Текст книги "Тени незабытых предков"
Автор книги: Ирина Тосунян
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Агаси Айвазян. Вывески Тифлиса
Широкому читателю за пределами Армении, думаю, он известен не так чтобы очень. Впрочем, как и другой столь же горячо любимый мной армянский писатель Грант Матевосян. И перья у обоих – великолепные, и переводы на русский язык – достойные. Но, возможно, всесоюзная литературная критика была недостаточно внимательна к ним, а может, просто так распорядилось время, жестко проведшее суверенные линии суверенных границ в новом миропорядке…
Айвазян – прозаик, сценарист, режиссер, художник, автор романа «Американский аджабсандал», повестей «Арминус», «Приключения сеньора Мартироса», «Солёный граф», «Треугольник» (и знаменитого одноименного фильма), созвездия удивительно тонких, одухотворенных, исполненных искрящегося юмора рассказов, сценариев, фильмов…
Говорить с Агаси Семеновичем – о его творчестве, героях его книг – было и легко, и сложно. Потому что это всегда значило – говорить о нем самом, потому что многие ответы на предполагаемые вопросы есть и в его книгах, бери любую и цитируй.
Для Агаси Айвазяна, как и для многих его героев, населяющих большой, разноцветный мир его произведений, «скрывать свою сущность – боль, радость, порывы, мысли, страхи – значит скрыть себя, убить себя и взамен создать другого человека. Но это уже видимость, а не человек, иллюзия, маска». И для него, как для художника Григора из рассказа «Вывески Тифлиса», единственным доказательством его существования являлась «необходимость внутренней правды». «Откровенность Григора распространялась по всему Тифлису, он расписал вывески на дверях кабачков, на витринах парикмахерских, над духанами…» и его сущность вся без остатка изливалась в этих надписях… Откровенность писателя распространялась на все его творчество (в жизни, я много раз имела возможность в этом убедиться, он был скромен и сдержан).
– Знаете, Ирина, в детстве для меня существовали одни лишь восклицательные знаки, затем они, как в мультипликации, неожиданно выгнулись и превратились в вопросы… А с годами все это слилось в один огромный вопросительный знак, и я – лишь точка под ним.
Не люблю, когда произносят громкие фразы: мое творчество, я создал… Мне кажется, писать легче, чем жить. И я живу, мучительно пытаясь ответить на тот или иной вопрос.
Был со мной много лет назад случай: написал одну книгу – неудачную, сентиментальную, – а потом стало стыдно, бегал по книжным магазинам, скупал тираж и сжигал его. С тех пор я сам для себя самый суровый редактор, оставляю только необходимое, а бывает, ничего не оставляю. Уверен: писать – гораздо опаснее, чем не писать.
– Вас часто называют выдумщиком…
– А я ничего не выдумываю, и если, допустим, утверждаю: «Он умел летать», значит, это факт. Потому что для меня важно выразить состояние. Когда пишу рассказ или повесть, всегда иду от себя, от своего чувства. И рассказывая, скажем, о средневековом путешественнике Мартиросе Ерзнкаци («Приключения синьора Мартироса». – И.Т.), в конечном счете рассказываю о себе.
– Агаси Семенович, на протяжении многих лет Вы пишете Тифлис, город Вашего детства, юности. Рассказы «тифлисского цикла», как правило, коротки – всего несколько страничек, но столько в каждом событий, столько людских судеб, что воспринимаются они как маленькие романы. Вот, скажем, сборник, название которого говорит само за себя – «Вывески Тифлиса»…
– Дело в том, что я совсем не тяготею к роману и вообще по природе нетерпелив, не могу писать длинно. Вот говорю, наоборот, много, так что на бумаге использую возможность остановить себя. Я сам не очень люблю читать большие вещи, зачем же заставлять других читать еще и мои? А если серьезно, все, что мне хочется сказать, я укладываю и в несколько страниц.
Тифлис… И сам уже не хочу о нем писать, но он не дает мне покоя, преследует постоянно. Часто езжу в Тбилиси, ищу в нем тот удивительный город парадоксов и противоречий, о котором писал и пишу, и не нахожу его.
Дома в старом Тбилиси реставрировали, и получился очень красивый и красочный город, праздничный город. Но порой мне становится отчего-то грустно, может быть, оттого что для меня те дома были живые – дышали, потели по утрам и даже, случалось, плакали. А теперь вместе с облупившейся краской соскребли со стен радости, смерти, страдания моих героев так же, как когда-то ненароком соскребли со стен кабачка «Симпатия» фрески Григора (Карапета Григорянца), друга Пиросмани, художника-примитивиста, написавшего Шекспира, Коперника, Раффи, царицу Тамару и Пушкина, ставших хорошими знакомыми тбилисцев.
И все-таки чаще мой Тифлис – это не конкретный город, это условность, декорация, сцена, подмостки, с которых я могу сказать все, что хочу сказать. И бывает, события специально перевожу на «тифлисский фон», ибо для меня это особый строй мышления, даже фактурный, пластический строй, и он мне очень подходит.
Но есть и такие рассказы, которые родом действительно из Тбилиси. «Вывески Тифлиса» – это вывески, которые я видел, факты, которые потом обыграл. И «Симпатия» – действительно существовавший кабачок, он есть до сих пор, но в несколько ином качестве, и люди, о которых написал, тоже не выдуманы.
– Сборник включает только рассказы?
– Нет, это и четыре повести. Их художественный строй, фактура, «декорации», эстетическая среда резко отличны друг от друга («Арминус» – повествование о крестовом походе ХI века, «Солёный граф» – ХVIII век, «Пугачевская Русь», «Хлебная площадь» – ХХ век, Кавказ), а идея та же – человеческое страдание, муки совести, тот огромный загадочный вопрос бытия, который ставит перед нами жизнь. Много веков люди стараются приблизиться к его решению. Человек хочет остаться Человеком. Это главное и единственное. И слава тем, кто участвует в процессе создания Человека, ибо отступление от духовного губительно. К пониманию этой истины – хоть и поздно, и горько – приходят герои повестей: и нищий бродяга Арминус, неожиданно возведенный ромейским князем Торосом в ранг «гегемона медицины» и вынужденный «обезвреживать» врагов князя с помощью различных ядов, и влиятельный при дворе Екатерины II солепромышленник Исай Макаров, сын которого присоединился к отряду Пугачева, и просто Тата, обыкновенная женщина из Тифлиса.
– Герои Ваших книг порой напоминают чаплинского «маленького человека»: мягкие, даже незащищенные, пусть лукавые, но и наивные, любящие и ненавидящие, праведные и грешные, они также проходят через муки, страдания, сохраняя возвышенные порывы и способность сострадать. И все они пытаются познать самую сложную и простую истину – как быть счастливым?
– Я люблю людей, которые, потеряв руку, работают другой рукой, лишившись всего – не теряют надежды. В этом есть великая истина. У меня был родственник – прообраз Мисака из повести «Отец семейства». Я настолько хорошо его знал, что даже не потребовалась литературная фантазия, чтобы его изобразить. И страдания, которые выпали на долю Мисака, тоже не выдуманы, но он был счастлив.
Есть люди, глядя на которых замечаешь: у него душа «отца семейства», он призван собирать, сплачивать вокруг себя людей. И горе тому народу, у которого не будет «отцов семейств», то есть тех, кто ради семьи, ради страны, ради своего народа пойдет на смерть, на муку, выдержит любую боль…
«Люди бегут друг от друга, потом убегают от самих себя. Нет во всем том ни на грош ума. Но приходят отцы семейств и собирают, сплачивают вокруг себя людей. На них, на отцах семейств, держится мир…» Это очень много – быть «отцом семейства».
И пусть мои герои порой робки, непрактичны, испытания, выпавшие на их долю, они выдерживают. Потому что живут ощущением своей необходимости этому миру и от сознания этого становятся сильны и свободны. Для меня свобода – это истина, это любовь. Наши взаимоотношения, если они искренни, – свободны.
– Мы говорили о Вашем литературном творчестве. Но наша беседа не будет полной, если мы не коснемся Вашей работы в кинематографе, Вашей второй профессии.
– Я не делю свою работу по профессиям. Просто вот так живу. Был и токарем, и слесарем, и чертежником, и художником-мультипликатором, да кем только не работал! И во всех этих занятиях искал мужское начало, бежал сам от себя, от своего художественного типа (так, кажется, классифицируется один из человеческих типов по Павлову), даже собирался поступать в мореходное училище и Эчмиадзинскую духовную семинарию изучать латынь и грабар (древнеармянский язык. – И.Т.). Но в мореходное училище передумал сам, а в семинарию не приняли, видимо, узрели во мне безбожника. До сих пор сожалею о нереализованной возможности изучить латынь.
С пяти лет я рисовал, в семь – уже создавал фильмы (и порой мне кажется, что делал это лучше, чем сейчас). Они существовали лишь в моем воображении, но это были настоящие картины – я видел жизнь кадрами, в монтажном стыке. Этому невозможно научить, это или есть в тебе, или нет.
– А как все случилось? От кино Вы пошли к литературе, или от литературы – к кино?
– Ни то ни другое. Кино есть в каждом из нас, это – жизнь. И если говорить о кино, значит, говорить о жизни вообще. Кино – это и человеческие отношения, это и быт ХХ века, это еще и игра. Но, позвольте, разве литература – хоть малую толику – тоже не игра?
– А без него – я имею в виду Ваш духовный мир – Вам не обойтись в этой жизни?
– У меня есть два святых. Один – Хачатур Абовян, другой – Леонардо да Винчи. И самое удивительное, я открыл для себя этого художника лишь в сорок лет. Однажды в Эрмитаже стоял перед его картиной, и вдруг что-то снизошло на меня, такое было чувство, будто мастер сейчас, сию минуту подошел и прикоснулся к холсту. А ко мне подошла смотрительница зала, пожилая женщина, и спросила: «Товарищ, чего Вы хотите?»
Я удивился: «Ничего не хочу, стою себе и смотрю». – «А Вы знаете, сколько здесь стоите?.. Два часа!»
Один мой друг говорит: «Не открывай шлагбаум внутренней стыдливости, что ты – надо не надо – распахиваешь душу. Это даже неприятно». А я иначе и жить не могу. По-моему, великая правда таится под спудом внутренней стыдливости. Достоевскому, как никому другому, удалось преодолеть стыдливость, выскрести, выскоблить до дна истину, добраться до сути вещей. Есть ли от этого польза? Не знаю. Может быть, так человеку бывает даже хуже. «Кандид» Вольтера – попытка ответить на этот вопрос. Тем не менее человек жаждет до конца вызнать правду, истинное положение вещей…
К тому же правда и добро взаимосвязаны. Мы слишком часто склоняем слово «добро», и оно пообносилось, утеряло свое первоначальное значение. Речь, разумеется, о слове, о понятии, а не об избытке его в человеке. Как же приблизить девальвированное слово к его изначальному назначению? Вот одна из мук писательства… Именно с этой точки зрения мне очень близок и понятен Гоголь с его широчайшим, неохватным диапазоном творчества, с его великим страданием и состраданием.
Я ничего не стóю без моего окружения и становлюсь сильнее, если рядом находятся такие писатели, как Грант Матевосян. Испытываю большую симпатию к поэту Евгению Евтушенко… Человек может быть счастлив только ощущением присутствия своего современника. Современник – это плазма живого времени. И когда умер Виктор Шкловский, я почувствовал, что для меня ушла какая-то частица России…
Мы ехали по горной дороге в сторону Бюракана, туда, где в селении Ахц (ныне село Дзорал) археологи обнаружили некрополь армянских князей из династии Аршакидов, относящийся к IV веку. Он чудом сохранился – до последнего камешка, – и Агаси Айвазяну, страстному поклоннику армянской архитектуры, не терпелось увидеть наши удивленные и восторженные лица. Он сидел за рулем новенького автомобиля, четверо его шумных пассажиров – юная дочь Агаси Айвазяна, приехавшая повидаться с отцом откуда-то из Средней Азии, моя подруга и тоже журналист Роза Егиазарян, чудесный и к тому времени уже знаменитый композитор Тигран Мансурян и я. Когда проезжали одно из селений, Айвазян вдруг сказал:
– Знаете, что есть главное богатство армянина? Солнце, камни и хлеб. У нас, приглашая к столу, чаще говорят не «давайте обедать», а «отведайте хлеба». И вот этот самый хлеб, эти, по образному определению Мандельштама, «лавашные влажные шкурки» недавно причислили к предметам нетрудового дохода и запретили крестьянам выпекать его на продажу. Борьба с нетрудовыми доходами – это нужное дело. Но с лаваша ли его начинать? Раньше, проезжая по селу, ты видел у дома вывешенную «шкурку» лаваша и знал: в этом доме сегодня пекут хлеб, заходи, кто хочет, и получай прямо из горячего тонира. А теперь хозяйкам сказали: неэстетичный, мол, вид приобретает улица, когда вывешивают перед домами лаваш, и начали бороться с нарушителями.
И добавил запальчиво: «Подобное администрирование претит мне и в литературе, и в искусстве, и в кино, где его тоже хоть отбавляй…»
Лилли Промет. Примавера
Встреча с Лилли Промет началась неожиданно. Я приехала в Таллин на поезде поздним летом 1986 года. Город был красив, элегантен, исполнен старинного достоинства и задумчивого очарования, спокоен, ухожен, напевно нетороплив. Двумя последними словами я бы охарактеризовала супружескую пару эстонских литераторов: Лилли Промет, с которой, собственно, и предполагалось интервью, и ее мужа поэта Ральфа Парве. Они встретили меня прямо у вагонной двери и с места в карьер сымпровизировали увертюру знакомства: «Ирина, а давайте вначале поедем на наше Лесное кладбище», – предложила Лилли, и я, признаться, удивилась – какое отношение к предстоящему разговору о литературе, о творчестве самой Промет имеет кладбище? И как хорошо, что не отказалась от поездки, увидела лесной мир, где среди сосен и густой зеленой травы вдавлены в землю небольшие гранитные плиты – имя, фамилия, даты рождения и смерти. Красиво, дышится глубоко и совершенно нет тягостного ощущения: литературный пантеон, рядом – художники, артисты. Одинаковые скромные надгробия: Лидия Койдула, Антон Тамсааре, Юхан Смуул, Георг Отс…
Лилли и Ральф приходят сюда часто и к каждому памятнику кладут цветок. «Важно не оборвать нить, связующую прошлое с настоящим, – говорит негромко Промет, – важно сохранить связь народа с истоками ее культуры, с ее традициями…»
А в доме, в замечательно уютном доме Лилли Промет и Ральфа Парве в Нымме, уютно устроившись в кресле перед письменным столом, знаменитая писательница, автор популярных рассказов, повестей, трех романов, самым нашумевшим из которых – «Примавера» – в те дни зачитывались все вокруг, с места в карьер берет и заявляет:
– Меня смущает название вашей рубрики – «Беседа за рабочим столом»…
– Это всего лишь название… – удивляюсь я и спокойно пожимаю плечом, – что в ней особенного?
– Конечно, вопрос не суть принципиальный и рубрику можно считать условной. В отношении меня она не точна, – объясняет Лилли. – Ведь за рабочий стол, мне думается, писатель обычно садится тогда, когда полностью уже созрело решение, когда ясна концепция произведения.
– И?..
– Однажды я целый день не выходила из кабинета, «вымучивала» роман. А к вечеру разболелась голова, и муж предложил пойти погулять.
– Почему ты так грустна?
– Недовольна сделанным за день.
– Тебе ведь хорошо работалось…
– Но это не то, не то… – ответила я и почувствовала, как зазвучала во мне фраза. – Скорее вернемся, – попросила, – боюсь потерять мелодию.
И дома на одном дыхании написала стихотворение: «Во дворце королевском сижу я теперь. / Только это не то, не то. / Голубые в нем окна, из золота дверь. / Только это не то, не то…»
В чем было дело? Просто стихотворение оказалось созвучно моему ощущению того, что не то пишу, я просто физически ощущала, что это не то, не то, не то… совпало с произведением, над которым работала и даже физически ощущала, что это не то, не то, не то… Извечное стремление писателя к поиску, известное ощущение неполной отдачи.
– А есть другие примеры?
– Есть. Многие годы на моем рабочем столе, – смотрит на меня и улыбается, – стоял в рамочке портрет Константина Симонова. Я очень ценила этого большого писателя и большого человека. Навсегда запал в память случай на писательском съезде в Минске. После закрытия съезда перед банкетом Симонов собрался уехать в Москву. Его уговаривали отложить отъезд, мол, уедете утром, какая разница. Он объяснил просто: «Нет, утром я должен обязательно сесть за свой рабочий стол, я так привык».
Меня и удивила, и восхитила подобная самодисциплина и высокая ответственность перед самим собой. Для меня это было поучительно. Я тогда поняла, как преступно терять время. Это не означает, что, приучив себя к систематическому труду, он садился за стол и писал готовыми фразами. Я уверена, что Константин Михайлович работал тщательно, кропотливо. Но основная концепция формировалась до того, как писатель брал в руки перо.
У меня тоже на поиски своей темы, своей концепции уходит много времени. И разрыв между произведениями велик. Не потому, что долго пишу, а потому что долго во мне зреют…
Читатели часто спрашивают, сколько страниц в день я пишу – десять, двадцать или больше? Для меня удачен день, когда могу занести в свой актив одну, самое большее – две машинописных страницы. Конечно, не слишком продуктивно, но так ли уж нужна писателю продуктивность? Пусть я напишу за день пять строк, но я буду довольна, если в них не найдется ни одной щелочки, сквозь которую зияла бы пустота. А кроме того, я помню слова Флобера о том, что перо, если оно вспотеет от стремительного писания, может заболеть воспалением легких.
Основную тему творчества Промет можно обозначить просто и незатейливо: художник и общество. Или по Пастернаку: «Не спи, не спи, художник, / Не предавайся сну. / Ты – вечности заложник / У времени в плену…» К этой теме она возвращается постоянно, и почти всегда вехи на пути ее героев – война, фашизм. Писатель никогда не повторяется в своих работах ни по стилю, ни по подходу к теме, ни, как формулирует сама, «по художественному ландшафту».
Ей нравится переключаться из одной постановки в другую: из одного «фона» в другой. Таковы и две ее пьесы, с успехом шедшие на сценах эстонских театров. Одна – «Капричос», нет, не о Гойе, но о страшном времени испанской инквизиции, в которое жил и творил великий испанский художник. Вторая – «Эльза, принц Фиванский» – посвящена замечательной немецкой поэтессе Эльзе Ласкер-Шюлер, стихи которой – рифмованные, но настолько своеобразные, что не всегда переводчик мог найти адекватный рифмованный перевод (они печатались в свое время в поэтической антологии рядом со стихами Гете). Эта пьеса – рассказ о трагической судьбе поэтессы, вынужденной после прихода Гитлера к власти покинуть родину. Промет собирала материал для пьесы четыре года, четыре года мысленно жила жизнью своей героини… А написала за месяц.
Обе пьесы, как и многие повести и три романа – «Деревня без мужчин», «Примавера» и «Девушки с неба» – созвучны главной драматической струне ее творчества – антифашистской направленности ее произведений.
– Первый мой роман – «Деревня без мужчин» – написан в эвакуации, в Татарии, на, скажем так, «татарском фоне». «Примавера» – на фоне туристической поездки по Италии. Это антифашистский роман о моем поколении, очень грустный роман о поколении, которое до сих пор преследуют тени войны, об извечно важных социально-нравственных проблемах войны и мира, о гуманистических ценностях бытия. Я писала о трагической любви актрисы Саскии и Мяртэна, человека, пережившего ужасы концентрационного лагеря, чудом оставшегося в живых, но так и не сумевшего избавиться от мысли, что «не сможет теми же самыми руками, которые убирали трупы, ласкать женщину».
– А третий роман, «Девушки с неба»?
– Эстония. Последние месяцы фашистской оккупации. Поскольку не была очевидцем событий, происходивших на моей родине, «Девушки…» самая трудная работа. Я знала: важны малейшие детали и если что-то выдумаю, хлеба ли отвешу на грамм больше или меньше, читатель мне уже в целом не поверит. Я ездила в Тартуский район, по деревням, записывала рассказы очевидцев, узнавала из местной печати того времени, какая тогда стояла погода, какие были цены на рынках, сколько молока, яиц должны были сдавать крестьяне в тот или иной месяц (немецкая педантичность ведь общеизвестна), и если крестьянин не зарегистрировал в волостном правлении лишний домашний скот и об этом становилось известно оккупантам, полагалось наказание вплоть до расстрела.
В Эстонии гитлеровцы вели себя иначе, чем, скажем, в Белоруссии или на Украине. Не было массовых гласных расстрелов, людей уничтожали тайно, и мало кто из эстонцев знал, к примеру, о существовании концентрационного лагеря Клоога, где штабелями складывали трупы на бревна, бревна на трупы… Истинная картина зверств открылась только после освобождения.
Я уверена, к теме прошедшей войны писатели будут возвращаться еще не раз. Потому что правда о ней должна быть собрана как мозаика – по камушку, чтобы получилась полная картина. И, возможно, лучшие книги еще впереди.
Промет начинала как художник-керамист, училась в Таллине, в Государственной школе прикладного искусства, а в 36 лет дебютировала сразу двумя книгами: «Только от чистой любви» и «Приверженцы святого искусства». С тех пор критика постоянно пишет о лирической интонации, столь много значащей в творчестве писателя, об образной атмосфере ее произведений, где из маленьких и, казалось бы, разрозненных, разноцветных историй вдруг возникает красивый узор, определенно нацеленный и строго сориентированный. С чем только не сравнивали критики ее прозу: и с акварелью, и с сочной масляной живописью, и с графикой, говорили о поэтике ее «прозы настроений»…
– Знаете, больше всего (если уж говорить об изначальной профессии) мне близка глина, я чувствую глину, люблю ее. Для меня до сих пор искусство керамики – источник вдохновения. Что касается живописности, акварельности, трудно судить, когда работаю, не думаю об этом, книги сами диктуют свои условия, как диктуют свою волю, строят свою судьбу помимо твоего писательского хотения сами герои.
И еще несколько слов об акварельности. Мне грех жаловаться на свою литературную судьбу: книги издаются и в республиках СССР, и за рубежом. Но есть одна деталь, смешная, конечно, но и досадная. Почему-то большинство сборников, переводимых в республиках, называются «Акварели одного лета» – по названию рассказа. Состав включаемых туда произведений меняется, а название неизменно.
– Красиво звучит потому что?
– Смешно, конечно. На иностранных языках тоже дружные «Акварели…». Как близнецы-братья. Я пыталась протестовать: нельзя ли другое название придумать? Ну, хотя бы опять по названию одного из произведений – «Кто распространяет анекдоты» или «Лежащий тигр». Но издатели округляют глаза: «Что Вы, что Вы, разве можно так называть книги?»
– А как назовете новый роман, над которым работа идет сейчас? О чем он?
– Обычно, когда я не совсем четко представляю еще композицию будущего произведения, мне на помощь приходит музыка.
– Ваш новый роман тоже о любви?
– Все романы о любви. Я не могу более подробно пересказывать содержание еще не написанного произведения. Эта попытка получилась бы примитивной. Ведь речь идет не об увлекательном жанре, а о серьезном психологическом романе, где фабула не имеет первостепенного значения. «Изабель» – роман о любви, и любовь, как и доброта, и гуманность, многогранна и проявляется у людей по-разному. Правда, роман сейчас застопорился, никак не могу решить один важный вопрос. И потому пока даже не подхожу к «рабочему столу»…
Роман «Изабель», скажу для справки, – увидел свет в 1992 году, а прототипом героини Промет в этом произведении стала ее русская мама – Ольга. А тогда, не зная всего этого и еще не прочитав книгу, я спросила:
– Видимо, вопрос из числа «острых»?
И получила ответ:
– Сейчас стало модно рассуждать о творчестве того или иного писателя, дескать, создал произведение, где в полный рост поставлены острые, актуальные вопросы… Я убеждена, писатель, который душой болеет за свое время, за свой народ и вкладывает это в свои творения, даже если голос его негромок, – всегда писатель острый и современный. И его книги волнуют, будят глубокие, ранее неизведанные чувства и мысли, обогащают наш внутренний мир. Потому что даже самую острую проблему можно выразить больнее своими собственными, одним тобой найденными художественными средствами.
Полагаю, что мы ничего не потеряли бы, если бы художественная форма рождалась каждый раз заново вместе с замыслом.
Чтобы каждому произведению, как и каждому новорожденному дитяте человеческому, было дано только ему принадлежащее лицо. Можно ли представить себе более великую путаницу на земле, чем та, которая возникла бы, окажись люди с различными душевными качествами все на одно лицо?
Русскую прозу иногда называют «наболевшей» прозой. Об эстонской принято говорить как об иронической. Но я считаю, что ироническая проза тоже очень острая проза. В Эстонии немало интересных писателей, они все разные, их ни с кем не сравнишь, у каждого свой почерк, своя манера письма, свое видение проблемы. В этом, я думаю, и заключается смысл слов «интересная литература».
– Кого-то в этом ключе отмечаете особо?
– У меня есть счастливое свойство характера: я не испытываю зависти к коллегам, наоборот, радуюсь, если кто-то из моих товарищей напишет хорошую книгу. И каким же подарком стал для меня роман Вийви Луйк «Седьмая мирная весна»! Вийви – поэтесса, и это ясно ощущаешь в книге, настолько богато и образно ее слово. На мой взгляд, роман – значительное явление в эстонской литературе, и я была бы горда, напиши такую книгу.
И еще: высоко ценю Яана Кросса – писателя, несомненно щедро одаренного, оригинально мыслящего. Конечно, неподготовленный и не слишком эрудированный читатель, может, и не придет в восторг от его исторических романов, но для таких читателей есть другие книги, более доступные и простые.
Думаю, это хорошо, что каждый может выбрать интересную для него литературу. Потому что, если он не сможет «осилить» Кросса или, скажем, Андрея Битова, то хорошо, если прочитает другую книгу, которая тоже, несомненно, что-то даст ему. Невозможно требовать от литературы одних только шедевров. Так никогда не было и не будет. Среди карликовых деревьев обязательно вырастают высокие деревца, это закономерно. А если не будет середняков, исполина не заметишь.
– Готовится к изданию Ваш стихотворный сборник «Шиповник». Поэзия – это серьезно или просто хотите отдать дань и этому виду письма?
– Стихи начала писать еще в юности. В последнее время к поэзии вернулась. Пишу в основном белые стихи, они – своеобразное продолжение моей прозы и даже драматургии. Остается много неиспользованного материала, который требует выхода в форме белого стиха – со своими образами, философскими подтекстами. Не потому, что стремлюсь спрятать свои мысли, просто не нравятся слишком обнаженные варианты, которые порой опрощают искусство.
– А рифма?
– Я не тяготею к рифме. По мне она не многого стоит, если сковывает мысль, если искусственна. Но читаешь, к примеру, Ахматову и радуешься: как все это естественно, чувствуешь, что рифма здесь потому, что она из поэта выплескивается, и это прекрасно.
У слова есть своя магия, и если оно с другим словом не уживается, если не происходит внутреннего «сцепления», как, скажем, в музыкальной фразе, в сочетании красок, узоров, – поэзии не случится. Из десяти одинаковых слов один поэт может составить фразу, которая потрясет, другой же – такую незначительную, что и не заметишь ее.
– Сейчас многие пишут белые стихи…
– Им кажется, это самый легкий путь. На деле часто получаются просто вирши, по поводу которых так и хочется спросить: почему это называют поэзией? Так можно превратить в стихи все.
Для эстонской литературы белый стих – не мода, а традиция, белым стихом в Эстонии писали уже в начале XIX века. У русского читателя тоже очень сильны свои поэтические традиции. Я, как поэт, в эти традиции не вхожу и потому не рассчитываю на легкое понимание моей новой книги стихов «Шиповник». Не рассчитываю. Но надеюсь.
P.S. Лилли Линда Промет, прекрасный писатель и чудесный человек, умерла 16 февраля 2007 года, ровно в день своего 85-летия. Похоронена на кладбище Метсакальмисту. Четыре года спустя там же завершил свой жизненный путь ее супруг, эстонский поэт Ральф Парве. На Лесном кладбище, где мы гуляли втроем, когда я приехала в Таллин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.