Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
Они сидели на лугу поблизости от реки и сквозь громкие свадебные голоса и шумы все-таки слышали медленную журчащую текущую жизнь Веснянки, где-то поблизости был омуток или небольшой перекат, журчание там усиливалось, будто Веснянка слегка сердилась и легонько ворчала, и это было странно, почти невероятно – одновременная громкость и покойная тишина окружающего мира, и Томке вдруг захотелось освободиться от разлада в душе, от озлобленности – и вместе с легким чувством радости, которую она и ждать не ожидала сегодня от себя, она ощущала в себе протест против этой радости, будто не хотела она себе счастья. Сложное что-то в ней делалось. Гена просто обомлел, когда, обнимая ее, вдруг близко увидел ее широко открытые, горящие чуть ли не ненавистью глаза – Томка будто просверливала его тяжелым, горячечным, больным каким-то взглядом, и Гена невольно прошептал:
– Ты чего, Тамарка? Ты чего, а?
– Ничего, – покачала она головой. – Не трогай меня. Не трогай, понял?
Он убрал руку с ее плеча и почувствовал, как горячая, жгучая обида, как яд, растеклась в нем, даже дыхание захватило от желчно-опустошающей горечи, он-то, конечно, видел и понимал, один он, что с Томкой что-то творится сегодня, но что именно – ни знать, ни понять не мог, он вообще перестал понимать ее, перестал видеть в ней знакомую, прежнюю Томку, а значит и перестал понимать, что с ней происходит, она пугала его своей независимостью, и несмешливостью, и даже озлобленностью, и все-таки она же приехала к нему, она согласилась стать его женой, с какими бы выкрутасами она это ни сделала, но все же сделала, и значит – она его, только его, и вот сегодня уже свадьба, и какая свадьба!..
Томка развернулась и неожиданно легла ему на колени и, глядя на звезды мертвенно-отрешенным, пустым взглядом, спросила его, хотя в словах ее было больше раздумья, чем вопроса:
– Ты что, Ипашка, в самом деле любишь меня?
Он хотел сразу ответить: «Люблю! Люблю!» – но слова вдруг застряли где-то на полпути, они показались ему незначительными и пустыми по сравнению с тем, что он испытывал к Томке. Что значит – люблю? Что оно передает из всего того, что он чувствует к ней? Почти ничего.
– Надо же, любит… – продолжала Томка разговаривать будто сама с собой, так и не услышав от него ответа. – А я-то, дура, думала… Господи, ну и вляпался же ты со мной, Ипаша…
– Ну чего ты, Томка, чего?
Она смотрела на звезды, в далекое и высокое небо, но взгляд ее был по-прежнему отрешенно пуст и безразличен.
– Слушай, Ипашка, пойдем купаться?
Он не то что удивился – он поразился, он и думать уже не надеялся, что она чего-нибудь захочет, попросит или предложит что-то, а тут вдруг – купаться…
– Ты серьезно? – недоверчиво спросил он: а вдруг, как обычно, она только шутит?
Томка быстро вскочила на ноги, сбросила с себя платье, сбросила все и, не дожидаясь его, пошла к воде.
– Подожди меня-то… – разволновался Ипатьев. – Слышь, Тамара…
А она уже бросилась в реку, и, когда он вошел наконец в воду, Томкина голова с распущенными волосами виднелась далеко впереди; Томка перевернулась на спину и свободно, легко, почти не двигаясь, поплыла вниз по течению реки. Генка быстрыми саженками нагонял ее и видел, как остро взблескивали под светом полночного месяца ее литые, напрягшиеся соски, а ведь эти соски он еще ни разу не целовал, не трогал, не мял, не любил, и ему стало вдруг страшно своего счастья, час которого, кажется, неумолимо надвигался… Он подплыл к Томке и легким движением руки прикоснулся к ее телу, и это касание обожгло его. Генка тут же отпрянул в сторону, а Томка будто и не обратила на него внимания, сказала только:
– Ну, догнал?
– Ага, – ответил он, стараясь не выдать внутреннюю дрожь, от которой у него слегка стучали друг о друга зубы.
– Эх, что же ты наделал, Ипашка… – вздохнула Томка, и этот вздох в ночи был слышен далеко и отчетливо, и долго еще просторное эхо длило этот шепот в ночном времени…
А Генка не слышал ее слов, не понимал их, душа его была охвачена ощущением счастья, которое послала ему судьба; судьба ли послала или он сам добился в борьбе – не важно, главное его ощущение было – благодарность жизни, раз уж она сделала так, как он хотел и мечтал всегда, – Томка стала его женой; и сейчас он чувствовал себя как малый ребенок, которому хотелось кувыркаться и брызгаться от восторга, а что там говорят взрослые – до того ему нет дела, и поэтому ему было совсем не странно и не неожиданно, когда Томка вдруг нырнула под воду и, ухватив его за ногу, потянула вниз, Ипатьев рассмеялся, нырнул следом за Томкой и, пружинисто, ловко изогнувшись, обнял под водой Томку за шею, поцеловал в губы. И тут же они пулей вылетели наверх.
– Ну, не нацеловался еще… – как бы со смешком, но без недовольства сказала Томка.
– А тебе что, жалко? – рассмеялся Ипатьев.
Сверху ярко светил месяц, вдали играла гармошка, кто-то пел песню – грустную, долгую, а они все плыли и плыли вниз по реке, свободно отдавшись течению; Ипатьев время от времени обнимал Томку, стараясь поцеловать ее в губы, а она со вздохом, почти лениво повторяла:
– Брось дурить, Ипашка. Смотри, будешь лезть с поцелуями – утоплю… – И она каждый раз ныряла под воду и, схватив Ипатьева за что придется – за руку, за ногу, – тянула его на дно; он только смеялся, старался и под водой целовать ее, обнимать, ласкать – он наслаждался этой игрой. И только один раз ему стало по-настоящему страшно, когда Томка, обняв его под водой, крепко, жестко сцепив руки на его шее, отдавшись поцелую, словно и не хотела выныривать наверх, сдерживала его движения, гасила, тормозила, он пытался вырваться от поцелуя, уйти от ее рук, от ее объятий, а она держала его, будто не понимая, что уже не хватает воздуха и что так ведь он очень даже запросто может утонуть… Ипатьев был вынужден с силой, резко оттолкнуть ее, он почти ударил Томку, только тогда она отпустила его, и, вынырнув на поверхность, Ипатьев начал очумело вдыхать, почти захлипывать в себя воздух, и, только сделав два-три глотка, осознал, что Томки ведь нет рядом, она осталась под водой, он нырнул за ней в глубину и, идя вниз, краем глаза заметил, что Томка, как тень торпеды, стремительно летит вверх… Он развернулся, и на поверхности они оказались вместе, и он спросил ее, дыша тяжело и взволнованно:
– Ты чего, Томка? Слышь, ты чего?
– А ты уж испугался. Эх ты… – только и сказала она, будто даже с презрением, и медленно поплыла к берегу, к одежде. Течением их отнесло уже порядочно, и плыть пришлось довольно долго, и за все это время, пока они плыли рядом, Томка не сказала больше ни слова, хотя Ипатьев не раз заговаривал с ней.
Он ничего не понимал. Плыл рядом с ней, все так же ощущая иногда обжигающие прикосновения ее тела к своему, и, когда они почти подплыли к месту, она сказала:
– Ты подожди здесь немного. Пока я…
– Ага, – кивнул он, и опять у него было такое состояние, будто он малый ребенок и хочется только одного – веселиться, кувыркаться, баловаться, брызгаться…
Потом они шли лугом, то в низкой, то в высокой траве, к месту свадьбы, которая постепенно сходила на нет, шли, взявшись за руки, шли оба счастливые, как казалось Ипатьеву, а как оно было все на самом деле, знала только Томка.
…Ночью Томка сказала ему, что ей сегодня нельзя, нельзя, нельзя и нельзя, он опешил, растерялся, почти заскулил от жалости к самому себе, но скоро все-таки успокоился – уставший, хмельной, счастливый, и заснул крепким и ясным сном.
Глава восьмая
Из больницы Томка вышла слегка пошатываясь – не то чтобы совсем уж плохо себя чувствовала, просто отвыкла немного от вольного воздуха, от ходьбы. В руках у нее, как у какой-нибудь странницы или древней старухи, был самый настоящий узел, в котором собраны ее немудрящие вещи, и весь вид Томки, вместе с этим узелком, с белым, в темный мелкий горошек платком, глухо повязанным на голове, с серым плащом, который откровенно болтался на ней, как на вешалке: за нелегкие дни в больнице Томка заметно похудела, как бы поусохла – весь вид был жалкий, невзрачный. Еще совсем недавно всю ее будто распирала жизнь, в каждой клеточке она ощущала здоровье, несмотря на всю ее внутреннюю подавленность, – здоровье в Томке существовало само по себе, независимо ни от каких причин, она чувствовала себя молодой, красивой, сильной, а теперь и впрямь ей казалось, что она не просто бессильная, а старая, немощная. Сколько вот она прошла – всего-то ничего от больницы, а захотелось присесть, и она присела на краешке лавочки, и сидела, щурясь на теплое ласковое мартовское солнце, и, как старушка, радовалась теплу, чуть ли даже не покачивая головой. Раньше она никогда не знала, как приятно, оказывается, просто наблюдать за какой-нибудь воробьиной стайкой, дерущейся вблизи первомартовской лужицы за разбухшую, размякшую корочку хлеба. Такое созерцание – для старух и стариков; здоровый, сильный, вечно спешащий куда-то человек просто шуганет стайку из озорства – мало ли что они кормятся, веселому и спешащему человеку до этого дела нет. А теперь вот Томка сидела и следила за этой воробьиной возней, и так ей вдруг стало жалко их кропотливую и безутешную жизнь, что она совсем расчувствовалась и даже не заметила, как потекли слезы, – Господи, из-за такого-то пустяка…
Томка посидела на лавочке еще немного, встала и пошла дальше. Ей стало лучше – первые минуты слабости прошли, это, видно, шок такой – выходишь из больницы, и так тебе жалко себя, такая ты позабытая-позаброшенная, что совсем худо становится.
Идти в общежитие? Чтоб все на тебя пальцем показывали – вот она, смотрите, из больницы пришла, а теперь снова хочет учиться, учиться ей хочется видите ли…
Учиться в медучилище? Жить в общежитии? Нет, это теперь выше ее сил; может, она и дура, но как же после всего случившегося вернуться в общежитие, в училище? Как она в глаза будет смотреть взрослым, учителям? Что скажет? Как объяснит? Нет, как ни уговаривай себя, а это невозможно. Точно так же невозможно для нее было оставить ребенка. Как ни уговаривал, ни объяснял Ефим Петрович, она не согласилась. Она, как тупица, как самая последняя упрямая дура, повторяла: нет, нет, только не ребенок, не хочу, не надо, куда я с ним, что делать буду, как домой приеду, что скажу? Нет, нет, дорогой, хороший, любимый Ефим Петрович, я выдержу, я сильная, я еще рожу, но только потом, позже, когда замуж выйду, а сейчас – нет, нет, нет…
Ехать домой? Возвращаться в Озерки? Но что она скажет отцу, матери? Да и разве в этом только дело… Разве забыла, как уехала из Озерков? Не уехала – сбежала, от родителей сбежала, не по нраву была жизнь с ними, неправильной она казалась, глупой, пустой… И теперь возвращаться туда? Мало, что ни в какой медицинский не поступила, а в обычное медучилище, так еще… И как объяснишь, что это все случайно получилось, нелепо, что с Игорем она была – ну просто как все сейчас дружат, мальчики и девочки, она и не ожидала никак, что он может сделать такое, зачем же так делают они, зачем так подло, исподтишка, ведь она же еще девчонка совсем, глупая, не понимает ничего, ей же просто веселиться хотелось, веселья, радости, а они вон как сразу. У них мысли свои в голове, а она не знала, а теперь что делать, на Игоря на этого ей наплевать, видеть его не может, подлец, но как самой оправдаться, кому рассказать, чтобы поняли, не отцу, конечно, тем более не матери, поймет разве, может, только посмеется, скажет: а-а, других осуждала, тыкала пальцем, а сама? И что впереди? Общежитие? Нет, только не это. Училище? Нет. Дом? Озерки? Нет, нет.
Так что же?
Томка шла и шла по улицам города, села в какой-то автобус и так ездила на нем, пока все эти мысли кружили в ее голове; сидела, как старушка, с узелком на коленях, забившись в угол, смотрела отрешенно за стекло, видела город, красивых людей, кой-где уже таял снег, а где его было много – он пористо проседал, серея и чернея, на улицы приходила весна, а на душе у Томки было холодно, одиноко и пусто, и что делать – она не знала. Кроме холода, испуга, растерянности, пожалуй, ничего не испытывала и сосредоточиться ни на чем не могла…
– Ну, ты что, до вечера рассиживаться будешь?
Томка вздрогнула, заозиралась по сторонам: автобус, оказывается, стоял на конечной остановке, она и не заметила, как приехали на окраину города. Подхватив узел, Томка быстро вылезла из автобуса и, осмотревшись, перешла на другую сторону улицы. Автобус постоял на остановке, потом развернулся, и Томка влезла опять в него. Она не заметила, как шофер, взглянув в зеркальце, добродушно усмехнулся. Снова они ехали и ехали, люди входили и выходили, а Томка, съежившись в комок, тупо смотрела за окно и думала об одном и том же. И во второй раз она прозевала конечную остановку, и тот же голос насмешливо прокричал:
– Ты что, за пятак целый день собираешься кататься?
– Нет, нет, я…
– Дальше не повезу. Переходи на другой. У меня обед.
– Ага, – кивнула Томка и полезла было из автобуса.
– Если в центр – могу подбросить. Бесплатно, – сказал шофер.
– В центр? Можно в центр, – согласилась Томка. – Спасибо. Мне как раз в центр…
Но зачем ей в центр, она не знала, ей было все равно куда ехать, лишь бы не сидеть на месте. Когда подъехали к центральной городской площади, шофер распахнул дверцы, но Томка продолжала сидеть как заколдованная, она опять ничего не замечала, тупо уставившись за оконное стекло; шофер вылез из кабины:
– Слушай, ты что, с приветом?
– Ой, извините, – спохватилась Томка.
– Нет, стоп! – остановил ее шофер. – Ты откуда такая? Случилось что-нибудь?
– Все нормально…
– Ладно заливать! – покачал головой шофер. – Вот что, поедешь со мной. Обедать тебе все равно надо? Хватит на автобусах кататься… – И, не выслушав даже Томкин ответ, шофер захлопнул дверцы, дал газ и свернул в ближайший проулок.
Дома у него она неожиданно расплакалась. Из кухоньки вышла согбенная, седая, древняя старуха, страшная на вид, но совершенно безобидная, взглянула на Томку, будто знала ее сто лет, не удивилась, не сказала ничего, и тут Томка, сама не зная отчего, и расплакалась, разрыдалась. Никто Томку не утешал, ни старуха, ни сын ее Михаил, старуха просто взяла Томку за руку и повела на кухню, усадила на стул и о чем-то спросила.
– Спрашивает, есть будешь? – как бы перевел ее слова Михаил. Потом подошел поближе к матери, почти прокричал ей на ухо: – Будет, будет!
Томка перестала плакать, как-то стыдно стало их обоих, при чем тут ее слезы, когда здесь своя жизнь, да и никто не обращает внимания на ее рыдания, подумаешь, горе какое…
– Она думает – ты невеста моя. Наконец-то, мол, остепенился! – как бы со смешком прокомментировал Михаил. – Так что ты бабку не расстраивай. Поддакивай…
Томка, сама не зная зачем, кивнула.
Старуха трясущимися руками налила в две тарелки щей, Михаил начал с аппетитом хлебать, а старуха все подсовывала и подсовывала Томке потемневшую от времени алюминиевую ложку, а когда Томка потихоньку-помаленьку стала наконец хлебать щи, старуха слезливо наблюдала за ними и покачивала то ли от одобрения, то ли от немощи седой головой. Щи Томке показались необычно вкусными, она и не ожидала, что сможет, оказывается, различать вкус, и, как и Михаил, съела до дна; глаза у старухи довольно блестели, и при всякой возможности она старалась погладить своей шершавой, высохшей, легкой, как перышко, ладонью руки Томки, и та не смела убрать их, хотя прикосновения старухи были не очень приятными – все же старуха была еще чужая. В те же тарелки старуха положила им гречневой каши с мясом в желто-золотистой подливке, и Томка снова ела с аппетитом, забыв за едой о всех своих горестях-злосчастиях. Если бы час или два назад ей сказали, что вскоре она будет сидеть в чужой квартире среди чужих людей и от души хлебать щи и есть гречневую кашу с мясом, – разве бы она поверила? Весь мир казался ей пустым и черным, и что делать в этом мире, она просто не знала, вышла из больницы как чумная и как чумная каталась по городу, не зная, кого просить о помощи, к кому обратиться за советом…
Покончив с обедом, наскоро выпив стакан компота, Михаил вскочил со стула, крикнул Томке уже из коридора: «Без меня не уходи. Присмотри за матерью!» – и хлопнул дверью. Может быть, не скажи он последних слов – «Присмотри за матерью!» – Томка бы и в самом деле ушла, хотя уходить ей никуда не хотелось, не потому, что понравилось здесь, просто куда же было уходить? Пообедав, Томка быстро взялась за мытье посуды, старуха пыталась было помешать ей, но Томка ласково усадила ее на стул и в два счета перемыла посуду – всю, что скопилась в мойке. Старуха наблюдала за ней, одобрительно покачивая седой головой, и даже что-то говорила вслух, но Томка не могла разобрать слов и только изредка поддакивала: «Да, да, бабушка…» Вскоре Томка почувствовала почти настоящий зуд в руках, захотелось все перемыть в квартире, прибрать, привести в порядок, но, во-первых, не решалась – мало ли как старуха посмотрит на ее затею, во-вторых, не так еще хорошо чувствовала себя, у самой колени от слабости дрожат…
Томка оглянулась на старуху, а та, оказывается, дремлет, не дремлет даже, а спит, продолжая и во сне тихонько покачивать головой. Томке так вдруг стало жалко эту откровенную, беспомощную старость, что она чуть опять не расплакалась, осторожно подошла к старухе и, легко положив ей на плечо руку, тихо сказала: «Пойдемте, бабушка, пойдемте…» Старуха, конечно, не расслышала ее слов, но вздрогнула от прикосновения руки, трудно, тяжело приоткрыла серожелтушные, почти свинцовые морщинистые веки и долго смотрела на Томку бессмысленным, пустым, далеким, почти неземным взглядом, так, видно, и не поняв, где она и кто стоит с ней рядом. Но движения Томки она послушалась, когда та, подхватив старуху за талию, постаралась приподнять ее со стула; шаркая ногами, придерживаемая Томкой, которая и сама-то еще шагала с трудом, старуха поплелась в комнату, улеглась на диван и, тяжко вздохнув, закрыла глаза. Томка увидела на стуле небрежно брошенную пуховую шаль, укрыла шалью старуху, которая, как малое дитя, съежилась на диване, подобрав под себя ноги, и стала похожа на куклу – такая она стала маленькая, с неживыми чертами лица, как бы с каким-то искусственным, нездоровым румянцем на щеках. Старуха лежала, подложив под свою седую голову два маленьких ссохшихся кулачка, и было даже не видно, не слышно, дышит ли она, так она спала почти безжизненно, почти без признаков дыхания. Томка постояла рядом со старухой, и ей вдруг жуткой показалась человеческая жизнь, которая кончается вот такой немощью, такими глубокими, как борозды, морщинами, и трудно было даже определить возраст старухи – она была похожа на древнюю мумию. А потом Томке стало жалко старуху, жалко себя, жалко всех людей; свое горе показалось незначительным, не стоящим таких тяжелых переживаний, само течение жизни, которая и без всяких драм ускользала от человека сквозь пальцы, было гораздо внушительней, серьезней и страшней…
Томка присела рядом со старухой в небольшое старое кресло и вскоре, сама не заметила как, задремала…
Она проснулась оттого, что громко хлопнула входная дверь и еще с порога раздался шумный веселый голос Михаила:
– Эй, мать, не сбежала она?
– Здесь я, – ответила Томка, поняв, что он спрашивает про нее. Она встала с кресла и вышла в коридор.
– Спите, что ли, здесь?
– Тихо! Бабушка спит. А я задремала…
Скинув сапоги, бросив в угол кепку, Михаил заглянул в комнату:
– Спит, старая… – Он подошел к ней поближе, и что-то ему не понравилось в лице матери: – Слушай-ка, а она случайно… – Михаил положил руку на старухино плечо и слегка потряс его: – Мать! Слышь, матушка… – Но старуха лежала недвижно, румянец на ее лице, который недавно так поразил Томку, исчез, лицо было ровного землисто-серого цвета. – Эй, мать! Мама! – Михаил наклонился к старухе, присел на одно колено и вдруг тихим, почти неслышным голосом пробормотал: – Да что ты, мать, ты что шутишь-то, ты что это…
Старуха лежала, свернувшись калачиком под пуховой шалью, и только левая рука ее, мирно уложенная под щеку, вдруг выскользнула из-под щеки и плетью повисла над диваном.
– Умерла ведь мать-то! – потерянно пробормотал Михаил. – Да ты что, мать? Слышь, – обернулся он к Томке, – умерла она!
Томка, обхватив лицо руками, в ужасе смотрела на Михаила. Даже закричать не могла, так ей страшно стало…
Несколько дней Томка была сама не своя; закружили похороны, затянули ее в такой круговорот, что и думать о чем-то другом некогда было. Ни к Михаилу, ни к его матери она не имела никакого отношения, но уйти от них было невозможно, она будто в один миг стала для них близким человеком, родственницей, без нее теперь Михаил словно и не представлял жизни, нужно было запомнить и сделать тысячи мелочей, и всюду нужна была Томкина помощь; кое-какие родственники съехались на похороны, уже когда позади были основные хлопоты: обмывание тела, укладывание в гроб, копание могилы и прочее. Томка крутилась, как белка в колесе: сама того не зная, она, может, и в себя-то пришла из-за неожиданной смерти старухи, из-за того, что пришлось участвовать в великом деянии – погребении человека, которое требует от людей всех душевных сил…
Очнулась Томка только день на пятый после смерти старухи. Очнулась – и вдруг перед ней образовалась пустота. То было дел невпроворот, день-ночь делай – не переделаешь, а то вдруг – пустота. Совершенно ничего делать не нужно. Старуху похоронили. Михаил запил, запил не потому, может, что по матери сильно горевал, просто повод был хорош, уважителен; мать похоронили, сын запил, ну, а ей что делать? Кто она здесь? Почему тычется здесь? Совсем не знала Томка, что ей делать с этой ее никчемностью и ненужностью никому…
В тот день и заговорил с ней Михаил. Он был на двенадцать лет старше Томки, лысоват, но с голубыми, потемневшими, правда, от времени глазами, отчего весь вид у него был добрый, простоватый даже, простодушный. Томка заметила – особенно он разговаривать не любил, но когда чуть выпьет – кто даже из самых молчаливых на Руси будет молчать?
– Вот хочешь, – говорил Михаил, будто сам с собой, – я тебя на автобазу устрою? Молчишь? Твое право. Тогда ты мне одно скажи – у тебя беда случилась, так? Так. Ладно. Понятно. Ты не думай, я помочь могу. Правда, могу. Верь, Томка!
– Верю, конечно.
– Вот видишь, верит она. У тебя беда. У меня беда. Ты вышла из больницы. Так. А все же, что случилось? Между прочим, спрашиваю так, для профилактики. Сам вижу. Томка девка глупая, влипла. А теперь деваться некуда. Ну?
– Ну что ну? Догадливый какой…
– Я тебя устраиваю на автобазу. Диспетчером. Плохо, что ли? А жить… да хоть у меня живи. Честное слово. С матерью ты моей познакомилась. Ты ей сразу понравилась. Это раз. Второе – и я мужик нормальный. Я, в смысле, человек нормальный. Я тебе честно говорю: живи – не трону. Я не такой. Мне, понимаешь, жить, честно говоря, не очень интересно, а так я добрый. Я вот живу, живу, чувствую – я бы не прочь добро какое сделать, а как подумаю – не знаю, для чего. Было с тобой?
– Не было.
– Грубишь Михаилу. А все почему? Потому что деваться некуда, а гонора много. А Михаил человек простой, он не обижается. Он говорит: живи – и баста. Надоест – милости просим, скатертью вам дорога. Такая моя шутка. Ты еще поймешь Михаила. Ты еще почувствуешь. Маманя моя, когда она разговор понимала, многому меня интересному научила. Главное, Мишутка ты мой, говорила она, о жизни думать – все равно что в колодец смотреть: воды не видать, а пить хочется. Поняла? Думай не думай о жизни, смысла в ней никакого, а жить все равно надо. Вот в чем корень. Мертвому-то лучше, что ли? Мертвому совсем тошно.
Михаил на какое-то время умолк, а Томка и вправду задумалась, хотя ей и прежде, конечно, приходило это в голову: не остаться ли действительно жить у Михаила? Почему-то ее совсем не тревожило, будет к ней приставать Михаил или не будет, она давно поняла – не будет, такой уж человек, это видно было с первого дня, когда он привез ее к себе домой – просто чтоб поддержать малость, попригреть около матери, покормить, в конце концов. Бывает, оказывается, такое в жизни. И главное, что заметила за собой Томка, пока жила здесь, – это странное ее, почти невероятное собственное состояние. Она жила и чувствовала себя так, будто никогда в жизни не было у нее никаких Озерков, не было никакого медучилища, никакого общежития, ни друзей бывших, ни Гены Ипатьева, ни Игоря этого несчастного, никого и ничего вообще как будто не было; она почувствовала: ей нравится свое состояние – никакого прошлого позади, а что с ней сейчас происходит и где она – никто не знает, и ее это устраивает, больше того – ей хорошо от этого: если бы нужно было снова возвращаться в прежнюю жизнь – началась бы боль и мука, а если вот так заново начать жить – то как легко и свободно себя чувствуешь. Отчего это? Почему? Томка знала только одно: здесь ей хорошо, не потому, что тут открылись райские кущи, просто в этом доме ей было легко ощущать себя; она пригляделась к дому, прислушалась к самой себе и почти с удивлением поняла, будто она только для того и была создана, чтобы жить здесь, спрятавшись от всех; ей нравилось думать, что она может остаться в доме и быть в нем полной хозяйкой и никто не скажет и слова; нравилось думать, что отныне, возможно, весь мир будет считать себя виноватым в том, что она куда-то исчезла, пропала из виду, а она – вот она, живая и невредимая! И Томка решила: будет жить здесь.
В том году навалилось раннее, изнуряющее жарой лето: казалось, дымился зноем даже асфальт. Небо было без единого облачка, густо-синее, будто его специально долго подсинивала заботливая хозяйка, и город под этим небом словно поголубел, застыл в оцепенении – все живое либо пряталось с глаз долой, либо скрывалось в пригородных лесах и рощах. Город, такой прогретый, синий, больше походил на пустыню, чем на живое обиталище людей, и только самые стойкие и те, кого держали в городе безвыходные дела, могли наблюдать эту странную картину: жара, город синь, город мертв, но как, оказывается, он прекрасен сам по себе, без людей, без суеты и спешки, синий под синим небом, почти игрушечный, почти декорация в сказочном спектакле. Томка глазам своим не верила: что с ней, откуда это блаженство при виде огромного нагромождения домов и домиков, откуда состояние расплавленности, единения с этими обычно серыми, чужими, холодными камнями, из которых уродливо складываются человеческие жилища, – что с ней? Она будто совсем по-новому видела – такой тихий, такой синий, такой родной город, – откуда это ощущение? На улицах почти ни единого человека, все попрятались, но как, оказывается, это нужно городу, чтобы в нем проснулась собственная сумеречная душа, которая бы тоже порадовалась солнцу, теплу, зною. Томка, выросшая среди лесов, лугов и вольной воли, впервые в жизни почувствовала симпатию к раскаленному синему городу, она будто поняла, что он тоже природа, только загнанная человеком на задворки существования, – и только одного Томка не могла понять, что в этом синем, как ей казалось, городе проснулась совсем не душа камней, зданий и домов, а проснулась ее собственная душа, отошла, оттаяла, обрела наконец покой и равновесие…
В этот вечер она странно смотрела на Михаила. После обеда его разморило, он прилег на диван и заснул, и вот теперь проснулся, помятый, будто хмельной, и долго смотрел в угол, в одну точку, где раньше, при жизни матери, была всегда паутина, в которой обитал домашний, довольно симпатичный и безвредный паук, почти третий член их небольшой с матерью семьи, и где теперь, конечно, не было ни паутины, ни паука – Томка раз и навсегда поставила на этом точку. Губы у Михаила были чуть оттопыренные, будто обиженные, в глазах – прежняя синева, которая со сна была всегда разжиженно-голубой, нос был крупный, немного смешной, и лысоват, конечно, был Михаил, но во всем его виде сквозило нечто неуловимо доброе, хорошее, человеческое. Томка смотрела на него во все глаза, странно удивленным взглядом, будто в первый раз открывая для себя это лицо, а он, неожиданно перехватив ее взгляд, недовольно пробурчал:
– Ты чего это, Томка? Или на мне ананасы растут?
– Ананасы растут, – сказала она странным голосом, и Михаил, повнимательней вглядевшись в нее, протянул:
– Чего-о?..
– Ананасы на тебе растут, вот чего! – подтвердила Томка и рассмеялась счастливым, хорошим таким смехом; вот дура-то, покачал головой Михаил.
– Который хоть час? – с хрипотцой в голосе спросил он, лишь бы что-то спросить.
– Час, чтобы вот таких, как ты… – Томка подошла к Михаилу, села у него в ногах и, снизу вверх заглядывая в его разжиженно-голубые глаза, насмешливо закончила: —…убивать. – Сказала и рассмеялась незнакомым Михаилу, непривычным смехом: будто там у нее, внутри, что-то тихонечко дрожит-переливается.
– Ну, ты совсем, я смотрю… – сказал Михаил и тоже вдруг не узнал своего голоса: он как-то сломался, потеплел, размяк. Михаил осторожно, как мог, положил ей на голову ладонь: – Чего это с тобой, а, Томка?
– Ничего-о… – протянула она, а сама под его ладонью стала делать движения головой, будто Михаил гладил ее, ласкал.
– Э-э, девка… – пораженно протянул Михаил, – проняло тебя, а? Ты гляди-ка, проняло-о…
– Ну, и проняло… Ну и что… А ты уж… – жалобно, незащищенно зашептала Томка, положив ему голову на колени.
В этой квартире, после смерти матери, они прожили вместе больше трех месяцев. Михаил работал шофером, Томка – диспетчером на его автобазе. Томка и думать забыла о своей прежней жизни, Михаил не трогал ее, не обижал, и, хотя в глазах многих, знавших их, они были как бы мужем и женой, во всяком случае, жили-то они вместе, на самом деле их отношения были как у сестры с братом. Томка и сама поначалу долго не верила, что такое возможно, иной раз казалось, Михаил не выдержит, сорвется, а он – ну никогда ничего, просто поразительно. Он был когда-то женат, жена бросила его, убежала с другим, он толком и не знал – куда, кажется, на Север, и с тех пор относился к женщинам как бы снисходительно, несколько насмешливо. То ли у него период такой был, то ли сам в себе выработал безразличие – не обращал на женщин внимания, живут себе и живут, и Томка пусть живет, а ему дела нет, жилплощади не жалко, стирать она стирает, обеды готовит, за квартирой присматривает, жить ему не мешает, захочет он – пьет, не захочет – опохмеляется, это его дело, и никого оно не касается… И тут вдруг на тебе – Томку саму проняло, что-то, видно, у нее сдвинулось в душе, голова под рукой горячая, так и льнет к нему, и Михаил гладил ее волосы, сам чувствуя, как его начинает забирать ласка и нежность к ней; он не то чтобы ждал, он надеялся, что она сама как-нибудь откроется ему душой, лучшего нет на свете, когда в женщине сам собой затеплится огонек чувства, а без этого и не надо ничего Михаилу, без любви это – одно наказание и мука…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.