Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
– Да ты сходи сама, – подсказал отец. – Мы тут, как закипит, пельмешки забросим, а ты тащи ее скорей.
– Да что-то дома не видать ее. – Мать уже вытирала руки о фартук и одновременно заглядывала в зеркало: как она там, идти можно?
– Да хороша, хороша, – улыбнулся отец. – Иди скорей, мы тебя ждем…
Мать быстренько ушла, а они остались; вскоре в самом деле закипела вода, отец бросил первое варево в кастрюлю, а Томка стала накрывать на стол в большой – все-таки праздник сегодня! – комнате. Было у них широкое, расписанное синими павлинами блюдо, которое уж если подашь с пельменями на стол так подашь – горячие пельмешки аппетитно дымятся, и главное – не слипаются, свободно лежат один к одному. Приготовила блюдо, тарелки, вилки, уксус, горчицу, перец, хлеб. Еще что? Все было готово, дело оставалось за гостьей.
– Посмотри-ка их там в окно. Может, видать? – Отец стоял перед зеркалом шифоньера и завязывал галстук, который всегда давался ему с трудом; но сегодня отец хотел быть при полном параде, в галстуке даже, с орденом Трудового Красного Знамени на груди, чтобы уж праздник так праздник: квартира эта досталась семье нелегко, лет семь-восемь стояли в очереди, отец – в РТС, мать – у себя на работе, а квартиру дали совсем не так, как думали и надеялись; просто старый их деревянный дом-развалюха попал под снос – тянули через поселок новую высоковольтную линию, и линия прошлась как раз по их усадьбе: один огромный столб врыли посреди огорода, а другой – ну, верь не верь – прямо на месте бывшего их дома, который, конечно же, поначалу снесли, и вместо него зияла, будто воронка от взрыва, кирпично-земляная ямища, сведенная вскоре на нет тупорылым бульдозером. Остались они без огорода, хотя владели теперь прекрасной по их местам благоустроенной двухкомнатной квартирой, но им и тут повезло: совхоз выделил для отца участок, и они тут же превратили его в огород, сад им не нужен был, им главное – чтобы своя картошка, лучок, морковь и прочие овощи; а по закраешкам огорода отец посадил кусты малины и смородины, так что без ягод и без варенья они, считай, тоже не жили. Короче говоря, жилось им теперь с двоякой стороны хорошо: квартира – городская, а огород – по старинке, «нашенский», как они говорили, и для них это было редкое сочетание удачи, счастья и везенья.
Впрочем, огородом, конечно, больше всех занимался отец, это его страсть; мать, когда она была еще ничего, тоже кой в чем ему помогала, но уж как найдет на нее – лучше от таких помощниц подальше, одно только с ней расстройство да разорение: придет, бывало, с подружками своими картошку копать, покопают-покопают – давай картошку печь, а там и бутылка у них появится у костерка, и пошло-поехало… А бабы как выпьют, шальные делаются, песни кричат не своими голосами или вдруг мужиков ругают, что мужики – они не-ет, они ни хрена не понимают в этой жизни, они думают, жизнь – это вот она, а она, жизнь-то, она да-а-авно прошла-проехала, верно я говорю, бабоньки?
– Ведь сварилось уже, а их все нет, – с легким раздражением, которое вновь начало накатывать на нее, сказала Томка. – Неужели хотя бы сегодня нельзя…
– Да нет, ты погоди, – мягко остановил ее отец, – мало ли, может, ищет ее где. Видишь вон, не видать ее в квартире. Значит, поискать пошла. Наверняка так. – Последние слова он сказал потверже, поубедительней, чтобы успокоить, видно, и самого себя. Он стоял рядом с Томкой, обняв ее за плечи, нарядный, праздничный, но от него уже повеяло какой-то тихой грустью, сожалением и печалью.
А пельмени и в самом деле пора было вынимать…
– Может, поедим пока без них? Горяченьких? – Отец старался говорить спокойно и даже как бы приподнято, словно в предвкушении действительно веселого и скорого праздника.
– Давай, – согласилась Томка.
И они сели за стол, не в большой комнате, а на кухне, будто так просто – отведать первого варева, и ели, Томка – едва ковыряя вилкой, отец – с нахваливаньями, но все равно некуда им было девать образовавшуюся пустоту и отчужденность в доме – опять не так, опять неладно…
– А со вторым варевом погодим. Точно, Томка? – Отец вытер усы платком и аппетитно крякнул, и тут же на него нашел кашель, он встал, сходил в ванную и еле справился там со своим кашлем-удушьем, поминутно отхаркиваясь.
Томка смотреть на него не могла, когда он вышел из ванной, – и жалко, и ругать его хочется, и самой бы завыть, тоже неплохо, а отец вдруг сказал:
– А чего это мы… Знаешь, пойду-ка я сам за ними схожу. Очень даже просто… Почему нет? Счас я их приведу, голубушек… – И он даже спрашивать не стал согласия Томки, накинул плащ и вышел из квартиры.
Томке ничего не оставалось, как ждать, она села сначала к окну, потом вытащила из сумочки, из заветного кармана, измятый солдатский треугольник – первое письмо Генки Ипатьева из армии, и стала по десять раз перечитывать каждую строчку, и, когда читала, как бы тут же отвечала Ипашке на его слова, и время для нее полетело незаметно…
Дверь хлопнула так громко, что Томка вздрогнула от неожиданности и не сразу и поняла, что за голоса – громкие и развязно веселые – заполнили прихожую. Вышла из кухни – так и есть: мать стоит пьяная, под руку ее поддерживает отец с Катериной Ильиничной, а сзади, выглядывая из-за их плеч, переминается с ноги на ногу толстенная баба, которую невозможно было представить тонкой и стройной фронтовой медсестрой бывшего там какого-то полка какой-то там стрелковой дивизии. «Наверняка вранье!» – каждый раз с неприязнью думала Томка, она вообще не верила ни в какое хорошее прошлое человека, если вот сейчас, нынче он был отвратителен, гадок и лжив.
И как только она увидела всю эту картину в коридоре, так ей вдруг стало жалко себя, свое детство, юность, молодость! Сколько, наверно, хорошего растрачено и разгажено за эти годы из-за этой тяжелой, непонятной и бесконечно оправдываемой разными обстоятельствами жизни, сколько разных надежд у нее было и сколько разочарований – от самых детских, совсем наивных еще, до уже взрослых, сегодняшних, которые угнетают душу и грызут тоской, так что хочется всерьез плюнуть на все, ни от кого никогда ни в чем не зависеть, вернее – зависеть только от самой себя, самой решать, как надо жить и что надо делать в жизни.
А жить надо просто, очень-очень просто, а именно: делать, что велит душа, как душа просит и как молит тебя.
А для этого надо прежде всего жить одной.
Одной – вот в чем решение…
И когда она смотрела теперь, как в коридоре копошатся-возятся четыре человека, в общем-то совсем не чужих, она вдруг перестала ощущать какую-либо связь с ними; они были и как бы не были сейчас для Томки в ее нынешнем состоянии; что там к ним нужно было чувствовать сейчас – любовь? вражду? брезгливость? – ничего этого теперь не было в ней, а было одно лишь ясное понимание: ничего мне не нужно, одна буду жить, одна и обязательно уеду… скоро уеду… вот хоть завтра… соберусь – и завтра же, завтра…
Наконец все разделись, и что-то говорил отец в оправдание матери, что-то говорила сама мать, а больше всех распылялась Лизавета, обращалась только к Томке, и в голосе ее звучали проникновенность, хитрость и желание всю эту мешанину свести на нет, будто и не было ничего, а если и было – да что там было-то? – ничего и не было страшного, девонька ты наша молодая и распрекрасная…
– Эх ты, – упивалась Лизавета интонациями своего пухлого мягкого голоса, – ты думаешь, мать у тебя забубенная, а мать у тебя – золотая. Ты думаешь, она вот нас нашла, ну да, правильно, мы вместе были, но ты думаешь, она куда нас звала? Она звала нас к вам, у меня, говорит, такой сегодня праздник, мы, говорит, счастливые все дома, мы десять лет назад квартиру получили, и у нас сегодня семейный лад и праздник…
– Да не балаболь ты сильно, не балаболь, – изредка увещевала ее отяжелевшим голосом Катерина Ильинична.
– Нет, ты дай мне рассказать, мы не забубенные, как о нас тут некоторые думают, мы говорим твоей матери: Маша, ладно, мы сейчас идем к тебе, мы сейчас, вот сейчас прямо и идем, но ты пойми, Маша, у Катерины-то какой сегодня день? А день у нее поминовения Степана, это понимать надо, он когда под Брестом в июне погибал, он не думал, будут его вспоминать или нет, а мы вспомнили, потому что Степан не в том дело, что красный командир, а в том, что любимый он у нас был, поняла? А если не поняла, так понимать уже должна, потому что большая и лет тебе уже ой-е-ей, школу закончила…
– Все, тихо, тихо, бабоньки, давайте к столу, – миролюбивым голосом говорил отец, – сейчас посидим, поговорим, все вспомним, всех помянем…
– Не-ет, Иван Алексеич, это ты верно – вспомним, а объяснить я должна, что Маша у тебя – человек, она не забубенная, нет, она разве могла отказаться, когда мы с Катериной говорим: за Степана за еённого, Катерининого, пьем, потому что он погиб, чтоб мы жили… Это она очень хорошо понимает, она выпила, а как не выпьешь, и вот так нам сердечно вдруг всем стало, сидим мы три бабы, обыкновенные, простые, русские, и пьем в память хорошего человека, – нет, ты скажи, Томка, это разве плохое что, а?
– Ну ладно, ладно, давайте к столу, – подталкивала всех Томка, а у самой только одна мысль билась в голове: завтра же, завтра уеду отсюда, в город, буду жить одна и учиться, а вы тут хоть пропадите все пропадом, не жалко…
– Мы думали, мы сейчас, только по одной или по две, но у Катерины горе, понимаешь ты это, нет, девчонка, не-ет, не понимаешь, я вижу, глаза у тебя блестят, не любишь нас, э-эх, не любишь, а почему? А потому, что гордая и глупая и жизни не знаешь…
«Завтра, завтра же…» – стучало у Томки в голове.
Она подавала угощение на стол, пельмени елись с аппетитом, разговор шел в том же духе, и главное – отец пил вместе со всеми и, видно было, никого не осуждал, все принимал, все понимал, в другой раз Томка, быть может, очень бы этому удивилась – отец ведь совсем не пил, никогда, – но в этот раз она смотрела на все заторможенно, как сквозь сон, как на призрачную необходимость, в которой она тоже почему-то должна участвовать, хотя бы в последний раз…
Закончилось все это за полночь. Катерина Ильинична с Лизаветой остались у них, Томка постелила им на полу. Не вернулась домой только Лидка – но с ней это бывало, частенько оставалась ночевать у подруг, и в общем никого это толком не беспокоило, кроме отца, но и он не мог ничего поделать с сорванцом, а бить не решался…
Ушла из дома Томка рано утром. На столе оставила записку:
«Папа! Я уже не маленькая и все понимаю, что делаю. Пойми и меня. Я уехала от вас в город, так жить больше не могу. Я буду обязательно учиться и буду жить хорошо, за меня не беспокойся. Буду писать вам. Пойми – по-другому поступить не могла. Берегите Лидку.
Целую, Тамара».
Глава третья
Ровно через неделю, как Гена Ипатьев вернулся из армии в родной поселок, пришла на его имя телеграмма:
ИПАША ВСТРЕЧАЙ ТОМКА
– Не успел приехать, а уж телеграммы, – блеснул очками Генкин отец и продолжал несмешливо смотреть на сына поверх очков-кругляшей.
Гена вообще-то был помятый – ну а как иначе, вернулся из армии, тут, брат, только поворачивайся, встречай гостей да провожай до калитки, всем хочется поздравить тебя с возвращеньицем, – и поэтому не сразу на отцовские подзуживания среагировал, даже и смысл телеграммы не сразу ухватил.
– А ведь это, батя, всем телеграммам телеграмма, – наконец ответил Ипатьев, и в голосе его скорее звучала растерянность, чем радость, потому что смысл слов в ней – один, а интонация – подтрунивающая какая-то, насмешливая. Или это только кажется?
Кажется – решил Ипатьев уже через минуту. Думаешь, она после всего, что было, так тебе прямо и пришлет: встречай, люблю, твоя… Жди-дожидайся…
Отец больше спрашивать ни о чем не стал, понял: тут, конечно, опять продолжение любовной истории, раз сын так многозначителен, хотя в двадцать с небольшим какие могут быть такие уж особые сердечные дела? Правда, проработав в Озерках двадцать с лишним лет завучем средней школы (жена в той же школе преподавала географию), он не раз удивленно замечал, что в старших классах, особенно в выпускном, десятом, эти совсем еще недавно зеленые девчонки и мальчишки становятся не то что взрослыми, нет, не в этом дело, а что ребята делаются как бы мужиковатыми, а девчонки – бабистыми, тут и походка, и голос, и манера держаться, а главное, незримая какая-то философия, плотная, жизненная – слушаешь их, и будто это мужики и бабы с тобой разговаривают, хоть и молодые, но именно – мужики и бабы, кому под двадцать пять, кому под тридцать, это уж как у кого и во что выливается. И никак понять не можешь: да черт возьми, как же это произошло так? откуда? почему?
Отец Гены Ипатьева, Иван Илларионович – сам не из местных, – одно время всерьез заинтересовался этим, решил подойти к вопросу чуть ли не с научной точки зрения, ездил в город, рылся в архивах, вчитывался в старые уездные газеты и наконец написал большую статью в городскую молодежную газету: «К вопросу об особенностях некоторых черт коренного населения бывшего села Озерки Н-ского уезда С-кой губернии». Из газеты ответили, что статью, к сожалению, опубликовать не могут в силу, с одной стороны, ее чересчур научного характера, с другой – ввиду спорности некоторых положений, которые тем не менее во многом представляются любопытными.
Ваше утверждение, товарищ Ипатьев, будто село Озерки издревле было перевалочным пунктом казаков Степана Разина, подтверждается историческими источниками, но вывод, который Вы делаете из своего утверждения, звучит несколько парадоксально, да, пожалуй, и не совсем концептуально оправданно. Если верить Вашим выкладкам, казаки, останавливаясь в селе Озерки, постепенно в корне изменили не только внешний облик потомственного коренного населения, но главное – наделили его особыми чертами угрюмости, раннего полового созревания, быстрого нравственного развития, что частично находит подтверждение даже, казалось бы, в такой мелочи, как нынешнее особое поведение и развитие молодежи в современных Озерках. Этот Ваш вывод, товарищ Ипатьев, наиболее уязвим. Хотя мы и не можем не согласиться, что поселок Озерки в отношении молодежи представляет собой интересное социальное и психологическое явление, а именно: молодежь уже к 16–17 годам становится, как нигде в нашей области, поразительно зрелой, взрослой, самостоятельной, граждански и политически подкованной, тем не менее считать эту особенность молодежи поселка Озерки следствием биологического фактора и даже, как Вы утверждаете, «духовным наследием» борца за народное счастье Стеньки Разина, мы решительно не можем и видим здесь некоторую казуистику, возникшую, видимо, из чересчур локального интереса автора к проблемам молодежи того поселка, в котором сам автор нынче проживает. Если можете, напишите нам на основе Вашего материала небольшое литературно-художественное эссе о старинных нравах и обычаях поселка Озерки, мы с удовольствием напечатали бы его на страницах нашего воскресного «Литературного калейдоскопа».
С уважением, зам. редактора Н.С.Бобришин.
Больше Иван Илларионович Ипатьев никогда в газету не писал, но продолжал верить, что особая медлительность молодежи, ранняя ее взрослость, даже строй речи, манера держаться именно на переломе «юность – молодость» несут в себе явные знаки серьезного социально-биологического явления, которое когда-то имело место в бывшем перевалочном пункте казаков Степана Разина.
– Ну, а все-таки, что пишут-то? – кивнул Иван Илларионович на телеграмму, которую сын перечитывал вот уже несколько раз.
– Скоро узнаешь, батя, – медленно проговаривая каждое слово, Гена Ипатьев как бы ободряюще и по-свойски подмигнул отцу: – Возможны, батя, великие события…
– Мой тебе совет, – сказал отец, вновь склоняясь над книгой, – берись за дело. Чем быстрее, тем лучше для тебя…
– Возьмусь, батя. Погоди, то ли еще будет…
Поутру голова у Гены изрядно побаливала, он вышел во двор, разделся по пояс и начал со смаком, с охами и ахами умываться под самодельным рукомойником, установленным под тенистой яблоней, сплошь увешанной еще незримыми, но уже наливающимися жизнью и соком дичками. В детстве, бывало, Генку не загонишь под холодную воду, а сейчас, после службы, это было для него первое удовольствие, – побаловаться водицей, принять, как говорили в армии, «освежающий душ». Он умывался и одновременно не переставал думать о телеграмме, и тут будто освежилась и его голова, будто наступило просветление: вот дурак так дурак, из города уехал – так ничего и не понял в Томке, а чего тут, в поселке, о ней наслышался – от того еще больше тумана стало, а она вон возьми и телеграмму пришли: ну, если б он ничего не значил для нее, для чего б тогда и телеграмму слать? Выходит, едет и хочет заранее предупредить, а то бы и так просто, сама по себе могла прикатить. Разве не так?
Гена Ипатьев до красноты растерся махровым полотенцем, с удовольствием вдыхая запах свежей, на свином домашнем сале яичницы, над которой уже колдовала мать в летней кухоньке-пристройке. Дом у Ипатьевых был свой, старинной постройки, и жили Ипатьевы-учителя, ничем не отличаясь от многих других посельчан, разве что в раннем детстве Генке больше, чем сверстникам, доставалось затычин и синяков от друзей-товарищей, которые, чуть что, дразнили его «учительским сынком» и гнали от себя в три шеи. Ну, а позже, когда Генка вошел в силу, обижать его не только не решались, наоборот, даже побаивались. Взрослые, те, конечно, уважали семью Ипатьевых испокон веку. Учитель в поселке – это всегда человек не простой, а тем более – Иван Илларионович, завуч местной школы, через которую прошло уже не одно поколение подрастающего молодняка.
Мать – та была понезаметней, подомашней, она считалась неплохой учительницей, но у нее, как посмотришь, было на лице какое-то отрешение, словно что-то она еще прятала в душе, а это была неуверенность, стыдливые и совестливые самоистязания: тем ли я занимаюсь? Учу ли детей хотя бы чему-то? Об этой слабости знал, по сути дела, только отец, человек строгий, уверенный в себе, умный, педантичный и, главное, любящий дисциплину. «Это, мать, – не раз говорил он, – у тебя от несвойственной русской душе мнительности. В руках надо себя держать, в руках, иначе и себя погубим, и детей тоже, а они у нас, считай, потомки славного русского борца Степана Разина».
В общем, что ни говори, Гене Ипатьеву с родителями повезло, особенно нежно любил он мать – она вызывала в нем, вот как сейчас, в эти минуты, когда хлопотала над сковородкой с яичницей, ясно ощутимое чувство умиления и жалости, а в армии, когда иной раз очень уж размечтаешься о доме, так даже плакать захочется, как вспомнишь, сколько раз грубил матери или обижал ее.
– Ну, садился бы, что ли, – будто ворча, а на самом деле еще счастливая все тем же счастьем возвращения сына домой, проговорила мать. – А то и остыть успеет…
Гена быстренько сел за стол под раскидистой яблоней и, осушив поначалу хороший жбан терпкого домашнего кваску, с аппетитом принялся за яичницу. Мать с умилением, склонив голову, сложив руки на фартуке, наблюдала за сыном.
– Это не по службе тебе – телеграмма?
– He-а, мам, с этим делом теперь покончено. Раз и навсегда. Это, мама, другая служба – любовь.
– Ой, ли! – махнула рукой мать и насмешливо прищурила глаза. – Свежо предание, да верится с трудом…
– А вот посмотришь! Посмотришь, посмотришь… – И Гена, наспех проглотив яичницу, попив еще квасу, поцеловал мать в щеку и был таков.
– А все же лучше делом заняться. Пора уж! – успел крикнуть ему вдогонку отец.
Гена Ипатьев отправился на автовокзал – довольно грязную асфальтированную площадку с небольшим каменным строением. Главное, тут всегда продавали пиво, а где пиво – там рыба, и вот этот сложно смешанный запах и был главной примечательной особенностью поселкового автовокзала. Но уж Гена, конечно, явился сюда не для того, хотя кружку-другую он все-таки выпил для поддержания марки демобилизованного солдата, который, как шутят мужички, должен быть всегда чистейше выбрит и слегка пьян. Главное, что интересовало Гену, – это расписание, известное, впрочем, каждому из посельчан и без всяких разных объявлений или таблиц: через каждые два часа автобус исправно подходил к вокзалу и вываливал из себя толпу пассажиров. Но Гена все-таки постоял у расписания, поизучал его для своего удовольствия. А что оставалось делать? Он твердо знал – что ни делай, а каждые два часа ноги сами собой будут нести на автовокзал, и будешь ходить сюда, пока она не приедет; пусть хоть она и совсем не приедет – а будешь ходить как миленький, потому что – «Ипаша встречай Томка». Вот так.
И было, что он действительно торчал здесь каждые два часа, а то и через час приходил, томило ожидание и деваться от него было некуда, а иной раз Ипатьеву вдруг казалось, что, может, вообще не было никакой телеграммы – автобус приходил за автобусом, а для Гены каждый из них не приносил ничего, кроме все более укрепляющегося чувства: или она разыграла его, или он сам что-то не так понимает. Но что бы он ни думал, Ипатьев все равно ходил и встречал каждый автобус, все-таки всякий раз надеясь: вот сейчас, может быть, вот в этом…
…Она приехала только на следующий день, к вечеру. Немного удивилась, что он встречает ее:
– Ждал, дурачок? – И покачала головой, и снова, как прежде, посмотрела на него насмешливо и безбоязненно открыто, прямо в глаза.
– А как же, – сказал Ипатьев, отчего-то, словно от мороза, пританцовывая на одном месте. – Давай сумку.
– Догадался! – хмыкнула Томка. – Держи, кавалер.
Из оконца автовокзала на них с любопытством выглядывала кассирша, которая уже давно обратила внимание на Ипатьева, единственно – понять не могла, кого он ждет с таким упрямством. Оказывается – Томку!
– С приездом, Тамарочка! – крикнула кассирша, как своему человеку, близкому. – Богато жить будешь – целая армия тебя встречает.
– Привет, привет, – ласково отмахнулась Томка. – Пошли, что ли? А то стоишь, правда, как на параде…
– Я тут два дня маршировал. Ты ж не отбила, когда встречать. Вот парад и устроил…
– Уж сразу и в заслугу себе… Я, может, пошутила. С чего и взял-то, что к тебе еду? Спешу и падаю. Мать с отцом давно не видала. Да и Лидку.
– Это конечно. Это понятно, – охотно поддакнул Ипатьев. – Я тут заходил к ним. Передал от тебя привет.
– Не просила.
– Ну, думаю, забыла, может, впопыхах. Разговор-то какой был? Дурацкий. Думаю, забыла.
Они шли по улицам поселка, и на них, конечно, поглядывали со всех сторон – знали и его, и ее как облупленных, знали и о любви их прежней, детской еще, а теперь, смотри-ка, снова их судьба за собой повела, что ли… Так ведь Томка – она баба ой-е-ей стала, сорвиголова, черт ее знает, чем и занимается в городе, а попробуй попади ей на язычок – щелкнет, и нет тебя, такая стала…
– Погулял здесь?
– Погулял.
– Оно и видно… – Томка снова усмехнулась, и Ипатьев вдруг впервые почувствовал нечто вроде обиды на Томку: неуютно как-то с ней, не поймешь, что делать, как говорить, не поймешь, что с ней, и приехала – к нему? не к нему? – тоже не ухватишь. Зачем же телеграмму посылала?
– Что посерьезнел, а, солдатик?
– Думаю.
– Думает он… Я уж говорила – «думают они все»… А с тобой, между прочим, Томка идет. Развлекать должен. Понял?
– Оп-ля! – неожиданно вскрикнул Ипатьев и, бросив сумку на землю, сделал кувырок.
Томка, сначала удивленная, вдруг весело, громко рассмеялась:
– Вот это молодец! А ну еще?!
Ипатьев сделал второй кувырок.
– Ну ладно, хватит! – смеялась Томка. – А то дорвался…
И тут Ипатьев быстро, в два шага очутился рядом с Томкой и впился в ее губы неуклюжим поцелуем. Целуя, он закрыл глаза и не видел, как она продолжала смотреть на него открытым насмешливым взглядом, не видел, но все же почувствовал ее обидное безразличие, от которого ему тут же стало жалко самого себя до смерти: или сам он унижался, или Томка унижала его – это было все, что он сейчас испытал.
– Ну, сразу и целоваться… – сказала она. – Что за интерес среди бела дня?
– Не пойму, ты ко мне приехала или не ко мне?! – огрызнулся Ипатьев.
– С чего ты взял? Уж и встретить нельзя попросить. По старой дружбе.
– Смеешься надо мной?
– Товарищ Ипатьев! Геннадий Иванович! Ты эти закидоны брось. Смеются над бедными девушками, а для бравых демобилизованных солдат на родине играют марши.
– Нашлась тоже бедная девушка…
– Без оскорблений, Ипаша, без оскорблений. Ну-ка, возьми меня под руку. Вот так… Тепло тебе шагается рядом с подругой жизни?
– Не сказал бы.
– Э-эх, вырождаются мужики! Где ваши бравые марши, Геннадий Иванович? Турум-бурум, тум-бу-бурум!..
Вот так они и подошли к дому, где жили Томкины родители. Поднялись на второй этаж.
– Мне тоже заходить? – спросил Ипатьев.
– Что, уже испугался? – усмехнулась Томка. – А еще жених называется…
– Да нет, я не к тому. – У Гены обнадеживающе забилось сердце. – Может, тебе одной хочется…
Томка позвонила, в дверях показался отец, и только он хотел улыбнуться, сказать что-то, вдруг нещадно закашлялся, замахал на себя руками: мол, проходите, не обращайте внимания.
Зашли в квартиру.
Когда отец наконец прокашлялся, он как-то стыдливо, почти виновато обнял дочь, глухо повторяя:
– Ну, приехала все же, приехала… А то уж мы забывать стали, какая ты… – Он отстранился от Томки и, продолжая слегка похлопывать ее по плечу, добавил: – Не сладкая, видать, жизнь в городе. Вишь, совсем не узнать тебя. – Он и в самом деле в те несколько приездов Томки домой за последние три года будто перестал узнавать в дочери знакомое и родное, в городе она не то что изменилась – преобразилась, стала совсем другая, взрослая и чужая.
Наконец отец вспомнил и об Ипатьеве, подал руку:
– Ну, здорово, здорово, молодец! Не надумал еще?
– Думаю, Иван Алексеевич.
В прошлый раз, когда Гена зашел к ним в гости – якобы передать привет от Томки, – Иван Алексеевич уговаривал его идти работать на РТС. Ипатьев обещал подумать.
– Смотри, у меня место веселое, на людях. – Отец, подкашливая в усы, помахал рукой: – Ну, чего стоишь? Проходи.
– Это что, Лидка такая стала? – показала Томка на фотографию.
– Лидка, – горделиво подтвердил отец. – Ходила в этом году в поход по разинским местам. Ну, и снялась там с ребятами. Взрослая стала.
– Мать на работе?
– А где ей еще быть? На работе, конечно. Желудок ее последнее время мучает. Прихварывать стала.
– Как подружки-то ее?
– Живы подружки. Все такие же, что Лизавета, что Катерина Ильинична. Божья троица. – Отец закашливался теперь чаще, чем раньше, скажет что-нибудь – и опять: бух-бух… – Ну-ка, давай за стол садись, солдат. А мы тут с Томкой по старой памяти…
Отец, придерживая правой рукой поясницу, ушел на кухню; Томка порылась в сумке, достала какую-то коробку, и с кухни раздался удивленный голос Ивана Алексеевича:
– Мне? Да ты что, Томка… Куда мне ее…
Ипатьев тоже заглянул на кухню: отец Томки, встревоженно-взволнованный, не замечая, как свободной рукой взъерошивает на голове волосы – это еще осталась привычка молодости, – держал в правой руке темную резную трубку с матово блестящим металлическим наконечником и точно таким же колечком-ободком по краю люльки.
– Ну, это ты угодила мне… спасибо…
Отец Томки давно уже не курил, бросил, как только начался у него всерьез кашель, но иногда, в лучшие свои минуты, он позволял себе тряхнуть стариной, завел для этого трубку, хороший болгарский табак и со смаком, потихоньку-помаленьку сосал трубку, с редким удовольствием пропуская сквозь рыжеватые усы ровные сине-прозрачные колечки дыма… Удивительно, когда он курил трубку – а курил он ее редко, – почему-то меньше начинал кашлять и всегда говорил: «А как же. Нутро, оно знает, чего ему нужно, – попригрелось малость, прокалилось чуточку – и легче ему там, суше, спокойней…»
Отец вертел в руках трубку, и глаза его неподдельно счастливо блестели, даже слегка увлажнились; он обнял дочь, сказал:
– Буду теперь курить – вспоминать тебя. Спасибо. – А поцеловать себя Томка как-то не дала, уклонилась – постеснялась, что ли?
После этого они быстро, наспех накрыли стол. Отец с сожалением сказал:
– Лидки вот нет. А то б она обрадовалась. Она иной раз скажет такое… Говорит: Томки нашей вообще нет, ее видели где-то сбоку иного мира, чего-то она там продает – вроде как небесные цветы.
– Чего, чего? – удивился Ипатьев.
– Да она у нас такая, все чего-то выдумывает. Чем дальше, тем больше. Какие-нибудь курсы фантастики открылись бы, что ли.
– А про меня она точно говорит, – серьезно сказала Томка. – Я, может, в самом деле где-то сбоку от мира живу. Вот ей-богу!
– Не учишься? – спросил отец.
– Не до учебы, отец.
– А что ж за дела такие?
– Жизнь, отец. Жизнь – это и есть мои дела.
– Так она у всех, наша жизнь. Она у нас общая. А дела у людей разные.
– Ну, завел, отец… Я у тебя, может, невеста сегодня, а ты про дела да про то, как сажа бела.
– Невеста? – не понял отец.
– А что, не подхожу? Вон из армии приходят бравые солдатики, отбоя от них нет… Чего молчишь, Ипашка?
– А чего я? – растерялся Генка; он никак не мог понять Томкиной игры.
– Как чего? Вот и расскажи теперь про себя. Звал в жены?
– Ну, звал… – не сразу ответил Ипатьев, сильно покраснев.
– Видал! – воскликнула Томка и, подмигнув отцу, рассмеялась от всей души. – А ты говоришь, я на невесту не похожа…
– Да ты постой, постой, – не понял отец, – вы что, в самом деле серьезное что-то говорите или шутите?
– А ты спроси его, – продолжала смеяться Томка и кивала на Ипатьева. – Он тебе все расскажет.
– Да я чего… – мялся Генка. – Было такое… – И никак не мог понять, что он должен говорить: то ли рассказывать, как предлагал Томке выходить за него замуж, то ли прямо сейчас просить ее в жены – но тогда чего она так смеется? – то ли, наоборот, на шутку все это надо свести, вроде как было и не было, – не мог он взять ничего в толк и только болезненно морщился и жевал слова.
– Вишь, женихи какие… – посмеивалась Томка. – Когда отец с матерью не видят, они ой как горазды женихаться, особенно им в темноте это нравится – любо-дорого, а как чуть до дела – так даже бравые солдаты деру дают… Ну, не умора, отец?
– Нет, я все-таки вас не пойму. – Отец сосредоточенно, почти сердито нахмурился. – Вы, если со мной шутите, так и скажите, а то я для шуток уже староват, не сразу понимаю. Вот так…
– Верно, отец! Пусть говорит прямо, – не унималась Томка. – Солдат ты, в конце концов, или не солдат, а, Ипашка?
– Я солдат, – кивнул Ипатьев и сглотнул слюну. – В общем, дело было так, Иван Алексеевич, я в городе был у Тамары, я вам рассказывал. И… сделал ей предложение.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.