбектфанка» не называли. Сам лесник Савелий, по кличке Азбектфан, жил денно и нощно в лесу, в избушке, построенной в межречье Чусовой и Северушки, в поселок почти не наведывался, а жена его, Тося, наоборот, почти все время жила в Северном, к Азбектфану в лес не ходила, втречаться с ним избегала. Давняя меж ними рана кровоточила: любила Тося другого по молодости, Алешу Сытина, а когда после войны тот вернулся в родные края, но не с фронта вернулся, а из плена и лагерей, Азбектфан пристрелил его. Он, Азбектфан, к тому времени Тосиным мужем был, да и сама она ходила на сносях, вот-вот разродиться должна (замуж-то она вышла, потеряв всякую надежду, что Алеша вернется), вот Азбектфан и пристрелил его, чтоб не путался под ногами. И, главное, не судили Азбектфана, потому что Тося сама показала: снасильничать Алеша хотел… А что ей было делать? На что решаться? Алеша все равно мертв, – так еще Азбектфана в тюрьму упечь? Совсем лишиться опоры, отца будущего ребенка? Спасла она Азбектфана, а потом всю жизнь мучилась, каялась, что осталась память об Алеше черная, безрадостная… Оттого и невзлюбила собственную дочь Нинку, когда та родилась: не рада ей была, не от Азбектфана бы ей родиться. От Алеши. Да что теперь поделаешь?.. Жизнь кончена.
Вот так и росла Нинка сущим дичком при живых родителях: мать не миловала, не баловала ее, отец – тоже не из ласковых, так иной раз взглянет, что под лавку нырнешь и сидишь там, ждешь, когда тятькин гнев сам собой пройдет…
Ах, несчастны дети у нелюбящих друг друга родителей!
Вдвойне несчастны те, у кого отец с матерью ненавидят один другого!
Росла Нинка, но хоть и нежеланная была, а частенько в лес к отцу бегала, вот и прилипла к ней кличка – Нинка-азбектфанка. Она пока дорогой бежит, километров шесть до Красной Горки, да полтора-два – до отцовой избушки, как-то все свои горести позабудет: то песню затянет, то венок на голову из ромашек сплетет, то полное ведерко черники наберет, то душицы с мятой или пустырника нарвет, – всякая безделица радость девчонке приносила. Так-то, на людях, ой скромная, застенчивая росла, при отце с матерью – вовсе будто побитая делалась, а как одна останется – словно расцветет, распустится, как бутон, на который брызнуло солнышко свои ласковые лучи. Именно этого – ласки – больше всего и не хватало девчушке. На вид забитая, горестная и невзрачная, Нинка-азбектфанка совсем не походила сердцем на своих родителей – жалостливое оно у нее билось в груди, отзывчивое на чужое страдание и боль. Но заметней всего откликалось ее сердце на человеческую ласку: ты только приголубь, погладь, приободри Нинку – все, навеки верна тебе будет. Только кто догадывался приласкать Нинку-азбектфанку? Отца ее, Азбектфана, побаивались, мать Тосю то ли осуждали, то ли махнули на нее рукой: умом, видать, баба тронулась, целыми днями на кладбище пропадает, у могилы Алеши Сытина сидит, и вот шепчет, кается, а кому это надо теперь? какой толк? – нет, от родителей Нинки держались подальше – подальше от ненормальной и горемычной этой семьи. Заодно безразличье людское переходило и на Нинку, и мало кто догадывался, что она, девчонка, вовсе не такая, как мать с отцом, а добрая, понятливая и отзывчивая на ласку.
Отзывчивость эта и погубила ее; а может, наоборот, спасла от той участи, которую готовила для нее судьба. Ведь что готовила она ей? Быть одинокой. А Нинка-азбектфанка обманула судьбу или уж, во всяком случае, вошла с ней в сговор…
Каждую субботу-воскресенье бегала Нинка к отцу в лесниковую избушку; отец, хоть и грозен, зато его часто дома нет: то в лесу, то на рыбалке, то на охоте, вот Нинка одна и хозяйничает в избе… Хорошо ей, вольно и весело! И так-то она бегает к отцу, и, когда бы ни бежала, дорога ее никогда не минует Красную Горку. Ну, маленькая была, не особенно ее и замечали, а подросла – стали поглядывать на Нинку парни. Хоть неприметная на вид, но телом крепкая, ядреная, и платья, как на несмышленой девчушке, такие короткие на ней, что оторопь возьмет, как крутанутся перед глазами полные ее, литые ноги в голубых трусиках. Шестнадцать лет было, десятый класс окончила, когда однажды парень незнакомый, Роман, окликнул ее на дороге:
– Эй, Нинка-азбектфанка! (Ее так все звали – и знакомые, и незнакомые – она не обижалась.) Подойди-ка!
– Ну, чего надо? – нахмурилась она. Только что бежала – веселая, свободная была, а тут позвали – сразу спряталась в себя, как улитка в ракушку.
– Да подойди ты, подойди… – Роман был старше ее года на три (в армию вот-вот заберут), высокий, с выгоревшими до белесости густыми рассыпающимися волосами, с открытой улыбкой, в которой, правда, будто и усмешинка-подначинка пряталась. И весь он – с головы до ног – был осыпан сенной трухой.
– Ну? – Нинка встала перед ним, приопустив голову от смущения.
– Помоги-ка мне, – попросил он.
– А чего?
– Да вон, – показал Роман на сеновал. – Видишь?
– Чего?
– Эх ты, чего, чего… Сено мечу – весь верх забил. Помогла б, а?
– А чего?
– Да того! – Он хотел было щелкнуть ее по носу, да она увернулась.
– Ты чего? Того? – Она покрутила пальцем у виска и покраснела.
Он рассмеялся; красивым ей показался, зубы блестят, губы сочные, как киноартист на карточке. Вылитый Алейников.
– Вот вилы, – подал он Нинке. Да так уверенно, сильно – прямо вложил ей в руки – и все. – Полезай наверх. Я подаю – ты по углам разбрасывай. Поняла?
– Мне к отцу надо. Полы мыть.
– Эх ты, помочь не можешь?
– Да я могу…
– Ну так чего?
– Отец ждет.
– Подождет твой Азбектфан. Давай, полезай.
Нинка покрутила в недоумении головой: чего это? Бежала, бежала, к отцу торопилась – и вот стоит с незнакомым парнем, болтает, вилы в руках держит. Ну и ну…
– Ну, чего ждешь?
– Ладно уж, так и быть… – произнесла она. Понравился ей этот парень, вот она и согласилась; и еще: волнение ее странное охватило, услада непонятная, тайное томление.
Полезла наверх, а подол платьишка совсем короткий, замелькали у Романа перед глазами голубые трусики.
Она остановилась, покосилась недовольно на него:
– Ну, чего уставился?!
– Нельзя?
– Нельзя!
И опять он рассмеялся, заблистал своими белыми зубами, заиграл сочными губами; но послушался ее, перестал смотреть, отошел в сторонку.
Нинка-азбектфанка с легкостью перышка взлетела на сеновал и принялась за работу. Знала она и хорошо понимала эту работу – и ворошить сено, и метать его, и укладывать в копны, и набивать им сеновал. Росла заброшенной, позабытой, обделенной лаской, а работать любила, потому что, когда работала, словно сама себя лаской и благодарностью оделяла, приобщала к радости. Ей бы крылья… ох, горы бы она своротила, а вместо этого как часто приходится таиться, хмуриться и жаться в одиночестве в какой-нибудь самый зачуханный, неприглядный уголок.
Может, час они и работали в общем ритме, в обоюдной усладе взаимопонимания: он – внизу, она – наверху, а потом, когда, казалось, больше некуда забивать сено, он быстро взлетел по шаткой лестнице на сеновал и, горячий как печка (знойный жар так и пыхал от него), стал показывать вилами:
– А вот… А вот… А вот…
И тут вдруг закружилась у нее голова, Нинка охнула и мертвенно побледнела; он испугался:
– Ты что? Ты что?..
Она прикрыла глаза, и тут Роман, жалея ее, просто тихонько так погладил ее по голове, осторожно провел по волосам, ну, мол, держись, чего ты… – Нинка открыла глаза, и он неожиданно увидел в них слезы, не слезы – а тугую слезную пленку, обволокшую белки ее глаз. И совсем растерялся:
– Ты чего?
Не знал он, не догадывался, что еще ни один парень на свете ни разу не гладил ее, не прикасался к ней, не ласкал, поэтому неожиданная его ласка повергла Нинку в такое состояние, будто она – это совсем не она: что-то словно ушло из нее, знакомое и привычное, а пришло вот это – полное неощущение самой себя, непонимание происходящего.
Она невольно покачнулась назад и мягко обвалилась на сено.
Он присел рядом; она смотрела на него расширенными, полными слез глазами (ласка его, такая крохотная, малая, буквально перевернула ей душу, обезволила ее) – и смотрела она так, будто находилась под гипнозом, так что и ему вскоре стало не по себе от ее взгляда.
– Можно, поцелую? – прошептал Роман.
Она пожала плечами.
Он удивился и целовать не стал, а начал еще и еще гладить ее по голове, как маленькую, совсем маленькую девочку, которую жалко, потому что ее все обижают, а она вон какая хорошая, добрая, послушная и понятливая… Он гладил ее, а она смотрела на него широко раскрытыми глазами, полными слез, и молчала и только изредка шумно, протяжно вздыхала.
– Ну, можно? – попросил Роман еще раз.
Нинка-азбектфанка еще раз пожала плечами. Она как бы не понимала, о чем он ее просит, чего хочет… И опять он не стал ее целовать, а просто гладил и ласкал, пока она не закрыла глаза, и тогда он поцеловал ее, но не в губы, а в маленькую, пульсирующую на шее голубую жилку, после чего Нинка будто совсем потеряла сознание, с трудом сознавая, что с ней происходит.
– Можно, можно? – настойчиво и бессвязно шептал он, а сам уже не только целовал губы, но и приоткрывшиеся плечи, и ложбинку меж грудей, и саму нежную грудь…
– Можно, можно? – все горячей шептал Роман, а Нинка только потерянно стонала, хотя и продолжала, как бы в недоумении от самой себя, без конца пожимать плечами.
…За лето Нинка-азбектфанка еще несколько раз прибегала к Роману на сеновал. Ну, как прибегала? Летит к отцу в избушку, а Роман и перехватит Нинку на Красной Горке. Такой он был ласковый, добрый, хороший, как никто на свете, она и не знала, что бывают такие люди на земле, так что не очень и сопротивлялась, когда он зазывал ее на сеновал. И всегда молчала там, лежала потерянная, словно лишалась сознания, ему даже страшно иной раз становилось с ней. А осенью Роман Сытин ушел в армию, служил четыре года на флоте и даже знать не знал, что там, в Северном, Нинка-азбектфанка родила от него мальчишку – Егорку, Егорушку… Ох, бил ее, Нинку, Азбектфан, жестоко бил, допытываясь, где, когда, каким таким чудом нанесло ей семя в живот – ведь ни с кем никогда не ходила и парней не было, никто не ухаживал, жила всегда забитая, зачуханная, позаброшенная – и вдруг на тебе: живот растет! С женой, с Тоськой, Азбектфан с того времени совсем врагами стали, нещадно обвинял он жену, что это она, она упустила дочь, шляется без конца на кладбище, слезы льет по убиенному Алешке Сытину, а дочь тем временем с мужиком спуталась… Но где? с кем? когда? – так и осталось тайной, потому что Нинка как воды в рот набрала, будто онемела, а особенно онемела тогда, когда родила. Жила только сыном, ни о чем и ни о ком другом не думала, ни с кем не общалась, разговаривала мало и неохотно. Есть сын – и этого достаточно, чтобы судьба отплатила ей за всю прежнюю безрадостную и сиротскую (при родителях) жизнь: отплатила лаской и любовью малыша, сына, Егорки…
И Роман Сытин, вернувшийся из армии, долгие годы не знал, что мальчишка у Нинки-азбектфанки – его собственный сын; да и позже не знал наверняка, только прикидывал да строил догадки. Да и когда стал догадываться? – многие и многие годы спустя, когда давно был женат на Вере, когда поднял с ней на ноги двоих мальцов-сорванцов – Михаила и Гришку.
И уж совсем никто не знал, что догадайся, положим, сам Азбектфан, что Нинка родила сына от Ромки Сытина, несдобровать бы им обоим. И Нинке, и Ромке. Рассчитался бы с ними Азбектфан в полную меру, вчистую. Потому что не было для него, Савелия Малицына, принявшего в войну кличку Азбектфан от искаженного «Казбек-хан», больших врагов, чем род Сытиных, потому что они, Сытины, и в первую очередь Алешка, родной дядька Романа, испортили ему всю жизнь, обескровили ее и растоптали. Ибо, хоть и забрал Азбектфан себе в жены Тоську, невесту Алеши Сытина, пропавшего в войну, а потом вдруг чудом вернувшегося в родные края, но душой, и телом, и сердцем потерял ее навсегда, как только Алешка в 45-м появился в Северном и на Красной Горке; и Азбектфан пристрелил его из ружья как собаку. Прикрыла Азбектфана Тоська, взяла грех на душу – лишь бы не посадили мужа (Алеша Сытин мертв, его все равно в живые не вернешь), а дочке, Нине, которая вскоре родилась, отец нужен, живой отец. Так-то оно так, но развалилась-таки жизнь меж Азбектфаном и Тоськой, и родившаяся дочь не помогла, наоборот – стала страдалицей, обездоленной и обделенной лаской сиротой при живых родителях. Но если б узнал Азбектфан, что именно с племянником Алешки Сытина – Романом умудрилась породнить его собственная дочь Нинка, родила ему внука Егорку – от Романа (от Сытина!), ну – тут неизвестно, что бы было! И слава Богу, что Нинка-азбектфанка выдержала молчание, не призналась ни в чем, хотя была бита и порота жестоко: и ремнем, и вожжами, и прутьями, и даже оглоблей один раз прошелся по ней Азбектфан: признавайся – кто? где? когда? Нет, выдержала Нинка все, не выдала тайну. И – слава Богу! А то прибавилось бы наверняка крови…
В войну-то их, Сытиных, ушло два брата – Алешка и Степан. С Алешкой – дело выяснилось, а вот Степан пропал без вести еще в 42-м, верней, как узналось позже, в плен угодил, а там и исчез напрочь в дымке времени и темных извилинах истории; сам-то исчез, а сына по себе оставил. В 42-м родился маленький Роман Степанович. И мать его, жена Степана, – Леонида Акулина, долгое время девичью фамилию носила, чтоб не навредить судьбе сына. (Попавших в плен не щадили у нас, как не щадили и их семей). Так что влоть до января 1945 года носил Роман фамилию матери – Акулин, а не Сытин. И вот узнай позже Азбектфан, что Нинка породнила его с Сытиными, родила ему внука не от кого-нибудь, а от Ромки, который стал со временем носить ненавистную для Азбектфана фамилию Сытин (а значит, и Егорка – Сытин? хотя бы наполовину?), – что сделал бы Азбектфан? При его-то диком характере и мрачной, темной, безжалостной душе?!
Так что спасибо судьбе – выдержала Нинка все побои, все грубые допросы и издевательства со стороны отца. И живет теперь спокойно на свете (а может, неспокойно, но все-таки живет) Егор Малицын, двадцативосьмилетний отшельник, в избушке деда своего, лесника Азбектфана, и носит его фамилию – Малицын.
Живет на Красной Горке и Роман Степанович Сытин с женой Верой Аристарховной и детьми, живет – верней, жил – спокойно и хорошо, пока не закрутилась карусель, о которой и речь в этой повести.
…Путь предстоял немалый. Конечно, не будь тяжелой поклажи – огромных рюкзаков, набитых продуктами: от картошки и овощей до консервов и чая, – Егор с Мишкой быстро бы добрались до места. А так, груженным, им приходилось с трудом продираться сквозь бурелом, затравевшую чащобу и густой папоротник к заветной речке Северушке, пройдя которую они и должны были выйти к нужной землянке. Порядком мешали еще и ямины-ловушки, – чем дальше, тем больше, – бывшие ходы и выходы отработанных демидовских шахт: не дай Бог, зазеваешься и провалишься – и нет тебя, поминай как звали. И когда Михаил слегка мешкал позади, Егор грубовато прикрикивал на него:
– Не отставай, не отставай!
Наконец миновали Северушку. Сколько раз ловил здесь Мишка крупных жирных налимов, сколько ночей провел на берегу этой мелкой речушки, проверяя донки по извилинам и ямкам Северушки, идя в кромешной тьме с красно-матовым фонарем-многогранником, – и вот пришло время, приходится красться по этим местам, как преступнику. Да и почему «как» – теперь он преступник, и дело его – именно прятаться, а дело других – ловить Михаила. Как так случилось, почему, по какой такой странной и дикой прихоти судьбы? Не поймешь, не узнаешь, не ответишь сразу.
Да и не надо отвечать сейчас, нельзя расслабляться, падать духом, наоборот – нужно собрать в себе все, что есть в нем сильного, ловкого и выносливого, чтобы выдержать, выстоять, выполнить то, что задумал, а там будь что будет: семь бед – один ответ…
Землянка, к которой они пришли часа через два, была хитроумна и малоприметна со стороны, точней – совсем неприметна. Строил ее сам Азбектфан когда-то, давно, в первые послевоенные годы, строил надолго, а потому основательно. В то время много разного тайного и пришлого люда шастало по лесам, поэтому задумал землянку Азбектфан с хитрецой: так, чтобы ты прошел в метре от нее, а то и по самой крышице, – и не заметил ничего. Охотником Азбектфан отменным считался, иной раз на неделю уходил из Лесниковой избушки в окрестные дали, потому и жилье ему нужно было надежное в далеке от красногорской избушки. А надежное для того, чтоб что бы ни оставил в землянке, все было бы твоим, не разоренным и не найденным лихим человеком, когда вновь вернешься в жилище. Вырыл Азбектфан огромную прямоугольную ямину, два на три метра, в глубину – чуть больше человеческого роста, а потом накатал стены из листвняка, будто блиндаж построил; сверху, на поперечные балки, тоже бревна накатал, которые заложил дерном: чем дальше шло время, тем больше дерн, перегорев первой травой, становился сплошным монолитом, превратившись со временем в обычную травянисто-лесную твердь. Для лаза в землянку Азбектфан оставил маленькую дырку, чуть шире человечьих плеч, которая, как погреб, тоже прикрывалась дерновой крышкой. Откинешь крышку – там лестница крутая вниз; залез, крышку накрыл – будто и нет никого здесь, а наверху – обычный лес, поляна или лужайка из трав и цветов. С послевоенного времени висела в землянке, на стальном крюке, керосиновая лампа – самое надежное дело; была и запаска – фонарь-трехгранник, но для него нужна была квадратная батарейка, чего не всегда бывало у Азбект-фана. (Егор Малицын захватил с собой и батарейку.) Печки с дымоходом в землянке не было, но в углу стояло нечто вроде «буржуйки» – четырехугольные стены из жженого кирпича, накрытые чугунной плитой; когда надо, Азбектфан протапливал печь, чтоб просушить стены, а дым пускал прямо в лаз, который приоткрывал на время. Однако для готовки еды чаще использовал керосиновый примус, который, как и много лет назад, можно было хоть сейчас пустить в дело, был бы керосин. А керосин, конечно, Егор захватил с собой в первую очередь.
Забрались они в землянку, засветили керосиновый фонарь; вначале дыхнуло на них отсыревшими стенами, но не настолько, чтоб жить невозможно было. Дело в том, что за последние годы Егор бывал здесь трижды и основательно протапливал «буржуйку» – так, на всякий случай, больше по хозяйской привычке. Так что дух в землянке казался сносным, особенно если чуть пообвыкнешь здесь. А сразу сейчас топить тоже нельзя: по дыму из лаза быстро могут обнаружить Михаила. (Оно и в самом деле: на поиски Мишки вскоре бросили даже два вертолета, которые методично, километр за километром, прочесывали окрестные леса, и заметь они дым – никуда бы ему не уйти. А так – больше месяца просидел он в землянке, и никто его не нашел, а потом и поиски бросили, решив: скрылся он, видать, далеко, раз нет его признаков в здешних местах.)
Кроме печки, посреди землянки стоял стол с подгнившими деревянными лавками; в углу построены нары, на которые брошены хоть и ветхие, стертые, но все еще годные для подстилки козлиные шкуры.
– Дед коз держал, – объяснил Егор, едва заметно улыбнувшись: видать, вспомнил что-то хорошее, радостное из детства. – Прибежишь к нему в избу, а там козы блеют… Коз-то он не любил, а молоко их уважал. Так чуть что, постарела – резал безжалостно. А шкуры сюда…
Припасы они разложили по полкам, которые накрепко прибиты к стенам из листвняка; картошку закатили под лестницу в мешке из грубой холстины (чтоб мыши не прогрызли).
– Выдержишь – живи, – сказал Егор.
Мишка ничего не ответил, только кивнул: ладно, мол, понял.
На керосиновом примусе разогрели в сковородке консервированные голубцы, сели за стол. Егор вытащил из рюкзака бутылку водки. Разлил в два стакана.
– Ну, за то, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих!
Мишка смотрел на стакан, но в руки не брал. Светила на крюке керосиновая лампа, метались по стенам землянки уродливые тени; сыро, холодно, мрачно.
– Знаешь, Егор, я ведь не пью, – наконец сказал Мишка.
Егор усмехнулся. Чудаки, их хоть из-под земли вытащи, всегда найдутся на свете. Ох, чудной, чудной наш мир!
– Тебя, может, в живых скоро не будет – а ты все в праведники готовишься. Не пойму я чего-то вас… таких вот…
– Да не потому, – стал объяснять Мишка, – просто не могу, выворачивает всего. Организм не принимает.
– Ну, смотри. – Егор одним махом выпил водку. – Жуткое твое дело, парень. Запьешь еще, ох, запьешь. Если жив останешься.
Мишка взял стакан, подержал, подержал в руке – и отставил в сторону; ясно представил: выпьет – сразу вывернет его наизнанку. Зачем же гадить в собственном жилье?
Егор опять усмехнулся.
Он решил помочь этому парню вовсе не потому, что тот назвался как будто бы родным (ах-ха-ха!) братом; во всю эту байку трудно, конечно, поверить. Но даже если это и правда, какое ему дело, что какой-то там Роман Сытин, оказывается, его, Егора Малицына, отец. Зачем ему отец? Всю жизнь Егор жил с ощущением, что никакого отца не то что нет, а и быть не может у него, так уж постаралась мать: никогда и ни при каких обстоятельствах не заговаривала о том, откуда он взялся, как будто Егор из воздуха и явился, из непонятно какой загадочной субстанции. Ну, нагуляла Егора мать, это он понимал; злость свою нынешнюю понимал, раздражение, нелюбовь к людям – тоже понимал; нежелание никого видеть – да, и это было в нем; но никакого желания копаться в своем прошлом, далеком прошлом, судить кого-то, осуждать или оправдывать – не было. (Хотя, если положить руку на сердце, такого бы отца, как Роман Сытин, окажись он действительно Егоровым отцом, не мешало бы взгреть хорошенько: хорош батя, у которого сын под боком растет, а он ни разу и виду не подал, живет, видишь ли, честной и праведной семейной жизнью, растит своих детей – двух сыновей, а до чужого сына дела нет, будто и не было его ни в жизни, ни в сердце; и вот вспомнился он, восстал из небытия, лишь когда папашу прижало в жизни, когда запахло жареным для своего сына – Мишки, тогда-то и проклюнулся в сознании Егор Малицын, потому что вдруг он может помочь, выручить, запрятать Мишку хотя бы и под землю, к черту на рога? Да, не мешало бы, не мешало взгреть такого папашу…) Но в том-то и дело: нет Егору никакого дела до Романа Сытина, никакого чувства к нему, ни ненависти, ни любви – полное, абсолютное равнодушие, и никакого зова крови, никакого родства – ничего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.