Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
– Любимый мой, – шептала Томка, подняв к нему заплаканные серьезные, счастливые глаза, – одинокий мой, – плакала и улыбалась она, – хороший мой, счастье мое…
– Ну-ну, – говорил ей тихо Михаил, – так уж и одинокий, скажешь тоже, одинокий, эх, Томка ты, Томка… – И смотрел на нее тоже ласково, не насмешливо, не грустно, не одиноко.
Глава девятая
В первую свою брачную ночь Ипатьев проснулся под утро от какого-то тревожного предчувствия. Скорее это даже не предчувствие было, просто беспокойство, смута на душе. С вечера, когда Томка открылась ему и когда он чуть не заскулил от жалости к самому себе: нельзя, нельзя, нельзя! – с вечера он все же успокоился, успокоился довольно быстро, потому что был хмельной, уставший, и заснул, на удивление, умиротворенный, крепким и ясным сном. Спал без снов, и только под утро душа забеспокоилась, заныла, и Ипатьев, растревоженный, проснулся.
Томки рядом не было.
Ипатьев поднялся с постели и вышел во двор. День уже наливался силой, хотя был еще совсем ранний час, солнце только-только малиновым краешком показалось среди легких серых облачков. Гена поежился – прохладно. Отворил калитку, вышел в огород – в ботвинках картошки, как в лодочках, поблескивала зеленцой роса, и над всем огородом струилось легкое испарение, будто огород был живой и отдохновенно, глубоко дышал этим чистым умытым утром. Гена стоял и смотрел на эту красоту, на то, как клубился за огородами, в кустах ивняка по берегам Веснянки тягучий молочный туман, и вдруг опять спохватился: где Томка? Надеялся увидеть ее здесь, во дворе, но Томки нигде не было, и его благодушное созерцание этого восходящего утра разом сменилось прежней тревогой. Он заспешил в дом, вошел в комнату, которую отдали им родители в огромном, просторном своем доме: живите сколько угодно, а в городе устроитесь, построите квартиру – комната все равно всегда будет ваша, мало ли, вдруг к родителям захочется, в гости нагрянете, вас тут всегда своя светелка дожидается, только бы жили-поживали мирно да счастливо, – в комнате Томки тоже не было. И тут на столе, среди вороха денег, которых вчера им надарили видимо-невидимо, Гена увидал листок бумаги, взял его в руки – точно, записка от Томки. Ипатьев быстро пробежал глазами первую строчку, и сердце его сжалось от тоски. «Да что она, сдурела, что ли?» Ипатьев медленно, будто яд пил, читал строчку за строчкой, и душа его изнывала от непонимания…
«Гена! Извини, но жить с тобой я не буду. Искать меня не надо, да ты знаешь, где я. Объяснять всего не хочу, не поймешь. Пока у нас ничего не было – легче переживешь. С ума не сходи, будь мужчиной. Про меня можешь не говорить ничего, необязательно. Если хочешь, можешь придумать что-нибудь. Тысячу, что мои родители внесли, я взяла. И половину «подаренных» взяла, чтоб дураков проучить. Ну, Ипашка, не вешай носа.
Томка».
Глава десятая
Томка сидела на кухне за столом, когда в квартиру, чуть покачиваясь, ввалился Михаил – с работы вернулся. Посмотрел на нее, усмехнулся, покачал головой:
– Ты чего, сдурела? Шампанское одна дуешь, а?
– Не твое собачье дело, – вяло огрызнулась Томка.
– Нет, ты в самом-то деле, а, – продолжал удивляться Михаил, – ты чего это? Шампанское? Одна? Откуда это?
– Нашлись добрые люди, угостили…
– Это уже интересно. – Михаил сел на табуретку напротив Томки и внимательно заглянул ей в глаза. – Кто-то был у нас? A-а, чую, гость был… Мужиков стала водить, ай-я-яй! – печально покачал Михаил головой.
– А хоть бы и стала. Тебе же не жалко.
– Мне-то не жалко. Мне что… – Михаил пододвинул к себе стакан. – О себе лучшей подумай…
Томка сидела печальная, словно глубоко задумавшись о своей жизни, с грустными глазами, в которых, наверно, было больше боли, чем грусти.
Михаил немного осмотрелся, поозирался по сторонам, как будто хотел по каким-то невидимым признакам догадаться, кто же это приходил к Томке – знакомый ему или нет, но понять не мог, и Томка, перехватив его взгляд, усмехнулась:
– Да не знаешь ты его, не щупай глазами… Генка это Ипатьев приходил, из армии вернулся.
– Генка? Ипатьев? – не мог вспомнить Михаил, морща в напряжении лоб.
– Я тебе рассказывала… В школе у меня жених был, – усмехнулась Томка.
– A-а, в школе… – протянул Михаил. – Помню, помню… Ну, и чего это он навестить тебя вздумал?
– А вот догадайся!
– Чего тут гадать-то… Мужик к бабе пришел, и все дела.
– «Мужик», «к бабе»… – передразнила Томка. – А на большее извилин не хватает?
– Ладно умную из себя строить! – разозлился Михаил. – Поставила б лучше чаю. Или я не с работы вернулся?
– Я тоже с работы. Оттуда же! – огрызнулась Томка.
Михаил обиженно запыхтел, даже ноздри от обиды раздулись, но делать нечего, поднялся со стула, сам налил в чайник воды, поставил на газ.
– Меня-то угостишь? – как ни в чем не бывало, миролюбиво спросила Томка.
Михаил не ответил, промолчал.
– Между прочим, – нарочито спокойно, без всякого выражения сказала Томка, – Ипатьев предложение мне сделал.
Михаил слегка покосился на Томку, но сдержался, ничего не сказал.
– Не веришь? – усмешливо спросила Томка.
– Вот и выходи! – не выдержал Михаил. – Чего ж не выходишь? Выходи давай, выходи!
– Подумать надо, подумать… – грустно так, действительно задумчиво обронила Томка.
Тихонько забренчала крышка чайника; Михаил обрадованно соскочил с табуретки, ошпарил заварной чайник, бросил туда заварки, залил на две трети кипятком, накрыл чайничек полотенцем. Садиться не стал, а так и простоял минуты две-три рядом с плитой, потом залил заварной чайник полностью, снова накрыл полотенцем. Когда чай заварился, Михаил достал из навесного шкафчика две чашки, два блюдца, ложечки, сахар, поставил на стол.
– Угостишь все же? – спросила Томка.
– Дожил, – сказал Михаил. – К бабе женихи ходят. Чай ставь сам. Веселая жизнь…
– А ты как думал! Любишь кататься – люби и саночки возить…
Они сидели и – со стороны посмотреть – мирно, посемейному пили чай; на пористом, мясистом носу Михаила выступили капельки пота, на залысинах поблескивала испарина, а синие его глаза потеплели, разгорелись мягкой голубизной. Томка тоже разомлела, и задумчивая ее грусть незаметно перешла в мечтательность, будто она сидела сейчас и представляла во всех подробностях какую-то сказочную, необыкновенную свою жизнь в будущем. Михаил не знал, о чем она думает, он привык, что довольно часто не понимает Томку, и, хотя она была намного младше его, на целых двенадцать лет, от нее всегда можно было ждать любых неожиданностей, всегда она была неустойчивой в своих настроениях, желаниях, планах, и поэтому понять ее было сложно.
За то время, пока они были вместе, их общая жизнь вписалась в прочные берега, Михаил, впрочем, оставался почти прежним, а вот Томка изменилась, заматерела, огрубела, с шоферней и автобазовским начальством особенно не считалась, говорила всем, что думала и как чувствовала, и прослыла хоть и свойской, но вздорной, взбалмошной бабой, с которой лучше не связываться. Томка часто и сама не понимала, что с ней происходит; одно время она твердо считала, что стала такой из-за Михаила, и дело тут было намного тоньше, чем может показаться на первый взгляд. Томка все время ждала, когда Михаил сделает ей предложение, и хотя особенно не придавала этому значения и без этих формальностей все у них было хорошо, тем не менее хотя бы разговор об этом ей очень был нужен, как-то тревожил ее, и она исподволь все время ждала его. Михаил или не догадывался об этом, или не хотел догадываться. И тогда она неожиданно начинала грубить, хамить ему и людям, Михаил только усмехался. Однажды он сказал ей:
«Я ведь не держу тебя. Можешь уходить, когда только вздумается».
«А тебе только этого и надо», – огрызнулась Томка.
«Вот и дура. С чего это ты взяла? Вот же дура баба, ну ей-богу…»
«Была б я тебе в самом деле нужна, то хоть бы раз предложение сделал. Хотя бы в шутку, что ли. А то так удобно, конечно. Спит с тобой баба – и ладно. Чего еще надо…»
«Предложение ждешь?»
«Хотя бы».
«Не дождешься!» – вдруг зло сказал Михаил.
«Спасибо!» – с такой же злостью поблагодарила Томка.
«Да пойми ты, дура… Не в бумагах дело! – Михаил разволновался, глаза его потемнели, стали почти черными. – Ну что толку, что мы с женой были расписаны? Взяла и сбежала, когда ей нужно стало. Поняла ты это?! Тебе же лучше делаю. Ты молодая, надоем тебе, влюбишься в кого-нибудь – ты свободна. Что хочешь, то и делай. Беги от меня хоть с самим чертом…»
«Не хочу я никого».
«Все мы такие благородные. А потом вместо понимания одна злоба выходит. Ты думаешь, жена моя хоть немного виноватой себя считает? Как бы не так! Она меня же еще ненавидит. А за что? А за то, что из-за меня, из-за бумаг разных унижений пришлось пережить вот так. Развод – это еще и унижение, ты не думай. Да муж теперь чуть что: «Не нравлюсь? Ну и катись к своему суженому! Он тебе пожалеет…» У мужика всегда фора есть: была уже замужем, значит, нечиста, нечего из себя благородную корчить, цыц мне! Я знаю, знаю, живет она с ним, по-разному живет, а меня продолжает ненавидеть. Просто за то, что я у нее был. За одно за это. За то, что отравляю жизнь до сих пор. Для нового мужа ее я как укор, как удобный предлог, из-за которого из нее можно вить веревки. Понимаешь ты это?!»
«Это значит, ты на меня плюешь – и ты же еще обо мне и заботишься?»
«Видел я дур, но такую… Что тебе бумага-то даст? Ты со мной из-за чего живешь – со мной жить хочешь или чтоб только бумагу получить? Чтоб бумагу – тогда хоть сейчас проваливай. А если со мной живешь – так живи хоть до смерти самой, не обижу».
«Господи, как хорошо-то мужикам! Что б ни было, а им всегда выгода. И нас же еще оплюют!..»
Был тут какой-то заколдованный круг, из которого Томка не знала выхода. Понимала, иной раз очень даже отчетливо и ясно, что есть в словах Михаила своя правда, не ищет он своей выгоды, не хочет обмануть ее или оставить ни с чем, нет, конечно, ничего этого у Михаила и в мыслях не было. Он был намного старше Томки, больше видел, больше знал, жизненный опыт достался ему не из чужих рук, и больше всего на свете он боялся разных условностей, формальностей, из-за которых, по его мнению, случаются самые большие беды и несчастья. Отношения людей должны строиться на правде чувств и мыслей, все иное привносит в жизнь только боль, разочарования, обиды, крах…
Но эта правда, думала Томка, пусть думала не совсем в словах, а как бы в догадках, была чересчур идеальной, как бы нежизненной, как бы ненастоящей, потому что жизнь невозможно построить только по принципу. Она брала свою жизнь, у нее получалось, что хоть она и согласна с правдой Михаила, собственная ее правда была в чем-то иной, пусть глупей, но для нее реальней, нужней. Она хотела жить с Михаилом и жила с ним, но свобода их отношений не раскрепощала ее, а наоборот – как бы закабаляла. В любую минуту она могла уйти или уехать куда угодно, это правда, но именно это-то и отравляло жизнь. В любую минуту то же самое мог сделать и Михаил, и значит – не было никакой прочности в этом, казалось бы, таком свободном, таком современном их союзе. Для Михаила это было естественной правдой, только по этой правде и можно строить настоящие, а не лживые отношения, а для нее это было вечным страхом, страхом потерять эту жизнь, эту любовь, для которых не было никаких гарантий. Михаил и через десять лет может строить свою жизнь с другой женщиной на такой основе, а с ней, с Томкой, ни один нормальный мужик к тому времени не захочет строить свою жизнь на таких принципах. Кому она нужна будет, постаревшая, увядшая, вылинявшая, огрубевшая, изуверившаяся во всем? И значит, свобода, о которой говорит Михаил, хороша для женщин только до определенного возраста, а что потом? Где гарантия, что Михаил не бросит ее? Где гарантия, что она может чувствовать себя нормальной семейной бабой – ну, хотя бы чтоб захотеть ребенка, чтобы родить его не в свободе, а в семье, в которой отец ребенка был бы не просто мужиком, который может отвалить от них в любую секунду, а – мужем, оплотом, надеждой семьи? Конечно, Томка понимала, сейчас-то она еще может уйти, куда ей вздумается, но в том-то и дело, ей никуда не хочется, ей был дорог единственно Михаил, а вся прежняя жизнь была призрачной, как бы не имевшей для нее нынешней особого значения, но вот куда она пойдет позже, если вдруг действительно придется уходить?
В общем, поняла Томка: бабам свобода не нужна, может, каким другим и нужна, а ей – нет, ее свобода измучила вконец, и пусть она дура, пусть ненормальная, пусть примитивная и недалекая, но ей хочется уверенности в жизни, а свобода ей этой уверенности не приносит, и значит, свобода эта, будь она трижды проклята, ей вовсе не нужна.
…Они сидели, пили чай мирно, по-семейному, но у каждого в голове были свои мысли, свои раздумья. И Михаил наконец не выдержал, спросил:
– Ты что надумала-то? Уж не всерьез ли замуж собралась?
– А если и так? Тебе-то что за дело? – Ох, и нагло же она смотрела ему прямо в глаза.
– Ну, это дело, конечно, твое… – запыхтел Михаил. – Ты мое мнение знаешь… Парень-то хоть хороший?
– Вот такой! – подняла Томка большой палец. – Плохие-то с шампанским разве ходят?
– Заладила: шампанское, шампанское… Он бы еще цветы принес.
– А что, и не отказалась бы!
– Ну, вот и мотай к своему жениху! – Михаил в сердцах опрокинул чашку с чаем, чай густо разлился по столу, но ни Михаил, ни Томка даже не повели бровью. – А то это ей неладно, то… – Михаил отшвырнул табуретку в сторону и злой выскочил из кухни. Слышно было, как он бубнил что-то в ванной под журчание водяной струи.
«Ничего, пусть побесится, ему полезно…» – с радостью даже какой-то, со злостью, которых и не ожидала от себя, думала Томка.
«Замуж ей захотелось! Ну и черт с ней! Пожалуйста! Не жалко!» – тоже в злобе думал Михаил и, хлопнув дверью, вышел из ванной.
– Хоть завтра можешь мотать к нему! – крикнул. – Хоть сегодня! К чертовой матери!..
– Распетушился! – тем же криком ответила ему Томка. – «Ты свободна, можешь делать, как тебе захочется»… – язвительно передразнила она его. – А как до дела дошло – не очень-то, оказывается, душевный да распрекрасный стал. Все вы на словах хороши!
«И черт с ней! Пусть!.. – думал Михаил, прошел в комнату и, в чем был, завалился на диван. – Не жалко! Подумаешь… Только мы еще посмотрим. Погоди… Пугать меня вздумала. Эх, дура ты, Томка, дура…»
Михаил и в самом деле разволновался не на шутку, ему совсем не хотелось, чтобы Томка, чего доброго, действительно ушла черт знает куда и к кому. Собственно, он от своих слов не отказывается: захочет уйти – пожалуйста. Но… Но – больно что-то. Не больно даже, а как-то давит на сердце. Обидно. Обидно – вот что главное. Сколько сделал для нее – все, значит, псу под хвост. Впрочем, в глубине души, в далеком ее тайничке, он думал, что Томка его разыгрывает, нарочно дразнит, спектакль придумала, но хоть и думал, все же злился всерьез, по-настоящему, потому что в сущности Томка в любую минуту могла сделать, что захочет. А ей в голову многое может ударить. Она в самом деле обижена на него – не расписывается с ней. Не хочет. А ей, конечно, как только стала бабой, познала эту горесть и сласть, так сразу по-бабски и судьбу свою устроить захотелось. А как же! И до Михайловых теорий ей, конечно, мало дела; хоть и соглашалась с ним во всем, а на уме свое держала. Или, может, действительно с ней расписаться? А там будь что будет: разлюбит – все равно уйдет, хоть с бумажкой ты, хоть без. Только вот глупость это страшная – расписываться. Уж неизвестно почему, но Михаил знал, глубиной души чувствовал: пока живешь с женщиной нерасписанный – она следит за собой, не позволяет себе особо распускаться, держит характер в узде, считается с мужиком, примеривает свои поступки на его реакцию, она как бы не дает ходу своим инстинктам. Погляди-ка, что делается на Руси с замужней бабой! – ведь буквально верхом скачет на забитом, запуганном, зачуханном мужичонке, покрикивает да похлестывает его: ишь, алкоголик несчастный, налил шары, а ну давай поворачивай оглобли, куда тебе говорят!.. И пристало ли ему, Михаилу, развращать до такого свинства Томку?
Короче, как ни искренен был Михаил, думая, что только свобода – залог правды и счастья в отношениях между мужиком и бабой, в глубине души он все же немного хитрил. Точно так же и Томка, соглашаясь с Михаилом насчет этой «дурацкой свободы», в глубине души держала свою мысль, свое понятие – хитрила баба, ничего ты с ней не поделаешь…
…Томка пришла к нему в комнату, пристроилась с краешку на диван, в ногах Михаила, тихая, спокойная. Поглядела на него любовно, жалеючи, но Михаил от ее взгляда отворачивался, не хотел никакой такой игры.
– А может, правда, – вздохнула Томка, – отпустишь ты меня? А, Миша? Может, и сложится у меня хорошо, по-человечески? Я ведь Ипашку этого любила когда-то, хоть и прогнала его сегодня. Куда ему до тебя! Он против тебя – ноль без палочки. Но я хотя бы так съезжу в Озерки, посмотрю, огляжусь малость.
Что-то в голосе ее проняло Михаила, неподдельная грусть какая-то, настоящая жалостность, и он пробурчал в ответ:
– Не совестно, а? Эх, Томка, Томка… Ты о чем у меня просишь-то – подумай!
– Знаешь, Миша, о чем я думала-то… когда одна сидела? Вот ни за что не догадаешься!
– Ну конечно, где мне…
– Я сидела тут одна и думала. Ждала тебя и думала. Поеду, думаю, в Озерки, тебе-то объясню как-нибудь, обсмотрюсь там, поживу малость, вдруг да и вправду свадьбу сыграем с Ипашкой… Только не перебивай. Не надо. Не перебивай. Я сначала скажу, а ты послушай. А потом вовсе меня дурой можешь называть. Мне чего-то вдруг настоящей свадьбы захотелось. Дома. В Озерках. Вот, значит, невеста. А вот рядом жених. И не качай головой, не качай, выслушай… А потом вдруг думаю: подарков нам надарят – видимо-невидимо. Уж я-то знаю. У Ипашки родители в лепешку разобьются, моим тоже отставать неудобно. И гостей будет… толпы целые. Сколько всего натащат – представить страшно! Воображаю я все это, а мне рыдать хочется – им что, им бы погулять, подарков надарить – да и по домам, жизнь свою проживать да сны разные видеть, а мне без любви с женихом оставаться. Мне с любимым-то столько не подарят, с тобой-то, с тобой свадьбы не было и не будет. И мне еще горше… отпусти меня, Миша! Может, оценишь тогда, поймешь, приголубишь, приласкаешь… Эх, Мишка ты, Мишка…
Томка и не заметила, как стала плакать, так ее этот собственный рассказ растревожил, разбередил душу, и ведь как рассказывала, так прямо и видела все перед глазами, и толком не понимала, о чем вправду думает, а что только бред несусветный… Но если б она видела глаза Михаила! Если б только могла повнимательней взглянуть на него!
Михаил смотрел на нее сначала с усмешкой, потом внимательно, потом пораженно слушал ее и слушал, и она окутывала его каким-то будто колдовством, но таким проникновенным, искренним, глубоким, с болью и печалью, мечтательно, самозабвенно, что в какой-то момент ему даже страшно сделалось, он с ужасом спросил себя: да знает ли он эту женщину? Кто она? Что с ней происходит? Откуда эта мерная, заунывная, печальная интонация, от которой мороз по коже пробегает?! Он слушал ее и порой не слышал, только видел ее лицо, горящие глаза, искривленные страстью губы, румянцем подернутые щеки, он боялся этой женщины, она была совсем ему незнакома и неизвестна, чертовское лицо Томки завораживало, ему и страшно было, и в то же время – не оторвешься, так хотелось слушать, будто притчу из полного страхов и тайн детства, будто страшную, но захватывающую сказку не слушаешь, а вживе проживаешь… Он смотрел на Томку и десятым еще каким-то сознанием догадливо понимал, как же страшна и глубока эта страсть женщины к таинству брака, к таинству свадьбы, как неизбывна и неумолима в них жажда святости любви и семьи и как страшна для них эта умертвляющая таинство любви свобода любовных отношений, как искривленно и безобразно живет душа, свободная душа, если в ней нет рабского поклонения любви!
Он смотрел на нее во все глаза, он только сейчас, может быть, понял, что любит эту сумасшедшую бабу, любит за то, что открыл в ней дремлющую под семью замками и запорами душу. Он смотрел на нее и был тоже не совсем в себе, она как будто загипнотизировала его, больше похожая на языческую пророчицу, чем на обычную, заурядную диспетчершу автобазы со смурной, грубой душой, каких тысячи по всем тысячным городишкам необъятной земли. Эта душа была такая же загадка, как какая-нибудь великая душа любого из великих на земле, и вот это-то, понял Михаил, и делает ее достойной великой любви, которую, к сожалению, он никогда не давал ей и дать не мог, не хотел, не умел…
– Ты сумасшедшая! – сказал он ей как бы в свое оправдание. – Ты просто ненормальная. Тебе лечиться надо!
Несколько мгновений она тупо, непонимающе смотрела на него, потом в глазах ее будто засветилось сознание, она снисходительно усмехнулась и, махнув рукой, сначала улыбнулась, а потом рассмеялась:
– Я пошутила, дурачок! Это шутка. Шу-у-утка-а!..
Через несколько дней она все же дала Гене Ипатьеву телеграмму: «Ипаша встречай Томка».
Глава одиннадцатая
Ипатьев долго не решался войти в подъезд, то подходил к дверям, то уходил в скверик, садился в беседку и мрачно, угрюмо наблюдал оттуда за людьми, проходящими либо мимо, либо ныряющими в заветный подъезд. Какая-то компания ребят, шумная, говорливая, свернула к беседке, чиркнула спичка, и Ипатьев сразу узнал парня в клетчатой фуражке, который когда-то усмешливо взял двумя пальцами под козырек и по-свойски сказал Томке: «Привет военному арьергарду!» – на что Томка, не задумываясь, бросила в ответ: «Иди топай вперед, приветчик!» Парни закурили, и вдруг один из них заметил в беседке Ипатьева и нахально крикнул:
– Эй ты, хмырь, закурить есть?
Ипатьев ответил небрежно:
– Нету.
– Ну, тогда подь сюда! Дадим закурить! – И парни дружно заржали.
Ипатьев ничего не ответил, даже не разозлился, а просто как-то желанно напрягся, как напрягаешься перед опасностью, которой избегать не собираешься, может, даже наоборот – ищешь ее, хочешь.
Он вышел из беседки и, стараясь сохранить хладнокровие, хотя в минуты опасности всегда чувствовал легкое подрагивание в ногах, как можно спокойнее сказал:
– Вот только одна беда, парни. Не курю я. – И смело остановился напротив них.
Он еще не знал, что из всего этого может получиться, вряд ли, конечно, справится с тремя, как пить дать, накостыляют сегодня, но ему гораздо легче было подраться сейчас, чем собраться с силами и подняться в Томкину квартиру. Это для него был как предлог, чтобы оправдать себя: обстоятельства такие, не смог зайти к Томке, так уж получилось.
И пока он стоял и думал, один из парней, даже и не видя, кто перед ним, что за человек, коротко, неожиданно долбанул Ипатьева кулаком снизу, в подбородок, сказав с придыханием, многообещающе:
– С нами закуришь! Не курит он, хмырь…
Ипатьев, к счастью, устоял на ногах; в последний какой-то миг он все же смог слегка уклониться от удара, и не вся сила обрушилась на челюсть, часть прошла вскользь. И, едва уклонился, еще даже не успев прочувствовать удар, с маху ответил парню в ухо, и тут вдруг тот, в кепочке, закричал тонкоголосо, будто его режут:
– Стоп, ребята! Ошибочка! Это же свой, пацаны… Это же Томкин кореш! Ошибочка, пацаны…
Все четверо дышали тяжело, затравленно, яд драки уже проник в них, еще чуть-чуть – и началось бы настоящее кровопролитие, но узнал, узнал-таки этот в кепочке; подонок, думал Ипатьев, узнал-таки, и даже жаль было немного, что сорвалась драка, не получилась – ох, чесались руки у Ипатьева, душа томилась, ныла-изнывала, тяжко было на душе, что и говорить, нелегко…
– Слушай, ты же в форме тогда был? Вроде дембельнулся, а?! – весело кричал парень в кепочке. – Ну точно! Ну, извини, брат, не признали сразу. Извини…
– Бывает, – отходчиво сказал Ипатьев. – Был солдат, теперь как вы… на гражданке. Отвоевался…
– А в форме-то мы бы тебя сразу узнали, – лебезил тот, что в кепочке. – Это ж надо, Томкин кореш – а мы! Ошибочка, пацаны… Извини, будь другом, извини! Если кому вломить – ты только скажи. Мы не поскупимся…
По подбородку у Ипатьева текла струйка крови, у того, который бил, из уха тоже сочилась немного, Ипатьев вытер подбородок тыльной стороной ладони, присвистнул слегка и теперь наконец будто решился, сказал ребятам:
– Ну, пока! Пойду я. Надо, ребята. – И решительно направился в Томкин подъезд.
Тот, что в кепочке, понимающе покачивал головой.
Ипатьев немного отдышался у двери, чувствуя, что сердце бьется, как редко когда оно бьется у него, – выскочить готово от волнения. Но собрался с силами, решился, громко постучал в дверь.
Дверь распахнулась сразу, будто там кто-то стоял и специально ждал, когда в нее постучат.
– Простите, Тамара дома? – слегка заикаясь, спросил Ипатьев.
– Нету.
– Ага, – проглотил Ипатьев слюну. – Понятно.
– Ипатьев, что ли? Геннадий?
– А вы Михаил?
– Считай, познакомились. Проходи. – Михаил кивнул на его подбородок: – Кровь у тебя.
– Подрался малость, – облегченно, даже чуть улыбнувшись, сказал Ипатьев, и будто у него гора с плеч свалилась: легко ему почему-то сделалось, почти хорошо.
– Иди умойся. Полотенце на дверях. Увидишь там.
– Ага. Спасибо.
Ипатьев вошел в ванную – увидел в зеркальце серое свое, почти черное лицо, глаза тускло блестят, по подбородку сочится кровь. Пустил воду и начал с ожесточением, наслаждаясь ледяной водой, мыться, забрызгал рубаху, пиджак. Умылся раз, а потом еще раз – так вдруг свежо, легко ему стало, и в то же время внутри где-то тоненькая струнка будто дрожала-подрагивала от волнения, от предстоящего разговора.
– Там на полке лейкопластырь есть. Можешь наклеить, – крикнул Михаил.
– Ага, вижу… Счас… – Ипатьев отрезал небольшой кусочек, заклеил ранку. Посмотрел на себя – оказывается, даже молодцом выглядит с этим лейкопластырем на подбородке.
Михаил прямо в сковородке поставил на стол яичницу, достал хлеб, две вилки; сел напротив Ипатьева.
– Ну, за знакомство, что ли? – разлил он по первой. – Сколько слышали друг о друге, а свиделись в первый раз.
– За знакомство! – охотно, даже как будто с облегчением поддержал Ипатьев.
За окном был уже поздний вечер, густая, почти яркая темнота привораживала взгляд, манила к себе, и Ипатьев почему-то только сейчас, в эти мгновения по-настоящему прочувствовал, насколько все же странным был его приход сюда, в эту квартиру. Но уже через несколько минут это ощущение исчезло, будто его и не было никогда; Ипатьев почувствовал как будто даже законное свое право быть здесь, почему бы и нет? Разве он не имеет никакого отношения к Томке? И ведь это, как ни крути, понимает и сам Михаил, иначе разве бы стал он его встречать так, с распростертыми объятиями? Как бы не так, чего доброго, вышвырнул бы его за порог или, по крайней мере, просто не пустил в квартиру, нечего и делать здесь, украл бабу – ну и катись, пока кости тебе не переломали…
– Ты что задумался-то, родственничек? – усмехнулся Михаил.
– Так, – встрепенулся Ипатьев. – Черт его знает… бывает.
– Не обижаешься, что родственником назвал?
– Чего обижаться… Мы с вами и правда будто двоюродные мужья. Родственники.
– Чего-чего? – рассмеялся Михаил. – Как ты сказал? Двоюродные мужья? Ну, это ты здорово придумал. Молодец!
– Да так, – смутился Ипатьев. – Сорвалось как-то… Нечаянно получилось.
– А ведь хорошо, а? Двоюродные мужья! – как бы смакуя, повторял и повторял Михаил. – Молоток! Ты только вот что – называй меня на «ты». А то я не люблю всех этих благородных «выканий»…
– Ладно. Идет, – согласился Ипатьев и без всякого перехода сразу выложил: – Я вообще-то для разговора приехал, Михаил. Если честно, конечно.
– Да уж ясно, не песни петь, – поддакнул Михаил. – Ну, говори, раз разговаривать пришел.
– Да хотелось бы, конечно, при Тамаре. А то как-то без нее…
– Ну, без нее не можешь – не начинай. Дело хозяйское. Мое дело – гостя встретить, а твое – хоть кукушкой кукуй, никто не обидится.
– Нет Тамары-то?
– Как видишь, нет.
– Может, подождем?
– Можно и подождать.
– Ну, ты ведь знаешь все, Михаил. Как оно у нас там получилось. Нехорошо получилось, – нахмурился Ипатьев.
– Томка – девка сумасшедшая. Тебе бы лучше вообще с ней не связываться – да откуда ты знал?
– Отец Томки, Иван Алексеевич, как услышал… В лежку слег старик. Может, и не оклемается. Не верит, что она сама…
Говорит: ты, Генка, видно, чего-то там натворил. Может, сделал что не так? А что я сделал? Чего натворил?
– Это хохма, конечно! Нет, с Томкой ты зря связался. Ты б сначала ко мне пришел, посоветовался, а то на тебе – сразу жениться!
– Ты что, Михаил, смеешься или шутишь?
– Я? Серьезно!
– Мать у Томки запила-а… куда там, Миша! Это Томка и сама не знает, что натворила. Отца ее жалко, Ивана Алексеевича. Такой человек!
– Хороший человек?
– Ты бы посмотрел на него. Отличный! Лежит, задыхается теперь. А мать совсем распустилась. И черт его знает – любит вот это дело дрянное. Хлебом не корми.
– Причина? Ты причину скажи, Геннадий!
– Причина? Война, говорит.
– Во, война! Ты слышишь? Вот раньше причина была – война, а нынче мы чего все сопли распустили? Ты посмотри на меня, Геннадий, я человек? Да какой я человек. Я тьфу – и нет меня, а не человек! Человек называется…
– Отец мне сказал: иди, говорит, и что хочешь делай, а жена чтоб дома была!
– Не-ет, Томку бесполезно на этот номер ловить. Томка – она дело другое. Как, говоришь, отца твоего зовут?
– Иван Илларионович.
– Так вот. Не знаете вы эту кралю, Тамару эту! Уж этой если что втемяшилось – тут стоп. Я тебе скажу, Гена. Я тебе одному скажу…
– Это дело хозяйское, Михаил. Но я должен сказать, ты у нее идешь на поводу. Ты распустил ее, Томку. И прямо так идешь у нее на поводу.
– Иду. Правильно. И пойдешь. А я тебе скажу, – перешел на шепот Михаил, – я боюсь ее. Ты понял? Бо-оюсь!
– Боишься? Ее? Да она же несчастная. Ты понимаешь, Михаил, люблю я ее, но она – несчастная. Ты думаешь, она сбежала и я погиб? Нет, я выживу. Жить без нее не могу, а – выживу. А она-то? Что с ней? А у нее боль какая-то, беда, понимаешь? Она что, от меня смоталась? Черта лысого. Она от себя убежала. А от меня теперь не убежишь. Я муж законный. Я муж у нее, понимаешь, Миша?
– Ха-ха, сказала муха, – красиво так раздул щеки Михаил. – Муж, объелся груш.
– Ты честно мне скажи: ты шутишь или смеешься?
– Я? Серьезно!
– Ладно, понял. Но у меня душа есть. Плачет она, Миша!
А разговор у нас, пойми ты, черт знает какой разговор! Разве я об этом хотел поговорить? Разве я шел сюда, чтобы сам не знаю что нести здесь? Не понимаешь ты меня, Михаил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.