Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
Ах, как кажется после долгой разлуки с родиной, что там, дома, в далеком далеке, тебя ждут не дождутся не только родные, но даже и сами улицы, и дома, и вовсе не знакомые люди, а оказывается, все здесь идет своим размеренным чередом, никто не ждет и не обращает на тебя никакого внимания, и вдруг почудится: тебе тут все – родное и близкое, но сам ты – сам! – как бы чужой и далекий стал для этих краев, для родины своей. Странно и обидно такое ощущать! Очень обидно…
Пройдя всю улицу от начала и до конца – от поселкового автовокзала до районной больницы, Мишка свернул в небольшой переулок, который выводил на вещую развилку: налево пойдешь – домой попадешь, направо пойдешь – мимо Галки пройдешь… Что и говорить – большой соблазн был пройтись по улице Миклухо-Маклая, взглянуть хотя бы на окна Галки Петуховой, но – Мишка придавил в себе жгучее, острое желание свернуть направо и пошел дорогой, которая, чуть попетляв, должна была вывести на красногорскую широкую тропу…
Полгода, как они не переписывались с Галкой; верней – полгода Мишка упорно не отвечал ей. Зимой, перед новогодними праздниками, она вдруг прислала ему открытку, где между поздравленьями и новостями кокетливо-хвастливо приписала: «А мне, Мишанька, предложение сделали. И знаешь кто? Ерохин Витька. Как думаешь – соглашаться?»
Она-то пошутила, видно, а Мишку как обухом по голове ударили. И замолчал солдат. Он был упрямый и настырный, с чрезмерной гордецой, какой нередко отличаются ребята небольшого роста; когда учился в Северном, в школе-интернате, не он за Галкой – она за ним прихлестывала как маленькая собачонка. Угрюмо-молчаливый, скрытный, тихий, он отличался в классе тем, что мог неделями ни с кем не разговаривать, при этом не томился, не страдал, наоборот – как будто наслаждался и одиночеством своим, и молчаливостью. Им, северным ребятам и девчонкам, было невдомек, что там, на Красной Горке, совсем иное отношение и к слову человеческому, и к общению людей друг с другом. «Не говори, а делай!» – вот их девиз. Роман Степанович, Мишкин отец, тот был хоть и не совсем молчун, но тверд как камень. И мать его – вещунья. И младший Мишкин брат – загадка. Сокровенные и затаенные, все отпрыски сытинского рода воспринимались в Северном как странная и страшная загадка. И вилась эта веревочка ой из дальнего какого времени! Ходили слухи: Степан Егорыч, Мишкин дед, в войну не без вести пропал и не в плену томился, а служил, видать, у немцев, не иначе… А брат его, Алешка Сытин, тот вообще убивец: пришел с войны, чтоб шлепнуть Тоську, невесту бывшую, да шлепнули-то Алешку самого – тогдашний Тоськин муж шлепнул. Ох, темная история… И вот будто с того времени, с послевоенного, запрятались Сытины на Красной Горке, живут куркулисто и скрытно, молчат и только зыркают глазищами. Хозяйство, правда, и дом, и огород Сытиных – самые примерные, во всей округе не найдешь хозяев работящей и надежней, но скрытность их, и молчаливость, и угрюмость воспринимались в Северном как верный знак вины, томящей всю семью, как наказанье иль проклятье.
Так ли, этак ли, а Мишка Сытин и на самом деле был молчалив и скрытен в классе, как никто другой; и силой обладал чудовищной: однажды учитель-либерал, новоиспеченный математик-выпускник уральского педвуза, протянул Мишке тоненькую руку интеллигентствующего эстета: здравствуй, ученик, тебя приветствует демократ Самсон Иванович! – и Мишка без всякого особого нажима так поприветствовал родного демократа, что у бедного Самсона Ивановича выкатились из глаз неподдельные и наверняка соленые горошины слез.
Галка Петухова, в то время младше Михаила на два класса, как только встречалась с ним взглядом, так словно попадала под гипноз – сама не понимая почему. И если б ее спросили: нравится ли ей Мишка? – она б наверняка сказала: нет, он страшен, я его боюсь. Страшен он не был, а только сосредоточен на каких-то своих мыслях, на жизни, которая таилась в нем где-то в глубоком тайнике души, и хоть учился плохо, верней – без прилежанья, никто из учителей не считал его глупым или, уж тем более, лентяем. Он словно жил не здесь, со всеми, а Бог знает в каких далях, и дали эти иногда бездонно открывались – вот, например, тогда, когда Галка Петухова встречалась с Мишкой взглядом. И странно: она-то, Галка, понимала, что Мишка, кажется, и не замечает ее, не выделяет из других, а просто как бы накрывает взглядом, когда она идет ему навстречу, – но поразительно: она, как сладкий ужас, испытывает в тот момент, будто Мишка вобрал ее в себя, втянул в бездонный тайный мир своей души – вобрал и прошел мимо, а она, опустошенная и потрясенная, стоит и оборачивается и долго смотрит ему вслед…
Любовь ли было ее чувство? Пожалуй, нет; тут был гипноз, какие-то неведомые силы, которые притягивали ее взгляд и душу к нему, как к тайному магниту.
И, конечно, не случайно, когда однажды, не выдержав, она сама подошла к нему и тихо сказала:
– Миша, ты знаешь… – нет, не случайно, что она не смогла продолжить фразу, потому что подняла к нему глаза, и взгляды их встретились, и он вобрал ее в себя, в свою глубину и тайну, так что она совершенно позабыла, что хотела сказать, только стояла и смотрела как завороженная в его глаза.
– Тебе чего? – не понял он.
Она молчала.
– Я вот думаю, – сказал он, – почему человек, когда спит, то летает, как птица?
Она расширила в изумлении глаза.
– Тебя как зовут? – спросил он.
– Галка, – ответила она; на это – ответить – у нее хватило сил.
– Вон ты кто, – сказал он. – Ты и есть птица. А летать умеешь во сне?
Она хотела ответить: «Я умею летать… в тебе», – но это было чересчур красиво, и непонятно было бы ему, и странно, поэтому она сказала так:
– Я летаю… иногда… Когда вижу тебя…
Он нахмурился.
– Тебе сколько лет? – спросил он.
– Пятнадцать.
– А мне семнадцать. Я скоро в армию пойду.
– Ну и что? – не поняла она.
– У меня на войне дед погиб. И двоюродный дед – Алеша – тоже за войну поплатился. Так что вот. – И пошел себе Мишка по школьному коридору, будто не было никакого разговора с Галкой.
Но с тех пор она, Галка, как завороженная, стала ходить везде и всюду следом за Мишкой; ну, не в школе, конечно, а на улице, во дворе, особенно долго и упорно преследовала его, когда он отправлялся по красногорской дороге домой. Он и не замечал сначала – ходил обычно не оглядываясь; но однажды в ботинок к нему попала пихтовая веточка, и Мишка присел на пенек, расшнуровал ботинок – и тут, выбрасывая пихтовую веточку, заметил поодаль от себя Галку; нахмурился.
Сидел, молчал и недовольно посматривал на нее. А Галка не двигалась: и к нему не шла, и от него не уходила.
– Ну, чего надо? – наконец крикнул он.
– Не знаю, – пожала она плечами.
– Это тебя Галкой зовут? – вспомнил он.
– Ну да, это я. – Она насмелилась и пошла ему навстречу.
– Видишь: птица, а летать не умеешь, – усмехнулся Мишка.
Она опять хотела сказать: «Я умею. Я умею летать в тебе. В твоих глазах, когда мы встречаемся взглядом…» – но как такое скажешь? Глупость ведь страшная. И поэтому сказала так:
– Может, научусь когда-нибудь… А ты умеешь летать? – Она подошла к нему совсем близко.
– Умею. Я летаю во сне. А какая разница человеку – летать во сне или наяву: ощущение-то реальное, правда?
«Мне-то страшно летать, – хотела она сказать, – когда лечу в твоих глазах. Будто в пропасть лечу. Дух захватывает», – а сказала совсем другое:
– Конечно, это одно и то же: летать во сне или наяву. Ощущения и правда одинаковые.
– Ну вот… – обрадовался он, посидел еще немного на пенечке, поднялся и пошел по дороге дальше, даже не взглянув на Галку.
Она стояла, стояла, думала: если оглянется – пойду за ним, – но Мишка не оглянулся, и она почувствовала, что так хочется заскулить – как собачонке; присела на пенек, на котором сидел Мишка, и долго сидела и смотрела в дальнюю даль, в которой растворился Мишка.
Так потом и продолжалось: куда бы он ни пошел – она за ним; ее начали дразнить, а его не задевали – побаивались. Дразнили ее «Куркулий хвостик» – мол, пристроилась к куркулю в хвост, бегает за ним как собачонка. Она не обращала внимания. Не сказать, чтобы ей было хорошо или что она летала на крыльях от любви к Мишке – и не любила она его, наверное, а просто попала под его гипноз: лишь только посмотрит Мишка на нее, накроет взглядом, так она сразу летит в глубинных далях его глаз – и поделать с собой ничего не может: летит и летит в эту бездну, как в пропасть. Прямо наваждение какое-то. А это правда: если есть в человеческих глазах тайна и эта тайна обращена на тебя – все, никуда не денешься: будешь пленником этих глаз.
На выпускной вечер, когда поздравляли Мишкин класс с окончанием школы, Галка так и не смогла прорваться: недоросла еще – и все. Но когда она до ночи прокружила вокруг школы и когда дождалась, чтоб Мишка вышел на улицу – не покурить, нет, как многие из его одноклассников, а просто посмотреть на звезды – потому что звезды и полеты какие бы то ни были – все взаимосвязано между собой, не правда ли? – когда он вышел, Галка вынырнула из темноты и так как не видела его глаз и потому не была под сильнейшим гипнозом, как обычно, то и смогла сказать то, чего никогда бы не решилась сказать:
– Ой, Миша, поздравляю! Можно мне поцеловать тебя, любимый? – И протянула ему букет полевых ромашек.
– Что-что? – удивился он. Не столько тому, что – «поцеловать можно?», а что – «любимый».
– Поцеловать тебя можно? – тихо и теперь совсем нерешительно повторила-прошептала она.
И он, и она поцеловались тогда в первый раз в жизни, и получилось очень смешно и неуклюже, потому что стукнулись носами; а все-таки то, что в первый раз и он, и она – это огромное и наважденное благо, ибо в тайну нужно входить вместе, а не порознь, а если кто узнает тайну раньше – тот знает все, и он испорченный для взлета любви человек.
И сколько они потом целовались дней и ночей! Она – счастливая и легкая и совсем переставшая мучиться от его молчаливой сосредоточенности и тайных глубин взгляда, а он – полегчавший, как перышко, в своих тяжелых раздумьях о полетах куда бы то ни было: хоть в реальной жизни на звезды, хоть во сне в самые что ни есть запредельные выси.
Ах, целоваться, целоваться…
Входишь через уста в тайну другого человека и летишь, летишь, и бог его знает куда можешь улететь и где можешь нечаянно приземлиться.
Ведь и дети от этих тайн рождаются, во время таких или других полетов, в такие вот минуты любви…
И когда через месяц он уходил в армию, они поклялись: вместе до гроба! Она писала часто и много, училась сначала в девятом, потом в десятом классах (догоняла Мишку), он отвечал реже и очень скуп был на слова и чувства, как будто вновь ушел в ту тайну, от которой так слепо страдала когда-то Галка; она пыталась расшевелить его – все тщетно, и даже хуже: чем больше она тормошила его, тем сильней и упрямей он замыкался в себе. Не видя Михаила, отвыкнув от его взгляда, забыв тот странный и страшный гипноз, который околдовывал ее, когда она поневоле ныряла в глубинные дали его души, сумеречно и тайно являвшейся через его глаза, – она невольно как бы выходила из-под контроля Михаила, из-под его влияния, и очень часто чисто по-девичьи, по-женски писала какие-то глупости, которые ему, младшему сержанту десантных войск, было не под силу не то что понять, но даже осознать. Расставшись, их души развивались и усложнялись не вместе, а порознь, а это не только испытание для любви, но и тяжелый постоянный крест, который может легко придавить любое сердце. Писали друг другу – и как бы не понимали, перестали понимать один другого; странно! И оба страдали от этого, не сознавая, что и ритм, и глубина, и амплитуда развития каждого перестали совпадать, и поэтому, когда, например, она с легкостью взрослеющей своенравной девушки писала ему о том, что ходит на танцы и сколько там всяких противных и глупых парней, которые к ней пристают, он со смертельной обидой в сердце воспринимал только одно: она ходит на танцы! без него! – а совсем не то воспринимал, на что делала упор Галка: что она ни с кем не танцует, все ей противны и чужды… ну, разве что иногда, с каким-нибудь приличным молодым человеком. Или со смехом писала, что очень часто ее провожает из школы (она училась в то время в десятом) Витька Ерохин с их улицы, с улицы Миклухо-Маклая, и хоть она не отказывается от провожаний (братья Ерохины – известные хулиганы. И уж если провожает Витька – никто не посмеет обидеть Галку, вот так!), так вот: хоть она и не отказывается от Витькиных услуг, но никогда не позволяет ему даже прикасаться к себе, а «он, представляешь, все время руки распускает, паразит такой!» Что ему, Мишке, было до того, что не позволяет Ерохину прикасаться к себе – главное: Витька провожал ее! И вот таких много ненужных и глупых мелочей сообщила Галка Михаилу в армию, терзая – хоть и не понимая этого – его сердце. А когда однажды, перед последним Новым годом, она кокетливохвастливо сообщила ему между прочим в поздравительной открытке: «…А мне, Мишанька, предложение сделали. И знаешь кто? Ерохин Витька! Как думаешь – соглашаться?» – Мишку как обухом ударило по голове. И он перестал отвечать Галке, замолчал совершенно. Галка ничего не понимала. Для нее в той шутке самая соль была в том, что ей – десятикласснице! – замуж предлагают выходить, ну не смешно ли, ах-ха-ха! – а Михаилу другое было ясно: нет дыма без огня, если уж предложение ей делают, значит, не очень-то она хранит себя, позволяет кому ни попало провожать ее, а потом и предложения о замужестве делать.
Замолчал Михаил – как отрезал.
Пять месяцев, вплоть до окончания школы, Галка бомбардировала Михаила письмами, а потом и ее пыл иссяк… И что она там писала – он не знал, не хотел знать: все ее письма складывал в ящик тумбочки, не читая. Большая стопка накопилась…
И вот сегодня, ранним июньским утром, Мишка Сытин шагает по улицам Северного, вот свернул уже в небольшой переулок, который выводит на вещую развилку: налево пойдешь – домой попадешь, на Красную Горку, направо пойдешь – мимо Галкиного дома пройдешь… Что и говорить: большой соблазн по улице Миклухо-Маклая пройтись, взглянуть хотя бы на окно Галки Петуховой, но… Мишка придавил в себе жгучее, острое желание свернуть направо и пошел своей дорогой, которая, чуть попетляв, должна будет вывести на красногорскую лесную тропу.
И странное, поразительное дело: как только миновал Мишка дальний митяевский огород и стал выходить на прямую дорогу домой, так из поперечного проулка, в изножье которого стоял рубленый колодец с чистейшей в поселке водой, из проулка, который, виясь змеей, постепенно перерастал в тропу, ведущую далеко вверх на Малаховую гору, и еще дальше – на Высокий Столб, из этого именно проулка вышла с коромыслом на плечах, с полными ведрами ледяной колодезной воды Галка Петухова! От неожиданности она громко ойкнула и замерла на месте, будто пригвожденная взглядом Михаила, который, как только увидел Галку, больше всего на свете хотел бы отвести от нее глаза и беспечно-равнодушно пройти мимо, но – не мог: ноги не двигались, взгляд не отрывался от родного любимого лица… Да и как изменилась Галка! Перед ним стояла не бывшая ранняя пташечка-девчушка, а взрослая дородная девица, с полными загорелыми руками, с литыми стройными ногами, с грудью, которая спелыми дыньками игриво выказывала себя из глубокого выреза легкого летнего сарафана… А глаза, а губы, а волосы! Нет, это была не она и все-таки она, Галка Петухова; что могло отторгнуть ее от него? – теперь Михаил не понимал этого. Он стоял, смотрел на нее, тоже чужой и родной для Галки, возмужавший и так заматеревший, будто всю жизнь только и делал, что шагал по белу свету вот с этой затрапезной котомкой на плече – вещмешком своим, весь подобранный, легкий и выгоревший на солнце; стоял и смотрел на нее, и наконец она вспомнила его взгляд, пронзилась им, вновь ощутила и почувствовала его властную силу и гипноз: он вошел в нее, медленно и властно втянул в себя, вобрал в свои тайные глубины, и Галка ослабела, попала под его чары, и вот уже летит в эти бездны, опустошенная и потрясенная… Ноги у Галки подкосились, коромысло поползло по плечам, и, если б ведра не соскользнули наземь, быть бы ей самой распростертой сейчас на каменистом пригорке. Но ведра грохнулись на землю, коромысло упало с плеч, а Галка только обморочно пошатнулась, но устояла, устояла-таки на ногах.
Смотрели и не могли насмотреться друг на друга.
– Здравствуй, – наконец прошептала она. – Ты почему не писал, не отвечал мне?
Мишка хотел пожать плечами, но не пожал, а словно окаменел в неподвижности и только смотрел на нее – а больше ничего.
– А я школу окончила. Десять классов.
– Поздравляю! – наконец улыбнулся Мишка; он редко улыбался, и, кажется, Галка совсем забыла его особую улыбку, а улыбка вон какая хорошая у него, странно…
– Ну что ж ты не писал мне?! – со вздохом, почти со стоном воскликнула она.
– Ты же собралась замуж…
– И ты поверил?
– Такими вещами не шутят.
Какое-то время она молчала, будто внимательно прислушивалась к тому, что делается у нее в душе.
– Ты прав, – сказала она и, словно собираясь нырнуть в неведомую глубину, сделала захлипывающий вдох: – Ты прав, Мишанька. Я выхожу замуж.
– Поздравляю! – И с этим словом он хотел было тронуться в путь, но ноги пока не слушались его, и он продолжал стоять литым камнем.
– Ты что, не читал моих писем?
– Нет, не читал.
– Если б ты прочитал! Ведь я писала: не ответишь больше – выйду замуж. Назло тебе. Сразу, как окончу школу.
– Ну вот ты и окончила ее.
– Да, и теперь я выхожу замуж. За Витьку Ерохина. Завтра уже свадьба.
– Поздравляю! – И Мишка пошел своей дорогой: нашлись вдруг силы, и ноги сами отправились в путь.
– Мишанька! – закричала она, протянув к нему руки.
Он обернулся и посмотрел на нее – как он посмотрел на нее! Страшней, и обреченней, и властней взгляда она не видела в жизни. Этот-то взгляд, наверное, и решил их дальнейшую судьбу…
Весь следующий день, дома, Мишка не находил себе места. Если б он умел пить, он бы запил еще вчера, когда отец с матерью устроили встречины демобилизованного солдата; особых гостей не было – так, кое-какие соседи. Роман Степанович, отец, тот любил пропустить чарку-другую, особенно с соседом Акимом Петровичем, поговорить о политике, о землеустройстве. Вот с Акимом они и выпили крепко за возвращение старшего сытинского сына из армии. Нравом Роман Степанович удался странным: доверчив был, чаще всего мягок и добр, но если попадала шлея под хвост, мог разом ожесточиться, сломать хребет кому ни попало. Мишка характером вышел не в отца: молчаливый, весь в себе, тайна. А вот Гришка, младший сын Сытиных (осенью и ему идти служить в армию, немного уж деньков осталось) – тот был точная копия отца: добрый, доверчивый, ясноглазый, но неожиданно вспыльчивый, если что-то выходило совершенно против его характера. Матери, конечно, нелегко было управиться с такими разными сыновьями, да еще и с мужем в придачу, но чего не вытерпит, не выдержит русская женщина? Сама тихая, спокойная, чистая лицом, норовом и мягким словом, Вера Аристарховна умела улыбкой, проникновенной интонацией так сгладить любые семейные углы, что мир воцарялся в доме как бы сам собой, без особых внешних усилий; а ведь это целое искусство – мир и покой в семье. Ведь правда: где живет пусть справедливая, пусть работящая, но крикливая и взбалмошная мать-женщина – там лада в доме не жди. А вот Вера Аристарховна была не только сердцевиной работы как в доме, так и по хозяйству, но и сердцем всего внешнего и внутреннего порядка в семье.
Она-то, конечно, почувствовала, увидела, что с Михаилом творится что-то не то, пыталась вечером прильнуть к его душе, смягчить суровость и молчаливость старшего сына добрым ласковым материнским словом (ну что такое в самом деле: пришел из армии – и сидит сычом, не улыбнется, не рассмеется, не возрадуется!), но Мишка упорно как бы не присутствовал на собственных встречинах, а был за тридевять земель от дома. Конечно, мать знала, догадывалась, в чем тут дело, только вот не думала, что сердечная смута зашла так далеко в сыновней душе. И про Галку Петухову она тоже, конечно, слышала: выходит девка замуж. Ну так что, дело молодое, мало ли что Мишанька женихался с ней до армии? Два года – это два года. (При скрытности Мишки мать, разумеется, и представить не могла, что случилось между Галкой и сыном, какой поворот произошел в их переписке).
Одним словом – не получилось; не получилось у матери вызнать у Мишки его тайну, а заодно и успокоить его, утешить. Раздосадованный и раздавленный собственной душевной смутой, Мишка поднялся из-за стола раньше положенного, собрался идти в ночь на рыбалку.
– Да ты что, сынок, – упрекнул его заметно охмелевший Роман Степанович, – куда бежишь от нас? Рассказал бы лучше, как там в десантных войсках, а? – И подмигнул сидящему рядом соседу Акиму Петровичу, который толком не понял, в чем дело, и громко рассмеялся, отчего отец вдруг тоже весело захохотал.
– Ну, эти, кажется, готовы, старые вояки, – беззлобно махнула на них рукой мать. – Про десантные войска им… Сидите уж!
– А что? Мы ребята еще хоть куда… Верно, Аким?
– Верно, верно, сосед… Ну, давай за сыновей твоих, за сытинскую гвардию! Глядишь – скоро и младшего провожать…
– Давай, давай, Аким Петрович!
В этот вечер, конечно, наотмечались больше всех отец с соседом, мать их даже спать вместе уложила на старый диван; а сама Вера Аристарховна долго сидела у окна, смотрела на бледные звезды в летней ясной ночи, сыновей с рыбалки поджидала.
…Михаил с младшим братом вернулись домой только под утро; ходили они не на Чусовую, а на Северушку, – не столько даже рыбачить, сколько просто посидеть у костра, побыть вдвоем, без гостей и без надоедливых пьяных разговоров. У Михаила с Гришкой отвращение к водке, видно, с молоком матери всосалось: Вера Аристарховна за всю жизнь и рюмки не выпила, а когда Мишанька с Гришкой один раз попробовали (на проводах у Мишки: одному – восемнадцать стукнуло, другому – вот-вот шестнадцать накатит) – их всю ночь так полоскало, что всерьез испугались за них, как бы не кончились ребята… С тех пор завет в семье приняли: сыновей не принуждать, какие б праздники ни случались.
Конечно, будь сейчас осень, Михаил с Гришкой обязательно донки бы поставили на Северушке, налима бы половили (но до осени далеко, и слава Богу!), а окунь и пескарь здесь мелкие, да и щука совсем редкая гостья, так что не порыбачить они пошли (рыбачить надо на Чусовую отправляться, там рыбы – ого!), а побыть вдвоем у костра…
Гришка, на два года младше брата, был ростом, пожалуй, на полголовы выше Михаила. Тонкий, гибкий, светлый, с ясной улыбкой и добрыми глазами, Гришка казался полной противоположностью старшему брату – коренастому, крепкому, темному волосом и глазами, молчаливому и хмурому. Им самим, правда, это нисколько не мешало беззаветно и преданно любить друг друга; особенно, конечно, боготворил старшего брата Гришка. Да это и понятно: кто из нас не преклонялся перед старшими братьями? (Жаль только, случаются впоследствии разочарования.) Зная характер брата, Гришка особенно не приставал к Мишаньке с расспросами, да и догадывался о его страданиях, так что у костра больше сидели и молчали. Кроме того, младшего братца быстро сморило, и он завалился спать на мягкие еловые ветки, как в гамаке, и спал, видать, в сладкой глубокой дреме, потому что под сполохами и бликами костра частенько проступала на его лице блаженная улыбка… Михаил, поглядывая на Гришку, иной раз не выдерживал, по-доброму усмешливо фыркал, поражаясь безмятежности и ясности духа младшего брата. А сам сидел почти круглую ночь, глядя на пламя, уносясь мыслями и мечтами Бог знает куда, и странное дело: понимал, что то, что сейчас происходит с ним и с Галкой, – это явная гибель любви, конец близок, и в то же время удивительное спокойствие неожиданно нисходило на душу, некая уверенность в том, что что бы ни было – все так и должно быть, иначе нельзя… Странная, загадочная уверенность!
А вот утром, когда они вернулись домой и Мишка забрался на сеновал, чтобы отоспаться за долгую бессонную ночь, уверенность эта исчезла из души, испарилась, и Мишка, вместо того чтобы безмятежно спать на свежем пахучем сене, метался на сеновале, даже тихонько стонал сквозь крепко стиснутые зубы и не находил себе места. Вот когда он осознал до конца: сегодня, именно сейчас, в эти минуты Галка готовится стать чужой женой, и это уже будет все, безвозвратно, бесповоротно, – и как тогда жить, чем жить? Может быть, если б он не увидел ее вчера случайно, с полными ведрами колодезной чистейшей воды, он бы не переживал так, не представлял вживе так ясно и зримо всю ее женственную и созревшую плоть, полные ее загорелые руки, литые стройные ноги, пьянящую разум грудь, игриво выказывающую себя из глубокого выреза легкого цветастого сарафана… Как пережить, как представить, что все это, вся она, Галка, будет принадлежать сегодня другому человеку, человеку, которого в мыслях даже трудно вообразить мужем Галки… Но почему – трудно? Потому что нельзя осознать, чтобы Галка любила его так же, как любила когда-то Михаила, – если, конечно, любовь ее была искренняя и праведная… И вот он метался сейчас по сеновалу, и, слава Богу, что был в эти минуты один, даже без брата, потому что и при брате, конечно, он был вынужден сдерживать себя, скрывать истинные страдания души… Как хорошо, что у каждого человека в конце концов, есть эта роскошь быть в одиночестве, когда оно особенно нужно; только в одиночестве человек проявляет себя таким, каков он есть, и проявляет себя так, как этого ему хочется самому, даже если все это приносит невыразимые страдания… Кто такой Мишка Сытин на сторонний и равнодушный взгляд? Обычный деревенский парень, простая и совсем не загадочная душа. А кто такой Мишка по высшим меркам? Страдающая душа, которая есть центр мироздания, – то есть душа не менее великая и значимая, чем души самых знаменитых и известных людей на свете.
Вот кто такой Мишка Сытин!
Именно поэтому оставим его на некоторое время в покое, в борьбе и страданиях с самим собой, пусть побудет один на один с душевной смутой, в сиротском одиночестве. Ему так это сейчас нужно…
Но недаром, видать, когда крикнула ему вчера Галка, протянув руки: «Мишанька!» – недаром испепелил он ее обреченным, и страшным, и властным взглядом; вспомнила-таки Галка взгляд любимого, пронзилась им, вновь ощутила и почувствовала весь его необоримый гипноз и власть, – взгляд Михаила медленно и неотвратимо втянул ее в себя, вобрал в свои тайные глубины, и Галка очнулась, возродилась в себя прежнюю, когда любила и была любима, попала под прежние чары, и, когда Мишка повернулся и пошел своей дорогой, она уже догоняла его сердцем, летела в безднах его души, опустошенная и потрясенная…
Поэтому страдание ее, когда он шел и таял от нее по красногорской дороге, так больше ни разу и не обернувшись, это страдание было выше ее девичьих сил, выше той мрачной неизбежности, по которой ей выходило завтра идти замуж: выйдя замуж – страданий не превозмочь, а преодолеть страдания – значит разорвать свадьбу и идти следом за Михаилом… хотя бы даже и с протянутой рукой.
Но как это сделать?!
А очень просто, как оказалось… То есть невыносимо трудно и сложно, но одновременно – ничего проще и придумать нельзя.
Когда назавтра собрались в доме Галки подружки – нарядить ее в подвенечное платье, она, побледнев как смерть, надела и платье, набросила и головную накидку, но только вдруг тихо прошептала:
– Что-то плохо мне… пойду подышу… прогуляюсь немного…
– Мы с тобой, мы с тобой! – наперебой закричали подружки, испугавшись ее бледности и обильного пота, выступившего на побелевшем лбу.
– Нет, я одна… Пустите… Одна…
И никто не стал перечить невесте, ослушиваться ее вещего сегодня слова.
А она вышла во двор, вывела из сарая отцовский потрепанный велосипед и, подняв повыше подол подвенечного платья, прихватила фату по талии крепким гипюровым пояском и, как была, в головном убранстве, в фате, села на велосипед и покатила по улице Миклухо-Маклая. Покатила на радость малышне, которая бежала за ней следом и кричала: «Жених и невеста, съели тесто. Тесто съели, жениха объели!» А Галка ехала поначалу серьезная и сосредоточенно-испуганная, но чем дальше от дома, тем больше свободы гуляло под сердцем, и когда она, миновав митяевские огороды, выехала на красногорскую тропу, то стала в открытую счастливо и освобожденно улыбаться, все сильней и сильней нажимая на педали.
То-то было изумления на Красной Горке, когда к сытинскому дому подкатила наряженная в фату невеста на велосипеде! А когда Михаил, расслышав на сеновале упорное треньканье велосипедного звонка рядом с их калиткой, в радостном предчувствии буквально скатился по лестнице вниз, во двор уже входила запыхавшаяся и улыбающаяся Галка. Увидев Михаила, Галка бросила велосипед и пошла к любимому с протянутыми руками, словно моля о прощении:
– Я приехала, Мишанька! Приехала к тебе! Навсегда!
Глава третья
К ночи специальные наряды милиции устроили две засады: одну – на Красной Горке, в избе Сытиных, другую – в поселковом роддоме. Расчет был простой: рано или поздно Мишка должен вернуться домой или попытается повидать жену и новорожденного сына. Кроме того, по улицам Северного патрулировали несколько милицейских мотоциклов и два «газика» – для возможного перехвата Мишки на дорогах.
Правда, «Яву» свою Мишка бросил дома; захватил только ружье и скрылся. Был ли разговор с родителями? Был. Вера Аристарховна лежала на кровати почти в бесчувствии, слезы текли по ее щекам не переставая, она то впадала в отрешенное сомнамбулическое состояние, беспрестанно раскачивая головой, то вдруг вскрикивала и начинала бессвязно причитать, будто молясь или прося прощения у Бога, в которого, кажется, не верила. На все вопросы милиционеров только безумно смотрела на них и скороговоркой повторяла: «Да, да, был, был, говорил, просил прощения… и все… и все…» А с отцом разговаривал? «Нет, нет, не видел, не разговаривал…» – повторяла мать. Она и в самом деле не знала, что был разговор у Романа Степановича с сыном. Но когда милиционеры допытывались у отца, виделся ли он напоследок с Мишкой, тот упорно повторял: «Не виделся. На огороде был. Картошку окучивал. Эх, Мишка, Мишка, что же ты наделал?!»
Посреди ночи Вера Аристарховна неожиданно впала в истерику, соскочила с кровати и набросилась на милиционеров с кулаками:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.