Текст книги "Тени незабытых предков"
Автор книги: Ирина Тосунян
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Грант Матевосян. «Не пленяйся бранной славой»
К аждый раз, прилетая в Ереван в командировку или просто погостить у родных, я, испытывая (всегда) сложные чувства, приходила в этот дом. Еще в лифте твердо решала: «Посижу! Два! Часа! И уйду. Скоро улетать, и дел – прорва». Поднимала неуверенно руку к звонку, понимала: никуда я через два часа не уйду, и решительно нажимала на кнопку. А потом в «своем кресле» напротив окна прихлебывала чай с чабрецом, который то и дело подливала в «мою» большую чашку жена Гранта Вержине, смотрела, как ходит по комнате худой, немного сутулый, немного нервный и о-о-очень сложный человек с большими темными глазами и слушала, слушала, и записывала все это на диктофонную пленку…
Сплетать и расплетать монологи-диалоги начну потом и постепенно, но даже много-много лет спустя скажу откровенно: так и не расплела их полностью. Но работаю над этим.
Однажды, шел 1989 год, Грант после посиделок пошел провожать меня и на оживленной даже в поздний час улице Абовяна посадил в такси. Пока я располагалась на сиденье, таксист внимательно разглядывал моего спутника (видимо, что-то необычное увидел в его облике). Когда отъехали, тревожно спросил: «Кто это?» Я ответила: «Лучший армянский писатель Грант Матевосян». «Да, я слышал это имя, – задумчиво сказал шофер. – Вот только читать не читал. Ребята говорят, о деревне пишет… Трудный, говорят, писатель…»
А я тут же вспомнила диалог из книги Юрия Карабчиевского «Тоска по Армении», читанной прямо накануне нынешней поездки в Армению.
«Однажды мне позвонила приятельница из Киева и, минуя вопрос о здоровье детей, с ходу сказала так:
– Я должна тебе сообщить, что в нашей стране, в наше время живет великий писатель, и ты наверняка о нем даже не знаешь.
– Знаю, – ответил я, почти не задумываясь, и назвал ей имя.
Она разочарованно подтвердила. И хотя я тоже узнал недавно, а прочел и вовсе месяца два назад, но добавил с важностью: – Как же, как же не знать! – и повторил окончательно и с удовольствием: – Знаю – Грант Матевосян!»
– Грант, я обратила внимание, что в Ваших произведениях нет никаких прямых упоминаний пережитой армянским народом трагедии. Трагедии, давшей ему психологию народа-беженца, вызвавшей нескончаемый поток пульсирующей миграции. И все же эта тема подспудно звучит в каждой из Ваших книг…
– Этот нескончаемый «железный» поток в жизни нашего народа был, и в годы геноцида происходил достаточно широко, и нынче имеет место быть. Армения, то есть я и ты, и все или почти все знакомые тебе и мне армяне – нас всех принесло этими караванами. Вся армянская диаспора, от Австралии до Америки – спасенные этими караванами. Народ выбирал себе предводителя, зачастую какого-нибудь сельского священника, а то и кого-нибудь из своих же, «Веди», – говорил, и сам ручейком тек следом к спасительным берегам – к тавризскому ханству, к сирийской пустыне, к морю, где обязательно должен был стоять на якоре какой-нибудь военный корабль какой-нибудь законопослушной добропорядочной страны, к русской империи, в магометанство «всем народом». Так было написано в святой книге, и так оно и происходило, и происходит. Среди этого народа каждый и все могли быть ворами, могли явить несправедливость – в дороге, в долгих скитаниях не поровну, скажем, могли поделить хлеб между своим ребенком и ребенком брата, могли тайком и в открытую блудить, тайно родить и тайно схоронить – у них, у предводителей этого права не было, они были призваны олицетворять то светлое и жизнестойкое, которое живо в последнем грешнике и отверженном.
– И Вы говорите сейчас о полководце…
– Да, об Андранике. Сказанное об Андранике – просто-напросто историческая реальность, имевшая место. Все более и более разрастаясь, хотя многих удержал тиф, хотя армянские селения на пути давали некоторым убежище, народ вышел из туманяновского Дсеха и потек через Дилижанское ущелье, через севанские горы к Нахичевани и Тавризу, понадеявшись, что прорвется через Турцию и выйдет к средиземноморскому побережью, где все еще держится большое скопление армян. Трудной слякотной весной 1918 года все тропинки из всех сел и из всех хлевов приводили всех сирот и всех вдов к Андранику, а он и сам уже не знал, где выход из положения, однако же не мог бросить и предать свой народ – на белом скакуне он предстал перед людьми как воплощение надежды и победы, а сам на одного только Бога и надеялся.
Я рассказываю это тебе вовсе не для того, чтобы похваляться перед миром «повадкой отцов». Я этих беженцев, эти караваны и этих предводителей вспомнил исключительно по той причине, что эти беженцы – также и сегодняшнее явление, наше, тутошнее и, боюсь, что в еще большей степени – завтрашнее.
– А помните, Грант, Ваши же слова: «Прошли времена, когда человеку было привольно и легко на своей малой родине, а на чужбине одиноко и тоскливо»?
– А я, давай, напомню тебе, что родину сегодня покидает тот самый народ, который сразу же после Второй мировой войны вошел в гигантский 500-тысячный список репатриантов, двинувшихся в Армению, хочу сказать, что, направляясь в Армению, они ехали на родину… но прибыла к нам лишь ничтожно малая часть: у нас здесь не было места и не было средств. И полумиллионная эта масса, изгнанная из так называемой турецкой Западной Армении, прежде осела и воскресла в 1915 – 1922 годах в странах Ближнего Востока, но эти страны, несмотря на истинно братское отношение арабского и персидского народов, не стали им родиной. От нас уходят вот эти самые люди и их потомки. Нет, на далеких берегах они не лучше нашего живут. И все-таки они уезжают. Можно попросить, мол, уезжая, лишаете нас себя, можно осмеять, можно помешать, можно прельстить степенями и должностями, все равно они отдаляются, даже не уезжая, – родина как таковая для них не состоялась.
– Что ж, в Афинах или Лос-Анджелесе они будут чувствовать себя хозяевами и сделают эти страны своей родиной…
– Никогда. Самый незначительный социально-политический переворот, один лишь косой взгляд местных жителей, и они со всех ног кинутся к своим всегда готовым в дорогу чемоданам.
– Но сегодняшние большие народы произошли из малых народов, эти местные – всего лишь вчерашние пришельцы, так что сегодняшние пришельцы в более или менее мирной стране назавтра станут коренными жителями.
– Может быть, и так. И все же – не совсем так. Но даже если это так, я скажу, что это довольно неопределенное будущее таким образом пытается влиять на вполне определенную культуру вполне определенных людей. Называй это мирным нападением или агрессией, все равно. Перед человечеством сейчас неподъемной тяжестью встали проблемы, которые, возможно, очень дорого будут стоить Планете, они накопились в результате маленьких осечек вчерашних людей, выросли из крошечных несправедливостей и незначительных их ошибок. Если бы мы наши сегодняшние проблемы решали по совести – перед завтрашним поколением встали бы только ошибки дедов. Мы бы избавили их хотя бы от наших ошибок. Помнишь, у Рэя Брэдбери есть славный такой рассказ «И грянул гром», где охотник по неосторожности раздавил бабочку в прошлом, а в настоящем, на выборах президента, победил представитель реакционной бешеной партии.
Сегодня тоже что-то растаптывается, и мне стыдно, моя суть – моя душа, мое тело армянского писателя – несказанно болит. Позорно быть сыном того дома, откуда вынужденно бегут твои братья, которые столетиями слагали песни тоски и возвращения и чей путь столетиями – через самые разные страны – вел к дому. Хочется крикнуть: «На помощь!» Но я не верю в чью-либо спасительную помощь и молчу, и даже начинаю предполагать, что судьбой, пожалуй, именно так и запланировано-задумано, чтобы из своей удушливой саднящей оболочки мое «национальное» тело стремилось к анациональной безболезненной свободе…
Когда Грант прилетал в Москву по делам, как правило, литературным, мы с ним гуляли по центру, он его неплохо знал и любил: шли по набережным, по Бульварному кольцу и разговаривали – на этакой смеси армянского с русским (по-русски Грант говорил плохо, и я, признаюсь, знала армянский… не виртуозно). Идем однажды мимо Литературного института, он останавливается, зависает…
– Хочешь, – спрашивает, – расскажу, как много лет назад мы с писателем Зорайром Халафяном приехали в Москву поступать в Литературный институт, на Высшие сценарные курсы?
– Хочу, – соглашаюсь, – давайте, рассказывайте.
– Русский язык я в то время знал очень плохо. На экзамены мы опоздали, приехали прямо из аэропорта, голодные, замерзшие, города не знаем, где будем ночевать – не ясно. Но экзаменатор, добрая женщина, привела нас в пустую аудиторию, посадила порознь, чтобы не списывали друг у друга, дала три темы. Помню из них только две: «Месть» и «Неожиданная встреча». Ну, что такое неожиданная встреча, я понял – «Толстый и тонкий». А вот слово «месть» очень понравилось.
– Зорик, – спрашиваю, – что такое месть?
Он объяснил. У меня на эту тему недавно был написан рассказ. Я устроился поудобнее и стал его переписывать. Красиво так пишу, без помарок, каждую буковку вывожу. А Зорайр то что-то лихорадочно строчит, то тихонько переговаривается с преподавателем. Чтобы я не слышал. Стесняется своих несовершенных знаний русского языка. А я что, я и вовсе мало что понимаю.
Преподавательница наша совсем уж было почувствовала себя учителем в школе, ходит между рядов, скрестив руки, наблюдает, чтобы мы не переговаривались. Подошла ко мне, заглянула через плечо и удивилась:
– Что Вы делаете?
– Пишу рассказ, – говорю. И так мне уже хорошо, не холодно совсем, преподавательница молодая, симпатичная…
– На каком языке пишете?
– Какой-какой, свой, армянски. Какой тема, понял, а писать русски не могу.
– Ну, ладно, – махнула она рукой, – пишите, переведем к а к – н и б у д ь…
Смотрю, Зорик насмешливо так бровь приподнял, мол, вот деревенщина… И строчит резво так, уже полстраницы написал. Но вскоре я заметил, что товарищ мой заерзал. Оглянулся на меня и жалуется:
– Полстраницы написал, а дальше не идет, что делать?
Я обрадовался и кричу преподавателю:
– Видили, и он русски рассказы писат не можит.
– Ладно, – согласилась она, – пишите оба на армянском. На сценарном отделении есть ребята из Армении, попросим их перевести.
Написал мой друг пару строк на армянском и за голову схватился:
– Не идет никак, что за чертовщина? Теперь уже все перепуталось! Не могу с русского на армянский перейти.
Наш экзаменатор оглядела нас с непередаваемым выражением глаз и говорит:
– Идите, устраивайтесь в общежитие… Соберетесь с мыслями, напишете…
На следующий день мы с мужем, нашим десятилетним сыном Суреном и дорогим гостем, писателем Грантом Матевосяном, отправились на дачу к друзьям в Подмосковье. На шашлыки. Сын Сурен к тому времени успел меня порадовать нацарапанными собственноручно несколькими повестями и рассказами. Один из рассказов назывался «Собака», был коротким, философски осмысленным и очень мне, сумасшедшей мамаше, нравился. И, конечно, я подсунула его Гранту…
Грант долго мялся, мялся, а потом, буравя взглядом нашего отпрыска, отрубил: «Знаешь, Ирина, он у тебя такой безупречный, что… из него ничего не получится!..»
Я много лет потом разгадывала ребус Грантовых слов, сказанных им на этот раз почему-то по-русски. Пришло время, и все те слова сами расставились по смыслу. Грант был абсолютно прав. Из нашего сына, которого он тогда обозвал «безупречным», получился… основатель нескольких успешных интернет-компаний. Просто, оказалось, интересы его лежали, как бы точнее выразиться, совсем в другой, не литературной плоскости, а русский язык армянского писателя, который пытался меня вразумить, был, скажем так… не совсем безупречным.
Помню, я тогда на волне разговора спросила:
– Грант, а как Вы стали писателем? С чего все начиналось?
– Было бы точнее сказать так: «Я изначально был им». Мне всегда нравились буквы, нравилось, как блестят под керосиновой лампой фиолетовые самодельные чернила, нравились деревянные ручки, которые мы мастерили с ребятами. Это была любовь. И я склонен думать, что не существует абсолютно глухих к красоте, к искусству людей. Просто люди, которые кажутся нам «глухими», иначе воспринимают эту красоту. Вот ты замечала, что редкий человек в разговоре не старается прибегнуть к образности, блеснуть словцом? И я – один из них, из тех людей, которые стремятся к красоте. Не скажу, что я один был такой в классе. Всем хотелось красоты. Необязательно для этого становиться художником. Можно обрести красоту в материнстве, в том чувстве, которое ты вкладываешь в свое дитя, в свои надежды, с ним связанные…
– В мой огород камешек?
– Да Бог с тобой! Заметь, каждый человек мечтает увидеть своего ребенка художником, артистом, писателем, словом, непременно творцом. Человек отвечает на красоту улыбкой, и эта улыбка – символ искусства. Улыбка – это виолончель и резец скульптора, это Лев Толстой и Арам Хачатурян, светлое чело Моцарта и озарения философской мысли Гегеля… Улыбка – это все формы проявления нашего бытия, нашей радости. И если какая-то из них до сих пор нами не обнаружена, ее обнаружат наши дети. В этом я вижу высокий смысл и цель человеческой жизни.
И я стремился выразить свою радость. Возможно, будь у меня в то время недоступный красный карандаш, лист белой бумаги, свое ликование я бы выразил красным карандашом на белой бумаге. Какой ребенок не рисует? Но шла война, у меня не было бумаги и карандашей, не было белых листов. Тогда мать пошла к нашей школьной учительнице, и та подарила ей лист серой оберточной бумаги. Чернила, ты уже знаешь, я делал сам. Перо царапало бумагу…
Чистый лист. Сколько времени я проводил наедине с ним. В моей голове роились такие сюжеты, такие характеры, связи… Только литературные памятники выдерживали с ними соперничество. Поэтому литература второго, скажем так, сорта, которой я в свое время тоже зачитывался, скоро перестала меня устраивать. Если бы я и не стал писателем, все равно был бы благодарен судьбе, что она даровала мне понимание великих умов, понимание даже того, что ими не сделано, понимание их «потолка».
У меня была чудесная учительница литературы, была бумага, было перо, и был Ованес Туманян – мой Пушкин, мой Толстой, мой Экзюпери… В его стихах, сказках, поэмах не было ни единого слова, незнакомого мне. Для меня не существовало проблемы его понимания. А еще были рассказы моей матери. Сейчас я фактически пишу то, что рассказывала мне она. И если удается ухватить ритм ее повествования, знаю, вещь получилась.
– Вы только к ней одной прислушивались? Или это – образно говоря?..
– Я был глух, слишком занят собой и потому запомнил мало чужих историй. Свои суждения о том или ином человеке выносил не из собственного понимания, а из того отношения, которое существовало к нему в нашей деревне. Жил человек в достатке – его недолюбливали, и эта нелюбовь передавалась мне. Только теперь, спустя много лет, вспоминая, я понимаю, насколько интереснее, полнокровнее, что ли, была личность, которую я видел глазами других. Сейчас я уже не так расточителен, истории, которые мне кажутся интересными, я так часто пересказываю сам себе, что в конце концов даже перестаю понимать, где мной прочувствованное и где рассказанное другими.
– Ну вот, некто берется за перо, принимает (почему-то) вдруг позу мыслителя, воображает себя причастным к литературе и…
– Начинает лукавить? Ты это имела в виду? Сама ведь понимаешь, печать искаженности ложится на написанный материал, и он уже безнадежно испорчен, навевает лишь тоску и скуку. Очень люблю исповеди без прилагательных, сухие беспристрастные рассказы, без оценок, без ярлыков.
Я знаю точную формулу литературы: если то, что написано, – обо мне, тогда это истинная литература. Если же я думаю, что это не обо мне, а о Грикоре, Ованесе, Анаит – литература не истинная. Лев Толстой пишет только обо мне. Я – Анна Каренина, хотя я не женщина, не принадлежу к светскому обществу.
Потому что роман этот – о моих чувствах и переживаниях. Какой мерой точности надо обладать, чтобы ты, читающий, ощутил себя женщиной, собакой Карай, Наташей Ростовой, Пьером Безуховым… Толстой как вездесущий бог существует в каждом из них – дышит, гневается, улыбается. Если литература истинна, она понятна человеку любой национальности. Нельзя, к примеру, говорить о непонятности китайской символики, которая понятна китайцу, но в силу своей специфичности не понятна европейцу. Символика одинакова для всех. Все мы – бедные, богатые, красивые, некрасивые, счастливые, несчастные – одинаковы в своей сути, очень похожи друг на друга. Вот почему Грант Матевосян становится, например, Хаджи-Муратом.
– Наверное, именно в том и заключается сила настоящего писателя, что мысли свои он доносит через образную систему, избегая голого философствования, но так, чтобы сам этот образ вызывал философские мысли у читателя.
– Тургенев говорил: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины…» Это великая истина: наверное, не столько кровь и нация определяют нашу принадлежность, сколько язык. Язык существует как объективная реальность.
Уильям Сароян писал на английском языке армян-эмигрантов, бежавших из Муша, Битлиса. Издателям казалось это варварством в отношении изысканного, рафинированного английского языка. Сей дикий, необузданный язык их отпугивал. Но Сароян был, как выходец из Муша, толстокож, и в конце концов издателям пришлось уступить, признать, что и на таком шершавом, грубом, по их мнению, языке можно создавать литературу, и неплохую литературу.
Все зависит от того, подчиняется ли писатель материалу или подчиняет материал себе. Истинно гениален тот писатель, который, видя, что объективный мир проявляет себя наперекор его желанию, не противится, дает материалу волю, и тогда Анна Каренина попадает под поезд.
– Грант, а сегодня какой сюжет Вы «пересказываете сами себе», и даете ли этому сюжету шанс вылиться в прозу?
– Он достался мне в наследство от Уильяма Сарояна. Не сам сюжет, конечно, а человек по имени Азат, поведавший историю своей матери, повстанки-фидаи Айастан и ее мужа Арпиара (армянское слово фидаи происходит от арабского фидаин, жертвующий. – И.Т.)
А дело было так. Осенью 1978 года Сароян приехал в Армению. До этого успел посетить Битлис, город на востоке Турции, откуда родом его родители. Побывал в отчем доме, и местный ашуг-курд сложил в его честь песню. Вышеупомянутый Азат был земляком родителей Сарояна по Битлису и потому рассчитывал на внимание и помощь писателя. В Ереване сопровождать великого американца выпало мне, и Сароян накануне своего возвращения в Америку передоверил честь выслушать историю Азата тоже мне.
– С Сарояном Вы были знакомы до этой встречи?
– Нет. А знаешь, что первым делом он задал мне практически тот же вопрос, что и ты в начале нашего разговора?
– Тоже желал понять, как Вы докатились до писательства?
– Вопрос Сарояна звучал так: «С каким намерением ты стал писать?»
Запас армянских слов у него оказался невелик, пожалуй, слов триста, но все сущее, вся жизнь с ее блеском и тлением находила свое самое верное воплощение в его речи. О своем же собственном истоке Сароян, чуть посмеиваясь над собой, молодым языческим богом тех дней, и дивясь мрачной своей серьезности, заметил: «Я, когда начинал, был уверен, что поверну ход жизни». И затем, не желая все же оказаться одиноким в этой тщетной попытке: «Очень уважаю усилие Толстого изменить мир. Вместо мира изменился Толстой. Люблю, когда писатель меняется».
– И подбросил Вам, как в топку, историю повстанцев-фидаи… Будете писать роман?
– Посмотрим. Многое в этой бесхитростной летописи жизни напутано, искажено, много субъективного. Но есть свой взгляд. Это, собственно, история многих армян, спасшихся от турецкой резни. А канва такая.
…Придержав в чужом селе лошадь за уздцы, а на лошади той сидел отец Айастан – девушка она была ладная и смуглая, а значит, по старинным понятиям красивая, – рослый, дерзкий, сильный юноша Арпиар преградил ему путь и спросил:
«Почему, когда здоровался со всеми, со мной отдельно не поздоровался?» Тот ответил: «Не дождешься ты от меня ни отдельного привета, ни моей дочери – не для повстанца я ее растил…» Тем не менее дочь он за повстанца выдал, и красавица Айо успела еще изведать счастливые дни, пока не предстал перед армянским народом 1915 год. Перед бунтарями и консерваторами, грегорианцами и католиками, перед старыми и малыми, богатыми и бедными, перед теми, кто кичился своей национальной принадлежностью и теми, кто понятия о своей нации не имел, – перед всеми.
Арпиар, по всей видимости, был фигурой значительной в повстанческом движении и представлял серьезную угрозу для турков. Поэтому вражеские лазутчики пробрались в село, где жила его семья, чтобы похитить, увести в качестве заложников молодую жену и детей, а самого Арпиара вынудить сдаться. В тот момент, когда турки ворвались в дом, Айастан пекла хлеб для повстанцев. В общем переполохе Левоник, младший сын Айо и Арпиара упал в горячий тонир, Айо свалилась в беспамятстве, а подруга, подсоблявшая ей, бросилась за подмогой… Лазутчики похитили старшего сына, Азата. Но и Азат погиб, упал с лошади по дороге – то ли случайно, то ли сбросили его намеренно…
Потом была резня, бегство в Восточную Армению. В этой мировой суматохе супруги потеряли друг друга. Айастан вступила в женский повстанческий отряд полководца Андраника, воевала, была ранена. И у меня перед глазами явственно стоит картина, как она с группой женщин подходит к русскому генералу Николаеву, армия которого помогала армянам Вана, а отступая забрала тех, кто мог уйти… Но что может сказать женщина, не знающая ни одного русского слова? Падает перед генералом на колени и голосит, и вместе с ней плачут навзрыд женщины-воины, держащие в руках оружие, видевшие смерть, насилие…
Беженцы шли по дорогам войны, туда, в Восточную Армению, а жизнь брала свое: люди умирали, рождались, теряли друг друга, оседали – кто в Дсехе, кто в Мартуни, обретая новый приют, новый край. На одной из этих дорог полководец Андраник распрощался с женским повстанческим отрядом, в котором воевала Айастан. Раненая, истерзанная, искусанная в кровь бродячими псами, она пришла к какому-то дому, нанялась в работницы…
Потом Айастан вновь родит Левоника – от тщедушного, жалкого и стеснительного Мушега, сына ашуга Годжи Тумаса, прозванного битлисскими армянами и курдами Великим Тумасом, но и этому Левонику не суждено будет долго жить. Народится у Айастан и Азат, и вот этот-то Азат и поведает мне в 1981 году историю своей матери и Арпиара.
…Миновали годы, в деревнях вновь запахло хлебом, вечера вновь наполнились блеянием ягнят. И однажды Айро, армянин-христианин, повстречав в поле пастуха Мушега из соседней деревни, берет его за руку и приводит к Айастан, ставит рядом тщедушного, пугливого, нищего беженца Мушега и беженку Айо: будете, мол, друг другу подмогой…
И вновь миновали годы, у народа цвет на лице появился, одежда появилась, из уст в уста истории разные слагают, а дочери прославившегося, затем ослепленного и затерявшегося на дорогах бегства битлисского ашуга Тумаса, Мушеговы сестры, на старые мелодии своего отца поют новые песни – о том, как пала из-за предателей Карская крепость, о том, как отчаялся армянский полководец, о погибших удальцах, о своей несчастной невестушке-повстанке Айастан, о ее муже Арпиаре… Полетела песня, перевалила через гору Арагац, приземлилась в долине. Сидели вокруг костра люди, кто пел, а кто слушал, молча вышел один из круга, крест-накрест перепоясался старым патронташем, повесил на бок маузер, накинул на плечи бурку…
Весь день Мушег с телятами, день-деньской на выпасе, и вдруг видит – из-за горы появляется тот самый Арпиар, о котором сестры слагают песни, о котором жена истории рассказывает, он сразу его по тем рассказам узнал. Уходит Мушег с его тропы, спускается в яр. Пришелец за ним. Окликает: «Чего прячешься, выбирайся наверх! Есть в твоем селе молодуха по имени Айастан, верной ли дорогой иду?»
Ввечеру возвращаются телята домой, каждый теленок находит свою калитку, а пастуха Мушега нет. Айо и Арпиар сидят рядком на тахте, расспрашивают друг друга и плачут, все село собралось и на них глядит. «Замужем, значит, а это дети твои», – говорит он. «Мои дети, да, – отвечает она, – это вот Азат, это Левоник, это Шогер…» «Собирайся, – говорит Арпиар, – увожу тебя». И вдруг видят – стоит в дверях Мушег, голову повесил, в собственный дом зайти не решается, вверил всех – и детей, и жену, и себя – Арпиаровой воле. А молодец тот встает и объявляет всему селу, мол, за своей Айастан пришел. И тут Мушег видит, как меркнет сияние глаз Айастан, как скорбно она разводит руками: «А детей я куда дену?» «Заберем их с собой», – торопит Арпиар. «А его на кого брошу?» – повела глазами Айастан в сторону Мушега…
– Грант, – взмолилась я, – об этом обязательно следует написать!
– Видишь ли, – ответил он, – сын Айастан исписал немало бумаги, чтобы изложить историю своего рода, я здесь пересказал лишь ничтожную ее часть. Возможно, в ком-то из моих будущих героев проявятся черты Айастан, Арпиара, Мушега. Возможно, мне самому придется извести не один лист, но истинная ее трагичность останется все равно там, в жизни. Сын Айастан записал рассказ своей матери неграмотно, да и рассказчик из него никакой. Но меня поразила невыдуманность трагедии, ее жизненная основа. Достоверность материала, документальность фактов для меня ценнее литературной недосказанности или вымысла. Порой ловлю себя на том, что оказываюсь беспомощен перед величием и мощью действительности: жизнь постоянно вторгается в литературу, в мою работу. Как вторгся и этот сюжет в то, что мной пока не написано. И как он во мне преломится, я пока не знаю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.