Текст книги "Тени незабытых предков"
Автор книги: Ирина Тосунян
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Нодар Думбадзе. Чистый песок
С Нодаром Владимировичем созванивались много-много раз. Встреча, на которую он поначалу дал согласие, откладывалась и откладывалась… Писатель болел. Редакция требовала материал. Я судорожно согласовывала с родственниками свой приезд в Тбилиси… Это длилось около полугода. Когда уже отчаялась и решила, что звоню в последний раз, вдруг в июле 1984 года дали добро.
В отделе кадров редакции «ЛГ» моментально оформили командировку, заказали гостиницу на улице Руставели… Прилетела. Звоню. А меня, оказывается, никто не ждет. Оказывается, Думбадзе снова болен, на сей раз – воспаление легких. Звоните, через пару-тройку дней, говорят. На третий день сжалились: приезжайте.
Он лежал в постели: немолодой господин с потухшим взглядом. Женщина в черном (степень родства так и осталась неизвестной) усадила меня на стул рядом с кроватью и тихо вышла из комнаты. На мое приветствие Думбадзе отреагировал вяло, поздоровался тихо. Я что-то спросила. Он что-то ответил. Снова – мой громкий вопрос. Снова – его тихий, шелестящий ответ… И я осознала: если сию же секунду не смогу его заинтересовать, командировка полетит коту прямо под хвост. И тогда – сгруппировалась и… заговорила. Красноречием Бог не обидел. Что уж там плела, не очень помню. Но вопросами сыпала как из рога изобилия. Тема нашего разговора, кстати, была оговорена с писателем заранее, на основании тем, которые он затрагивал в своих книгах, выходивших в свет огромными тиражами – Думбадзе был невероятно популярен. Звучала тема простенько и в то же время высокопарно: «Что такое совесть человека»…
И вдруг после очередного моего словесного кульбита больной встрепенулся и с кровати практически взлетел (оказалось, он и лежал-то в домашнем спортивном костюме, укрывшись пледом), а в глазах точно лампочку включили… Выпрямился, кликнул супругу. Та тут же появилась в черном платье. Откуда-то возникла скатерть-самобранка, кофе-чай-булочки. И уже Нодар Владимирович, бодро наматывая по комнате круги, энергично отвечает на мои вопросы, с шутками-прибаутками, глаза веселые, сияющие. Очарователен!
Что это было? Что за чудесная метаморфоза – и сегодня не нахожу ответа. Когда, уже отправляясь восвояси, шепотом задала этот вопрос его супруге, та пожала плечами: «Он любит симпатичных журналистов». Так я получила опосредованный комплимент своей безудержной болтовне, спасшей меня от гнева редакционного начальства. Беседу нашу на газетной полосе оформила как монолог писателя, такое требование было к формату заказанного редакцией материала. На самом деле у нас с Думбадзе состоялся быстрый и темпераментный диалог. Сегодня свои вопросы возвращаю, да и текст публикую таким, каким он был изначально. Благо все записи сохранились.
– Нодар Владимирович, мы часто говорим: «бессовестный поступок», «угрызения совести», «совесть спит», «делай так, как тебе подсказывает совесть», «совесть – мера нравственности»… Почему мы говорим о совести, как о явлении мира материального, считаем, что это нечто находится (или отсутствует) внутри нас? И когда совершаем поступки, то обязательно даем им ту или иную оценку.
– Вот слушайте. Однажды во дворе нашего дома произошла ссора. Подрались молодые люди, один из которых был моим соседом по подъезду. Старший брат его, как и я, выглянувший на крики с балкона, не раздумывая ни секунды кинулся бежать по лестницам вниз, на помощь… Через некоторое время драчунов растащили. Оба брата, не остывшие еще от свалки, от криков, медленно поднимались домой. И тогда я сказал старшему: «Слушай, ты бы хоть выяснил сначала, в чем дело, кто прав, кто виноват…» «Не было времени, – говорит, – когда брат в беде, не разговаривать, а помогать надо».
– Своеобразный, конечно, пример.
– Но и в этом чувстве родственности, по-моему, внутренняя совесть человека. И проявляется она порой вот в таких неожиданных, непредсказуемо разных формах.
– Совесть, честь… А что для Вас эти понятия означают?
– Говорят, у животных совести нет. А по-моему: как ей не быть? У всяк живущего есть совесть. У грузин даже поговорка такая существует: «Порядочная собака на женщину не залает».
И все-таки, рискуя войти в противоречие с самим собой, скажу: совесть в человеке воспитывается. Вот внук мой, например, может быть похож на меня лицом, похож в каких-то движениях, эмоциях. Но в поступках своих он не будет похож на меня, если я его не воспитаю или, что в сущности одно и то же, не оставлю ему о себе память.
– Если Вы говорите о возможности «воспитания совести» и передаче ее потомкам, то, значит, нравственность тоже можно включить в ряд воспитуемых явлений и тоже передавать по наследству?
– Наверное, во имя воспитания души мы и говорим сегодня о нравственном, духовном наследстве, полученном от отцов, хотим передать его детям, потомкам. Сердце человека, его душа – самое совершенное творение природы.
– Герой Вашего романа «Закон вечности» Бачана Рамишвили утверждает: «Душа человека во сто крат тяжелее его тела. Она настолько тяжела, что один человек не в силах нести ее. И потому мы, люди, пока живы, должны стараться помочь друг другу, стараться обессмертить души друг друга: вы – мою, я – другого, другой – третьего, и так далее до бесконечности… Дабы смерть человека не обрекла нас на одиночество в жизни…»
– Знаете, от природы в человеке силен инстинкт самосохранения. И порой, оказываясь в ситуации морального выбора, он поступает согласно этому инстинкту. Задумайтесь, как часто мы пытаемся оправдать те свои поступки, которые ни за что не простили бы другим. Как часто прячемся за спасительную путаницу полуправды, в то время как другого немедля обвинили бы во лжи…
– А истина жизни, стало быть, заключается в том, чтобы, не прощая себе, уметь прощать ближнего, научиться любить человека?..
– И живя среди людей, жить для людей. Как бы мне хотелось, чтобы все доброе, прекрасное не пропало, не ушло из человеческой памяти, словно в песок вода! Ибо оно необходимо для воспитания будущего хорошего человека. И насколько, к примеру, богаче стал бы мой народ, если бы знал авторов таких величайших творений грузинской архитектуры, как Никорцминда, Джвари! Кто может ответить, почему мастера, создавшие их, не оставили нам свои имена?
– Может, потому что считали: совесть – не щедрость, чтобы напоказ ее выставлять?
– И почему на произведениях той же эпохи, но не столь талантливых они есть? Добрый поступок, совершаемый человеком, – порыв его души. Тут он не ищет выгоды, а если все-таки ищет, значит, лицемерит – перед собой, перед людьми. Возьмите талантливого актера и талантливого писателя. Они, думаю, любят аплодисменты, успех, радуются, когда их творчество ценится окружающими. Но «выкладываются», конечно, не только ради этого успеха, просто совесть им не позволяет играть хуже, писать хуже. И наша задача – воздать им должное, сохранить память.
– Вы рассматриваете совесть как проявление героизма? И что такое героизм сам по себе?
– Герой для меня не тот, кто ничего не боится и бравирует этим. Помните, еще Маяковский говорил, что тот, кто постоянно ясен, просто глуп. Героизмом я считаю сознательное преодоление страха ради выполнения необходимого и тебе, и твоему народу дела. И пусть это трудно и тебе лично не несет никаких выгод, но совесть подсказывает поступить именно так, а не иначе.
– Опять «совесть подсказывает»? Порученное дело, это как бы норма нашей жизни, следует выполнять со всей ответственностью. А если из-за чьей-то безответственности не собран вовремя урожай, не построен жилой дом, не проложена в срок магистраль…
– То речь здесь следует вести не об отсутствии кирпича, но об отсутствии совести. Которая и есть изначальная тема нашего диалога. Существуют определенные нормы общественного жития, которым каждый из нас следует. Но, кроме того, в каждом из нас должна быть и своя внутренняя дисциплина, постоянно руководящая нашими поступками. Вот эта внутренняя дисциплина, я считаю, и есть совесть. И, воспитывая молодое поколение, мы именно на это обязаны обращать основное внимание.
Поколения сменяют одно другое, но пока мы живем, обязательно должны воспитывать внутреннюю дисциплину в человеке. Иначе само это понятие может стать для молодежи аморфным. И тогда молодые могут потерять русло, выйдут из берегов. Согласен, когда реки поднимаются, с вертолета это смотрится красиво. Но на земле – трагедия, потоки воды срывают и уносят деревья, жилища, гибнут люди…
– Иметь свое русло – это значит осмысленно гореть для людей, во имя людей? Это значит, постоянно бороться за свои идеалы?
– Жизнь полна сложностей. И сколько бы мы ни убеждали себя, что можно ко всему относиться легче, проще, – не получится. Слишком много проблем выдвигает время, слишком многим мы рискуем, пытаясь отвернуться от вопросов, которые оно нам задает. И я не могу представить себе моего современника недобрым, равнодушным. И потому в каждом своем герое прежде всего вижу ту самую искру божию неравнодушия – к боли, несправедливости, неправде. Меня волнует процесс становления, воспитания личности, и все мои герои, как правило, находятся еще в той поре, когда на одном плече у человека сидит ангел, на другом – дьявол.
– Вопрос в том, кто победит, кому он поверит?
– Много лет назад я принес рукопись повести «Я вижу солнце» в редакцию журнала «Дружба народов». В повести есть эпизод: мальчик и девочка, Сосойя и Хатиа, идут в соседнюю деревню менять одежду родителей на хлеб. Были трудные голодные военные годы, в каждом доме нужда. И крестьянин Бабило, оставивший детей на ночлег, утром бесплатно отдает им мешок зерна. Женщина-редактор, прочитав рукопись, сказала мне: «Нодар Владимирович, кто Вам поверит, что этот крестьянин вот так просто взял и отдал хлеб?» Помню, вопрос меня смутил, такой проблемы для меня не возникало, я знал, что по человеческой совести Бабило должен был поделиться с детьми, наконец я хотел, чтобы он поделился, и потому написал этот эпизод. Редактору я ответил: «Не знаю, может, и не поверят… Но если хотя бы один человек поверит, это будет чудесно».
– Такой человек, конечно, нашелся.
– Повесть была напечатана, и я получил много писем. И ни одного, где мне не верили.
– Вы говорили, что в письмах читатели жалуются: в трудную минуту от них отворачиваются друзья, близкие. Что они разуверились в людях…
– Мне эти ситуации понятны. От меня в жизни тоже многие отворачивались, даже родственники. Были такие годы. Потом те люди, правда, опомнились. Но были и другие – знакомые и незнакомые, – которые помогли. Я в вечном долгу перед ними. Не потому, что они делились со мной куском хлеба и, образно говоря, не дали умереть с голоду, а потому, что не позволили извериться в людской доброте, честности, бескорыстии. Представьте, если бы каждый из них считал и записывал: мол, я дал Нодару Думбадзе столько-то хлеба, столько-то соли… Я бы не вырос, наверное.
И сегодня я живу среди людей, с людьми, люблю их, и все, что есть во мне, человеке и гражданине, – от них, моих соотечественников.
– Для кого-то быть совестливым – некомфортно, напрягает… Такую позицию принять можете?
– Они просто не различают таких категорий, как совесть, честь и комфорт. Признаться, я отношусь к жизни по-своему, не люблю комфорт, не нуждаюсь в нем – и речь не только о совести. Мне не особенно важны и материальные блага, живу просто и приучил к простоте свою семью. Но в то же время, сказанное совсем не означает, что я не принимаю и презираю людей, для которых вещи очень важны. Главное, чтобы не были важнее их совести. Я знаю много прекрасных людей, которых любовь к вещам не делает менее талантливыми, менее добрыми, менее совестливыми, менее нравственными… Дело в том, что они четко знают: вещи существуют для нас, а не мы для них.
– Смею возразить: биологическое движение жизни не зависит от нравственности, от совести, у нее свои законы, и процесс жизни неостановим.
– Да, конечно, но жизнь человечества постоянно нуждается в корректировке. Бессовестных людей уничтожить нельзя. Вспомните Библию. С литературной точки зрения она – история человечества. Так вот, когда жители Содома и Гоморры потеряли свой нравственный облик, боги разрушили эти города, а люди были испепелены огнем, посланным с небес… Второе свое развитие человечество начало с Ноева ковчега, с порядочного, будем считать, человека Ноя. Но даже сам Бог не распознал в одном из его сыновей, Хаме, мерзавца…
И вновь хочу подчеркнуть: совесть в человеке можно воспитать. Я постоянно, всматриваясь в людей, ищу в них то светлое, правдивое, что впоследствии становится канвой характера моих героев. И уверен, если бы таких людей не было, человечество не выжило бы, а если и выжило, то понадобилось бы несколько «содомов и гоморр».
Половодье не бывает без мути. Но время проходит, все определяется, вода становится прозрачной, и обнажается тот самый чистый песок, о котором гласит народная мудрость: «Воды приходят и уходят, а песок остается…» И прав был Давид Гурамишвили, великий поэт, когда говорил: «Озарен лишь тот судьбою, кто, бессмертный, душу спас».
Александр Миндадзе: «Если переписать в обратную сторону фильмы Феллини, получится…»
Кто сегодня может точно определить, когда и с чьей подачи появилось на свет слово «киноиндустрия»? Ясно, что слетело оно с уст некоего деятеля уже давным-давно и заняло подобающее место во всех языковых словарях. Однако ни литературой, ни театром, ни живописью, ни каким-либо другим видом искусства вторая составная часть этого словосочетания так и не была востребована. И все же, несмотря на постоянные споры и дискуссии, кино по-прежнему считает себя одним из видов искусства, а люди, его делающие – режиссеры, актеры, операторы, – называются творцами. К той же категории относят себя сценаристы. Сегодняшний киносценарий – принадлежность той же индустрии, выдающей продукт, потребляемый человеком в зале киноплекса вместе с попкорном и кока-колой.
А современный сценарист – нечто вроде квалифицированного рабочего на конвейере: один специализируется на диалогах, другой – на гэгах, третий – на композиции, чертит по лекалу и успевает вовремя сдать работу. Тот же, кто сценарий заказывает, а именно продюсер, – строго следит, чтобы «рабочие конвейера» за линию лекала не выходили. Потому что однажды это лекало уже принесло успех. А успехом не разбрасываются, его следует лелеять и тиражировать.
К счастью, пока еще существует и другой вид киносценариев – добрая, старая, испытанная кинопроза. И другой вид сценаристов, именуемых кинодраматургами. Их совсем немного этих писателей, создающих новые, оригинальные, ярко прописанные и глубокие сюжеты для авторского кино. Один из них – Александр Миндадзе, автор сценариев к фильмам «Парад планет», «Слуга», «Время танцора», «Магнитные бури» и многих других. Его произведения всегда отличают не только оригинальная идея, неожиданный поворот мысли, четкий визуальный ряд и самобытное письмо, но и ни с чем не схожий, удивительный аромат, которым веет от любой написанной им вещи. А разговор наш с кинодраматургом Александром Миндадзе состоялся в декабре 2003 года.
– Александр Анатольевич, почему вы выбрали для себя именно эту форму общественного существования – кинодраматург? Вас не интересовала театральная драматургия? Тоже ведь, скажем так, визуальное письмо.
– Это две совершенно разные плоскости. И две абсолютно разные жизни. Для меня кино – реальность более разомкнутая, нежели театр с его условной сгущенной средой, гораздо ближе. Если театр равен именно театральной драматургии, то кинематограф равен как театральной драматургии (то есть шахматной игре), так и свободному течению прозы. Потому что если переписать в обратную сторону, скажем, фильмы Феллини, то получится… проза.
С режиссером Вадимом Абдрашитовым многие вещи мы уже заранее видели такими, какими они будут потом на экране, и понимали, что сценарно это можно было выразить только прозой. Если в «Параде планет» я писал: «В тот же вечер с теми же девушками купались в реке. Заполнили узкий песчаный пляж, огласили его криками, визгом, смехом» – мы оба понимали, что это будет очень большой, очень важный, очень существенный, определяющий всю картину эпизод. И я писал кинопрозу как бы для нашего с Абдрашитовым внутреннего пользования, а потом, когда представляли сценарий в Госкино, сокращал.
Но сегодняшнему сценаристу определена уже совершенно другая роль – автора, обслуживающего интересы даже не режиссера, а продюсера. Таких сценаристов, как Габрилович, Гребнев, Шпаликов, голос и интонацию которых слышно было в любом фильме, снимал ли режиссер Хуциев или режиссер Данелия, сейчас практически не осталось.
– А как вы пришли в кино? Ведь начинали как прозаик.
– Да, я писал прозу и подал документы в Литинститут. Но одновременно и во ВГИК. Я тогда работал в суде, потому что для поступления в институт обязательно нужен был двухлетний стаж, нужно было, по Горькому, сначала идти в жизнь и что-то про эту жизнь понять, чтобы потом стать писателем. Во ВГИКе экзамены были чуть раньше, и я успел поступить на сценарный факультет. Тогда этот факультет еще не выглядел столь прикладным образом, как сегодня, и не ставил перед студентами утилитарную цель сразу после написания первой же работы начать съемки телесериала. Тогда молодой человек приходил в институт с наивной уверенностью, что должен непременно исповедаться своим дипломом, что непременно нужно высказать нечто такое, что можешь высказать только ты. Поэтому так много было откровений, поэтому так много было писателей в кино.
– Но вы и сегодня кроме сценариев пишете прозу и не публикуете ее. Отношение к ней более строгое? А между тем я знаю, что Итальянской академией культуры вам была присуждена престижная премия Эннио Флайано за литературный вклад в кинематограф.
– У меня есть рассказы, есть повести. Но я нахожусь в ситуации, когда все время должен писать сценарии. Это, конечно, несерьезная отговорка, мол, жизнь заставляет. На самом деле происходит именно то, что должно происходить: каждый раз, увлекаясь некой идеей, я прихожу к необходимости выразить ее именно таким способом – кинопрозой.
– А что приходит раньше – сюжет для литературы или сюжет, интересный для кино?
– Это всегда литературный сюжет, который можно написать, как повесть, а можно – как киноповесть. И, поверьте, каждый раз передо мной непростая дилемма. Но все же есть робкая надежда, что, начиная с «Парада планет» и «Слуги», если вместо слова «киноповесть» напишу просто «повесть», то читатель воспримет эти вещи как прозу.
– Два года работы в суде дали вам пищу для первого сценария «Слово для защиты». Вы нигде больше не служили?
– Почему же? Служил в армии, но потом рано профессионализировался, в 25 лет, а в 26 лет уже встретился с режиссером Абдрашитовым.
– И где же теперь берете своих героев?
– Сам не знаю. Но раз они откуда-то берутся, значит, я еще жив и, надеюсь, могу еще что-то придумывать. Герои и сюжеты приходят сами.
– И «Время танцора» пришло само? Где были подсмотрены эти неправильные герои, каждый шаг которых – вопреки, а не благодаря?
– Сюжет родился из пустяка. Я увидел в газете фотографию сухумского забора, на котором было написано: «Здесь живут казаки». И подумал: «Как интересно, должно быть, когда приезжает к воевавшему человеку жена, а он спит в чужом доме, на продавленном другими телами диване. Жена лезет в шкаф и видит платье, которое не успела забрать другая женщина, вынужденная из этого дома бежать». Отсюда все и размоталось.
– В киноиндустрии вы – продукт особый, штучный, тексты ваших сценариев несут на себе отпечаток нестандартности, а часто и вовсе бывают не поняты читателем. Эта нестандартность просчитана или просто свойство натуры, не склонной к обычному бытописательству?
– Каждый раз работаю с огромными сомнениями, и для меня важно, чтобы моя работа имела успех у меня самого, ну хоть какая-то уверенность была: это неплохо. Вот единственное, о чем я думаю.
– А если решаете, что написанное «неплохо», кому первому показываете?
– Тех, кому это можно показать и кому это вообще интересно, все меньше и меньше. Разумеется, есть люди, которым я доверяю, и даже по первым реакциям вижу, получилось или нет. И, знаете, во мне постоянно живет надежда: человек возьмет мою книжку в руки, прочитает и увидит в ней и прозу, и кино…
– А ваши сценарии вам не мстят? Бывает так, что вы сочиняете сценарий, а жизнь, с которой он сочинен, оказывается значительно более непредсказуемой и потому вносит свои коррективы?
– Пока такого не было, более того, иной раз и подтверждалось что-то, даже железнодорожная катастрофа – совпало все, вплоть до названия населенного пункта.
– Я знаю, что так было с вашим фильмом «Остановился поезд». «Очень чуткое ухо у драматурга Миндадзе», – так выразился об этой вашей способности Вадим Абдрашитов. У вас и глаз видит дальше и глубже? Вы как-то ощущаете свой дар предвидения?
– Нет, конечно, ничего подобного я не ощущаю, никакого дара предвидения нет, есть просто совпадение. А вот что точно каждый раз ощущаю, так это огромную тяжесть от необходимости работать, писать и от неизвестности – выйдет из этого что-нибудь или нет? И пока работа во мне вызревает – мучительно, с сомнениями, – это сказывается на жизни.
– Когда после фильма «Остановился поезд» катастрофа, описанная вами, в точности повторилась в жизни, повторилась самым необъяснимым образом, что вы ощутили?
– Ну, это-то было как раз объяснимым образом. Таких катастроф тогда случалось немало, просто о них не писали.
– Сейчас пишут много.
– Сейчас пишут достаточно и даже получают от этого определенное удовольствие. Катастрофизм просто-таки разлит в воздухе.
– О вас говорят, что как сценарист вы никогда не вписывались в свое время, значительно его обгоняли. А что сегодня может придумать сценарист, чтобы вновь обогнать время?
– Я никогда не хотел обгонять время, просто писал ситуации, людей. Собственно, задача всегда одна и та же – написать просто про человека, не более того. Про человека в определенной ситуации. Ну а в каком срезе, в каких обстоятельствах – это уже каждый раз по-разному.
– А что для вас главное в жизни?
– Самое главное – это себя понять и чтобы потом из этого что-то вышло.
– Вы продолжаете себя постигать?
– Конечно. Я человек очень частной, интимной жизни. Мне интересно общаться не вширь, а вглубь. Чем больше компания, чем более формальны отношения, тем больше я вяну. Уходят силы. И когда приходится ради работы бывать на фестивалях, чувствую себя плохо, неуютно. Гораздо легче, когда два-три человека – тут я, бывает, могу стать и душой компании.
– А волнует ли вас быт?
– В наши дни он не может не волновать. Я, конечно, расколот и частично живу в вымышленном мире своих персонажей. Но частично и в этой жизни, которая не позволяет слишком отвлекаться.
– Когда вы работаете над сценарием, сильно ли давит на ту задачу, которую вы перед собой ставите, бытовая сторона сюжета?
– Мне кажется, то, что я пишу, чаще напоминает притчи, в которых бытовая сторона является служебной. Хотя у меня есть разные фильмы. В «Охоте на лис», который мы делали с Абдрашитовым, быт выдвинут на первый план и в этом смысле является как бы главным героем. Но в других фильмах, скажем, в «Магнитных бурях», он исключительно второстепенен. Герои в какой-то мере являлись фигурантами нашего замысла. Не характерами, а фигурантами с достоверными, узнаваемыми чертами.
– Но что может дать форма притчи сегодня? Нынче ведь в фаворе все гораздо более грубое и зримое, а притча, скажем так, несколько дидактична?
– Может быть, притча и дидактична, но она совершенно не исключает парадоксализма, двух правд, знаков вопроса… Наши фильмы в достаточной мере парадоксальны. И по ситуациям, и по наличию добра, которое почему-то произрастает из зла. И по наличию зла, которое почему-то вытекает из добра. Притча придает фильму смысл того, что это не частный случай, придает ощущение некоего сказания.
– Какие киносценарии, кроме, естественно, собственных, вам интересно читать?
– Те, что являются литературой и содержат мир, мне интересный, неожиданный, по-новому осмысленный. Мне интересно читать и сценарии очень хороших, уже виденных мной фильмов. Вообще-то сценарий сейчас уже совсем другой. Это не русский сценарий, записанный прозой. Это американский сценарий, записанный лесенкой. Этакая полупьеса, полуизображение. То есть: колонка производственная, потом герой – реплика – герой – реплика. А справа и слева – техника, объект и так далее. Это их сценарий. Поэтому сценарии, о которых мы с вами говорим, – мир отплывший, хотя он все еще существует. Думаю, что и в Америке тоже есть пять-шесть настоящих писателей, которые пишут только для кино. Столько же в Европе. Но оригинальных писателей, которые изобретают для кино новые сюжеты, новые истории, и не должно быть много. Потому что, как ни крути, кино – это во многом индустрия.
– Но вам интересно именно авторское кино.
– Я не умею писать сценарии на заказ. А современный сценарист должен это уметь, работа сценариста во всем мире – работа на заказ. Требуется, к примеру, сделать картину о молодых работягах, едущих в поезде…
– Я помню, что один из ваших фильмов, испытывающих цензурные трудности с выпуском, вы с Абдрашитовым пытались представить как фильм о рабочем классе.
– Это был фильм «Охота на лис». И это была совершенно другая жизнь, а мы занимались демагогией. Мы пытались представить «Охоту на лис» как фильм о рабочем классе, а те люди в Госкино, которые утверждали сценарий, конечно, все понимали, но делали вид, что верят нам. Это все было условием игры.
– Сейчас такого нет.
– Сейчас есть совсем другое. И, в общем, более радикальное. Если ты работаешь с продюсером, то обслуживаешь вкусы этого человека, а многие наши продюсеры, как правило, еще большие соцреалисты и еще большие лакировщики действительности, чем те чиновники, которые раньше определяли политику в Госкино. Потому что нынешние начальники, разбогатевшие на выхватывании средств из бюджета и в этой связи называющие себя продюсерами, относятся к жизни в достаточной степени брезгливо. У них абсолютно та же идея, мол, искусство не должно отражать жизнь, мол, на телеэкране должна быть красивая картинка, а из трагической истории о войне можно сделать патетическую, где торжественно движутся танки и впереди – победа. Все то же самое, разница лишь в том, что нынешние сами платят деньги, которые взяли, где смогли, а раньше за все платило государство, и у государства можно было с большей легкостью взять и не отдать.
– А вы считаете, что эзопов язык, которым безупречно владело ваше поколение и к которому так иронически относится поколение нынешнее, может быть по-прежнему востребован?
– Разумеется, искусство (это касается не только кинематографа) под гнетом развивается вглубь и осваивает опосредованные связи между людьми, потаенные, подтекстовые. У нас в России никогда не было искусства прямого. И при советской власти в этом смысле мы дошли до эквилибристики – освоения именно сложных, потаенных, диалектических, парадоксальных связей между людьми. Но наличие подтекстовых отношений развивало традиции именно русского искусства, искусства скромного. Скромной и великой литературы.
– Боюсь, что сегодня все меньше становится людей, которым интересны и подтекст жизни, и подтекст настроения. Да и людей «со своим подпольем» не так уж много! Что может заставить жить такой жизнью, когда, кажется, уже дозволено все?
– Я говорю сейчас об искусстве, а не о жизни. Сейчас, разумеется, тоже есть гнет, в этом смысле ничего не изменилось, хотя изменилось очень многое. Изменилась интеллигенция, которая раскололась на буржуазию (в большей своей части) и отдельных интеллигентных людей. И так во всем мире. В любом конце земного шара можно встретить чудака, который переводит Венедикта Ерофеева на какой-нибудь язык суахили, это и есть интеллигент. У нас как сплоченное, хотя и сдавленное сверху сообщество интеллигенция перестала существовать. Но уверен, есть абсолютно все: и жизнь первая, и жизнь вторая, и жизнь третья, совсем глубинная. И писать об этом надо, и снимать картины надо. Между прочим, в Европе сегодня снимают замечательные картины о человеке, о простом человеке. Они сложены совершенно как соцреалистические, вот только без лакировочного элемента. А какой-нибудь «Сын» братьев Дарденн – это та же «Охота на лис», но сделанная более современными, сегодняшними средствами, и это притча, в которой быт имеет пятистепенное значение.
– Это тот путь, который вы видите?
– Для себя? Я не знаю, какой путь – для меня. А для кино – конечно. Простые и непростые истории о человеке.
– Вам интересен любой человек?
– Мне интересен любой человек, в том числе и я сам.
– Как правило, вы берете явление и умножаете его на фигуру. Не страшно становится после этого? Если, скажем, заниматься этим сегодня, очень печальная картина рисуется. Помните, недавно по телевидению прошли сюжеты о том, что у нас сейчас появятся новые узаконенные дружинники – придомные и околоподъездные бабушки и дедушки, призванные следить за соседями и облеченные властями заниматься доносами на соседей? Мне сразу вспомнился ваш фильм «Плюмбум». Приходим к тому же?
– Это был 1986 год. Тогда нам с Абдрашитовым было интересно над этим работать. Но я не думаю, что мы «приходим к тому же». Если раньше это было вектором жизни, то сейчас – только часть жизни, а сама жизнь многогранна, интересна и чрезвычайно плодотворна. Просто, чтобы она стала искусством, нужно новое дыхание, нужны новые люди, новые силы. Я думаю, что среди сегодняшних тридцатилетних уже есть люди, вполне способные сделать современное искусство человеческим.
– Потому что это новое поколение выросло без того гнета, который испытали на себе вы?
– Нет. Дело не в свободе, которая была дана. Просто после того, что произошло у нас в стране больше десяти лет назад и произвело сумбур в головах, видимо, многим стало не до искусства. И потому наши первые капиталистические фильмы очень примитивны, это грубый продукт, простая жвачка, к которой, однако, привыкает душа, а мозги атрофируются. Но время жвачки прошло, наступает время, когда должны появиться новые писатели, новые фильмы. А телевизионные начальники почему-то по-прежнему считают человека хуже, чем он есть, и апеллируют к худшему в человеке, к самому глупому в человеке: с одной стороны, потакают худшему, а с другой – дают оптимистическую сказочную картинку, которой никто не верит. И это выглядит как издевательство. Но со временем процент человечности увеличится. Уже сейчас рынок фильмов про бандитов перенасыщен, уже ищут просто человеческие истории, и рынок сам поворачивается в сторону свежей мысли.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.