Электронная библиотека » Иван Рукавишников » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Проклятый род"


  • Текст добавлен: 27 ноября 2018, 16:40


Автор книги: Иван Рукавишников


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– А ты на диван. Успокойся. И все ведь со дня на день ждали. Не сюрприз.

– Пойми, что, кажется, все сорвалось. Все! Все! И пойми, что хуже всего: хуже всего то, что она не таится даже. Нас с тобой за семилеток считает… Ну, меня одного, что ли? Maman опять у Семена. Ну, когда она туда ездила? Когда? Ведь я себя вот этаким помню, когда она нас туда с Виктором возила. А когда один он, без Настасьи, без этой, – ни, ни! А тут заездила. Зря. Зря? Нет, не зря. И явное это пренебрежение меня вот как злит! Вот как! Вот как! Я знаю maman. Я знаю. Во-первых, ей, конечно, надо переговорить об этом об устном завещании. А во-вторых, а во-вторых, и это главное, показать мне… мне, мне, мне показать и доказать, что я щенок, цуцик, черт знает что еще в сравнении с ней, с Раисой Михайловной.

– Но ведь дядя Семен болен. А комендант не едет. Он же, вероятно, ее и посылает.

– Пошлешь ее! Для уничижения это. Вот никогда не езжу. Никогда! А сыновьям насолить – тогда пожалуйста. Смотрите и знайте, что еду к главе фирмы, дабы уничтожить неразумное словесное завещание Доримедонта. О, как я знаю ее!

– А, может, и не знаешь совсем.

– Я-то! Я-то! Но вот в чем дело. Решил я дать генеральное сражение. Даже так, чтоб все на карту. Игра того стоит. Но нужно мобилизовать. Понимаешь: мобилизовать все силы. С тем и бежал. Осенило ли меня, но подумал я о Викторе. Виктор и Виктор! Понимаешь ли ты, Антоша, что такое Виктор в этом деле? Визиты maman на Московскую, еще раз говорю, понятны мне до… до противности. И, значит, крышка. Захочет – сделает. И то прими в расчет еще, что не только мы с тобой из повиновения ее выходим совсем, если завещание Доримедонта в силе, а и Костя. Костя потом, конечно. Не надо бы ему: мальчишка, а нос дерет, ну да ведь Доримедонт без тонкостей: племянникам. И все тут. Да, теперь о Викторе. Что мы с тобой сделать можем, если и на крайности пойдем? И на какие такие крайности? Вот она со мной третий месяц почти не говорит из-за Сережиного гроба. Чувствую, что из-за Сережиного гроба. Чувствую. А к объяснениям не подпускает. Кстати, как это ты устроился? Такой скандал тогда, и ничего. И для maman теперь я главный жупел. Мне ведь невыгодно, в конце концов. Невыгодно, пойми ты! Да, о Вите. Итак, что можем сделать мы с тобой? Ничего. Приняв во внимание, что ты просто кисляй, даже не кисляй, а пифия. Да, да, ты пифия. Тебя, только тебя можно застать в любой час на месте. На твоем треножнике о четырех ногах. Но о Викторе. О Викторе. Приезжает, понимаешь, господин. Не Витя какой-то, а господин. Не как я, не как ты. А настоящий господин. Останавливается, конечно, в гостинице. И из гостиницы шлет адвоката. Гостиница это раз. Адвокат это два. Но ведь нужно же как-нибудь и то посчитать, что сын он. Сын. Положим, котируется это у нас не высоко, но все же. Понимаешь о Викторе?

Из раздумий Антошиных брат Виктор в комнату львиную выплыл. Антону сказал:

– Ну их.

Антон Яше сказал тоже:

– Ну их.

– Что бормочешь? Что бормочешь?

– Я так. К чему, говорю, все это…

– А! ты так? Ты так? Измучил ты меня. Измучил своим безразличием. И ведь напускное это. Напускное. Я психолог, и вижу. И ты ведь на меня очень похож. Я вот тебя с полуслова всегда… а ты меня. И были бы мы совсем одинаковые; только я вот искренен, как стекло я прозрачен, а ты, а ты актер. И такой ты актер, что сам ты для себя и актер, и театр, и публика. Онанист ты нравственный. Вот ты кто. Так и знай. И во всем ты так. Тогда вот тоже, великое твое здесь сидение. Я не говорил тебе, а я ведь все вскорости тогда разузнал… то есть и не разузнавал, а само. Какая уж тут шильонская тайна, когда верхняя бабушка с монахинями болтает. Ну, что тогда было? Что? Ведь напустил! Напустил. А напустивши на себя, на подмостки свои влезши, может, и по-настоящему несчастен был. Я тебя вот как знаю…

– Про то оставим. А про Доримедонта вот что. Ну какой же ты психолог, коли только на свой аршин! Люди разным живут. А тут так и просто разница вкусов только. Скучно мне, Яша. И много я тут передумал. Ну, и о деньгах думал. Вот, хоть бы наши деньги, то есть не наши с тобой, а эти мильоны… Ведь это проклятие какое-то. Проклятие. Вот, гляди: книги лежат. В разные времена в разных странах люди их писали. И хорошие люди. Большие люди. Идеями различными горели. Ну, и страданиями различными. Ведь люди же они, авторы-то. Люди настоящие. И те еще люди, о которых предание только. Так вот, книги раскрой. Разное найдешь. Ну, и про деньги кое-где найдешь. Но кое-где, говорю. Кое-где. Может быть, на сто страниц одна. А ведь отражают же они жизнь, книги-то. С этим спорить не станешь. Жизнь – она богата. И совсем не деньгами богата. Вот Земля, планета наша, богата. Но не золотом же только. Да, жизнь. А это что? Проклятие, говорю. Проклятие. О чем говорят, думают? Деньги. Ты вот о чем? Деньги. Вот вечерами у окна сяду, без лампы. Чужие люди идут. И если кто про дом что скажет, то непременно слово мильон тут же. Или про коменданта что. И то же. И улыбочка какая-то при этом на лице. Точно какую-то гадкую тайну другу другу сообщают. Или насмехаются. Мы, мол, идем, и ничего, люди как люди, а там за стенами этими миллионеры. Мы настоящие, счастливые, а там миллионеры. И мимо торопятся, в свою жизнь. Ну, про коменданта это понимаю. Он деньгами жив. Так ведь нет. Бессчетное число раз на улице, в театре, на пароходе слова я эти дурацкие, шепотные слова слышал за спиной своей. Я-то тут при чем? Макара Яковлича сынок… Проклятие – оно ядовитое. Ведь чуть не до вчерашнего дня тешили меня слова те шепотные. Мильоны… Да я проклял их. Меня ими кто-то проклясть хотел. А я сам проклял. И слово дал.

Чуть раскипевшись, опять затих, взоры от Яши отвел в свое, в пустое.

– …Да. Слово дал.

– Какое слово?

Яша на диване развалясь нахмуренный.

– Такое слово, чтоб никогда о деньгах не думать. А не то что уж их за главное почитать. И… и кару себе определил за запретную мысль.

– Какую кару? Сто поклонов? Бичевание?

– Не скажу, какую кару. Только едва ли скоро приведется карать себя. Искренно противны мне деньги.

– Гм. Так. Ну и пусть. Хотя не очень верю. Но можешь же ты с братом посоветоваться. Не могу я один во вражьем стане. Психологически невозможно. О Викторе говорю. О Викторе. Об итальянском господине.

– Это чтоб он сюда? Из-за Доримедонтовых денег? Да что ты! Конечно, не поедет.

– Почему не поедет? Письмо ему. Телеграмму.

– Уж если я слово дал и слово свое сдержу, то он, Виктор…

Тихо улыбнулся Антон и взоры в даль мглистую послал, ввысь ли.

– Или думаешь такой же он кисляй, как ты? Нет! Ты план мой оцени. Светлый мой план. Кто как не Виктор нам поможет! Виктор. Конечно, Виктор. Один Виктор. Все козыри у него. Слушай! Виктору терять нечего. Следовательно, может он разные страшные слова. Судом грозить может. И зачем же только грозить? Чуть что и процесс на всю Россию. Лучшие адвокаты пойдут без денег за долю с выигрыша. Да что об этом! Далее. Виктор – лицо самостоятельное. Где-то там он имя имеет. Ему, наверно, эти самые итальянские синьорины цветы подносят, серенады там какие-то и все прочее. И такой господин в родном своем городе. В гостинице. Понимаешь: гостиница. Хороший номер. А в другом номере адвокат из Питера. Два адвоката. Три адвоката! Общественное мнение за него, конечно, за господина в гостинице… Идея! Идея! Слушай! Пусть он свои картины сюда тащит. Выставка в залах дворянского клуба. Афиши. В газетах разные разности. Будет он этаким именинником по нашему богоспасаемому граду разгуливать. А тут слух пойдет о процессе. Адвокаты его к Семену, к коменданту, к Корнуту. Или так, мол, или этак. Выбирайте. Нам все равно. И чинно так все, спокойно. И все во фраках. А именинник в гостинице. Ах, какая прелесть! Террор! Террор! Да я от своей бедности тысячи рублей не пожалел бы, чтоб эту трагикомедию поглядеть. Что молчишь! Хвали меня за мою выдумку. Чего улыбаешься? Ведь не ты придумал. Это меня отчаяние вдохновило. Понимаешь: гениальность отчаяния. Бери перо! Бери перо! Давай письмо сочинять.

А Антон смеялся тихим смехом. Глазами светлыми, вот, наконец, веселыми на Яшу глядит.

– Это Виктор-то? Виктор будет этим твоим придуманным шутом?

– Шутом? При чем шут?.. Но идея! Ты мне подсказал. И, положительно, выдумка моя гениальная. Не шутом, но веселым человеком, человеком, понимающим шутку надо быть для этой миссии. А Виктор таков. Виктор на жизнь легко смотрит. Из дому убежать, о братьях забыть, об отце с матерью я умалчиваю, картины в заморских странах красить, от синьорин разных орхидеи – это ему все так, наплевать. Виктор на жизнь легко смотрит. Такого и надо. Такого и надо! Ему что? Процесс, говорите? Извольте. Вот вам процесс. В полчаса решит и прикатит. Вот я, к примеру. Искренно тебе скажу: не мог бы я процесс против коменданта повести. И не из страха только, что вот если проиграю, так мне тогда крышка, это вымысле грядущих благ. Нет. Не потому только. Честное слово, не потому только. Характер такой. Психологически не могу. Тут надо быть веселым человеком. Веселым человеком, легким, легким, на жизнь легко глядящим. Чтоб орхидеи разные, шампанское, тарарабумбия и наплевать на все. О, за Виктора, за эту идею мою, все свои ошибки в этом Доримедонтовом деле прощаю себе. Бери перо! Бери перо! Вдохновение у меня. Вдохновение. Лови минуту экстаза!

Вдруг испугался Яша. С дивана привстал. На брата круглыми глазами глядит.

– Да что ты? Что с тобой? Фу, черт… Институтка истеричная. Замолчи, говорю. Ба! Актер… Подмостки… Только ведь не к случаю совсем. Ну, да все равно. Браво! Bravissimo! Только довольно. К делу. К делу.

Антон бледный встал-вскочил. У окна уже стоял. Хохотом необычным, хохотом слезным звенели слова. И рвались нити слов, и Антон то туда, за окно, взглядывал, в мглу, то в ладонях лицо прятал. И почти страшно было Яше видеть в мглистом прямоугольнике окна предвечернего темный силуэт брата.

– Виктор слово дал. Великое слово. И Виктор святой теперь. Страданиями души святость купил. А не шут. До идеи, до своей идеи, до своей надо крестной дорогой идти. Одному идти. Идти и плакать. А не шут. Бичевать тебя не хотят – сам себя бичуй. Бичуй и плачь, и иди. Виктор на горе уже. Олимп тогда гора высокая, когда он – Голгофа. Там не орхидеи растут. У Брыкаловой орхидеи. У шутов орхидеи. Сораспнись Христу, тогда на Олимп. Виктор там. И не тебе я говорю. Можешь не слушать. Amor! Amor, а не синьорина с орхидеей. За Виктором на его гору идти, а не Виктора звать сюда, в болото. Грязь. Лягушкам жить. Виктор в болото полезет! Виктор грязные делишки улаживать будет и Виктор нимб свой шутовским колпаком прикроет, чтоб Яше угодить!

Тогда уж чуть пал пафос Антоши. А начал он говорить не так, как бы возражал речам Яшиным, а как бы рассказывая любимому другу или любимому врагу поэму свою, которая во краю угла.

К тому сроку не плакал уж и не смеялся голос Антоши.

– … Да если бы Виктору деньги нужны были, мильоны эти, собрал, бы он силы свои, все силы и разбогател бы. Мало разве в Америке миллиардеров. Виктор слово дал. В одну душу нельзя насовать целый магазин идей. Святость – она ничего не боится, но должна оберегать себя от всего. От всего чужого. Виктору не Доримедонтовы мильоны нужны. И ничьи мильоны. У человека идея. А идея – что такое идея? Когда в душе идея, ничего туда больше не втиснешь. А втиснешь, так то гвоздь будет, разрушающий гармонию…

Обрадовался Яша тому, что тот тише стал. И не жутко уж.

– Стало быть, по-твоему, Виктор сюда не поедет? Если даже письмо ему обстоятельное и решительное?

– Смешно. Конечно нет.

– Давай пари.

– Для меня это – дважды-два. Тогда, говорят, не честно.

– Мне мое тоже дважды-два. Тогда честно. Идет? На что?

Антоша шагами усталыми до кресла своего дошел. Стыдясь ли брата, боясь ли убить чару недавнюю, взоры отводил от взоров Яши. И свечи зажег перед собой. В подсвечниках из горного хрусталя две свечи.

– Идет, что ли? На что хочешь.

Яша успокоенный голосом пренебрежительным. А Антон ему, между свеч глядя туда куда-то, как между двух огней маячных корабль свой правя:

– Смешно мне это. Но и скучно. Понимаешь? Скучно.

– Тебе не это только скучно. Просто ты играешь роль мизантропа. А актером заделаться тебе ни в каком случае не мешает. Есть в тебе. Это-то в тебе есть. А стихи брось. Ах, к черту, к черту все это!.. Утешь ты брата. Сочини письмо. То есть вместе давай сочинять.

– Давай сочинять.

Вскочил опять Яша с дивана. Думал наскоро: «Шутит? Или убедил я его? Актер! Актер ничтожный, вот что!»

И сказал весело:

– Приступим. А пари?

– Не приедет. Но давай писать.

Закурил Яша папиросу. Шагал.

– Потоньше это надо. А вступление так, по-моему, чтоб ошарашить.

Антон с пером в руке перед столом своим любимым на белую бумагу глядит.

«Конечно, так. Мне надо быть искусителем. Виктор великий, Виктор далекий, прости. Напишем мы сейчас тебе – я напишу. Подлое письмо напишем – знай, я подлец. И мне нужно, Виктор, первое письмо тебе написать. И пусть первое письмо будет подлое письмо. Не нужно тебе понимать, каков я. Я знаю, каков ты. И довольно мне. И я таким буду, как ты. И я на гору взойду. Но рано мне. А ныне вызываю. Слушай, двойник мой, лучший я. Должен я быть искусителем твоим. Приди, прилети сюда в нашу грязь, в наш смрад. Приди! Прилети! Но не придешь. Не прилетишь». И громко сказал, спокойно:

– Ну, Яша!

Сочиняли. Львы глядели со стен спокойные на Яшу метавшегося. Спешил, выкрикивал.

– Так! Так! Именно так: месяц твоего здесь пребывания сделает и тебя и нас богатыми людьми. Теперь про нравственную обязанность потоньше, поглубже. Стропилы, кобылы разные да ордена с одной стороны, с другой – мильоны в руках культурных, гуманных и молодых людей. Вот на это-то приналяг. Эту вот идею итальянскому господину в блеске преподнести, в искрометности высшего долга! Помогай, Антоша, поцветистее…

Пять больших страниц исписали. Яша бережно в карман положил.

– Бегу на почту. Сам. Заказным. Да. Послание разительное. Да если он не приедет… Бегу! Бегу! Addio!

Антон внезапно улыбнулся, как бы далекое вспомнив.

– Постой минутку.

– Что?

– А вот это.

На дверцу шкафа железного Антон указал.

– Как? Открыл?

Открыл.

– И что?

– Вот.

Пачку писем Яше подал. Ленточкой перевязаны.

– Письма? Гм… Легкомысленные конвертики. Читал?

– Так… Кое-где посмотрел. Срок давности миновал. Счел возможным. Да и не серьезное.

– Дай мне. Можно? Да и по праву мои они. Я идею подал шкаф открыть.

– Коменданту надо бы отдать.

– Я и отдам.

– Бери, конечно. Я с ним говорить теперь не хочу.

– Беру. Спасибо. Может, толк выйдет. И только это там? Больше ничего?

– Больше ничего.

– О, сумасшедший дом! Не знают, для чего несгораемые шкафы. Делаются. Бегу! Бегу!

Антон солгал, сказав брату, что в несгораемом шкафу нашел только эту пачку писем. На верхней полке нашел он еще маленькую шкатулочку красного дерева, и ключик серебряный в замке.

Теперь, когда затихли шаги Яшины, достал опять шкатулочку Антон. С улыбкой раздумчивой, тихой, на стол поставил. Затих. Думами в глубокое ушел. И вот повернул ключик и поднял крышку бесшумную, как часто уже за два дня делал.

XXI

Запорошило домик маленький на Гребешке. Весь померз садик милый. Розанов кусточки выживут ли. Саженцы березки да липки – их уж вывернуло.

– На юру живем, на юру. Всех ветров к себе в гости зовем. Недаром Гребешок называется.

Осень ли поздняя. Зима ли ранняя.

Василий Васильич Горюнов, сто лет ему скоро минет, в домике том, на Гребешке, живет. Слеп уж Василий Васильич. Но и ныне разум его не покинул. Застила тьма свет Божий. Но благо, но благо. Вечер жизни без солнца пусть, чтоб утро новое солнцем новым засияло. Разве мало куда стрекал конь неразумный, конь юности, конь зрелости, конь старости. Ныне дряхлость по закону давно уже.

Так и живет Василий Васильич Горюнов, живет – никому не мешает. Недвижим.

Ждет он гостей ныне. Сед, недвижим. Ждет гостей, в кресле сидит в глубоком. Старушка беленькая похаживает вкруг стола, ложками, чашками чинно позванивает. Да и не старушка вовсе. И семидесяти годов не насчитает.

В горенке чистой тишина песни поет, к шагам старушки беленькой прислушивается улыбчиво. А беленькая туда-сюда ходит. Прибирает, охорашивает.

Брякнуло там, у калитки. Еще. Вот трижды.

– Поди-ка, мать.

Вышла. Привела. По чину с Васильем Васильичем повидались. Рябошапка да Рвиборода гостьми. Седенькие уж оба. Слова лишнего не сказав с хозяином, на лавку сели. К снеди не прикасаются. В бессловии ждут. А старушка беленькая вышла. И опять брякнула трижды щеколда железная в морозных вихрях. И открылась-хлопнула. И шаги. С хозяином древним повидался по чину Савелий Михайлов Горюнов. И с теми двумя. К столу сел. Беседу тихую повел. Те двое отвечают, на лавке сидя. Но ждут. Не все. Так и в окно предночное поглядывают трое. Так и хозяин древний молчит.

Брякнуло трижды. И трое вошли. Старик – не старик. Волосы седы все и борода не коротка. Взор же и чинно угрюм, но и не все нашел еще: бегает, ищет подчас, одежда человека того не то городская, не то мужичья. Но по зимнему уж одет. И то был Вячеслав Яковлич, четверть века позадь сего принявший муку ссылки от людей знаемых в холодный край далекий, где работы много, но работа та не радует; где и людей всегда много пред глазами, но от людей тех уйти хочется, а уйти некуда. А двое молодых, что с ним вошли, то его, Вячеслава Яковлича, сыны: Павел и Петр. Тихи, чинны взоры внуков железного старика. Вошли юноши – на хозяина слепого с почтением великим глядели. Повидались все по чину и сели – на отца юноши поглядывают. Лица розовые, просящие жизни. У старшего, у Павла, усики таковы и пушок на бороде, что не приметить нельзя.

А старец Василий Васильич слепой с Вячеславом уж в беседу вступил. Голосом шелестящим Василий Васильич слова людям отдает понемногу. Будто ангел тихий, к Василью Васильичу приставленный, слова ему приносит. Одно передаст, за другим полетит.

– Душу свою восторгни паки. Сосудом чистым Господь Исус тебя избрал. Не опогань себя, говорю. Для того звал я. И их всех звал для того. К Господу отойду вскорости. Одному бы тебе сказал, грех бы на душу взял. Господь бы призвал меня, а к тебе бы, Вячеслав, враг человеческий подступил бы, сказал бы, искушая: вот нет его, кто говорил тебе закон Господень; иди теперь по пути моему, сынов своих пошли по злато новопредставшего Доримедонта. И по слабости человечьей в годах младых мог бы потешить ты врага. Сказал бы себе: у Господа он теперь, это я-то. Кто слышал? Пойду-ка паки по путям зла. А годы младые. Не даром поется: не знаю, как и быти, чем коня смирити; чем коня смирити, в руках вождей нету. Про годы неразумия то поется, про годы младые. Посему их призвал и тебе наказал с сынами быть. Не слыша голоса моего телесного, к речам врага ухо преклонишь, а совесть зазрит. На людях говореко. И сыны твои – вот они. Злата беги. В ем скверна. И пока не приуплакалась душа, враг округ ходит. А ты, Вячеслав, памятуй: сосуд чистый в тебе и в сынах твоих Господь себе готовит. Испытания велия тебе сызмалолетства твоего посланы. Возблагодари Господа и не греши. По человечьей возможности. А тебе бы и мыслить о сем не надлежало. Давно уж в вере правой. Церковью Господа грехи миновалые покрыты. Али церковь забыл? А забыл, что кому церковь не мать, тому Бог не отец?

Седому Вячеславу понуренному так сказал Василий Васильич. Ангел к старцу приставленный спешил лететь, слова приносить издалека. Полчаса с небольшим Василья Васильича речь слушали гости, недвижно, бессловно сидевшие. Кончил. Ни слова не сказали ему. Да он и не ждал. Недолго еще посидел в кресле своем. И ту беленькую старую кликнул, чтоб провела.

– Я на покой. А вы маленько тут посидите. Чаек вот. Побеседуйте, миленькие.

Из-за перегородки беленькая вышла. Руку правую он на плечо ей положил. Повела.

– И правильны слова его, да и неправильны.

То Савелий сказал раздумчиво, некраткое молчание оборвав. Вячеслав сказал:

– А что?

И голову седую поднял-вскинул. И сыны его в глаза ему заглянули оба.

– А то, что по человечеству если рассудить, так денег тех для сынов твоих поискать не грех. А даже и так как бы не вышло, что грех-то не там, где он увидал, а что если дело то оставить, так вот он грех-то и выйдет.

– Как так?

И Рвиборода заслышав возглас Рябошапки, вскинулся тоже:

– Как так?

А Вячеслав и сыны его взорами лишь спрашивали. Савелий тогда:

– Вячеслава Яковлича дети в страхе растут. При них скажу – не соблазн. Я хоть от веры вашей, может, и далек, да призвал же Василий Васильич меня на беседу. По совести должен я.

Рябошапка, старичок бойкий, седенькую бородку трепля, Савелия речь оборвал:

– Совесть, говоришь? Не в укор будь сказано, Савелий Михайлыч, совесть-то твоя как бы и двуликая. Вот ты, много годов тому, из миру ушел, рясу надел по вашему закону. Совесть у тебя, стало, одна была о ту пору. Без году неделю на горе Афонской во спасении пребывал, рясу скинул, в мир опять, да и поженился. Новую, стало, совесть нашел.

Рвиборода отозвался:

– Новую, стало, совесть.

– Ну, в том деле не мы его с Господом рассудим. А только немало отцов из пустыни в мир шли. Спасенье – оно…

– Знаем. Знаем.

То Рябошапка и Рвиборода на Вячеславову речь тихую. А Савелий чуть обиженный:

– Не надо бы и договаривать мне, коли так, но для тебя лишь, Вячеслав Яковлич, скажу. Мысль моя такова. Знаю: суд мирской, гражданский суд претит Василию Васильичу. Ну и тебе тоже. Давно уж ты иной закон во краю угла поставил. А в Доримедонтовом деле без суда гражданского не шагнешь. Только вот ведь что: мало разве из купечества по старой вере ни шатки ни валки, а мильонами ворочают подчас ой как зазорно. А вы лепты их принимаете с поклонами. Для дела, говорите, для великого, оно не грех. А те мильонщики по суду, да и не по суду, случается, сирот нагишом пускают. А старцы ваши: перемелется, мол, в чистый хлеб Господен. А тут, в Доримедонтовом этом деле, и зазору не вижу. Открыто все и ясно. Оно, конечно, если те адвоката, и тебе адвоката брать настоящего. Но то уж как водится, по-мирскому. Я тут, в Доримедонтовом деле, сторона. А в том деле, знаешь про что говорю, и я слово сказать могу. Вспомни-ка разговорец московский на Вражке. Этих вот там не было. Что Глеб про деньги говорил? А кто поддакивал! Не ты? Да и просто это как орех. Меня ты знаешь. И люблю я тебя. В случае – упрешься, тем на тебя не наговорю. А без меня да без кой-кого еще там и не узнают, что ты Доримедонту этому брат родной, а сыновья твои племянники его. Те самые племянники, из-за которых шум теперь. Не узнают, если даже на всю Россию дело прогремит. Так-то. А по совести, следовало бы, пожалуй, довести до сведения. Деньги-то ведь вот как в Москве нужны. А про тебя скажу: трещинка в тебе есть такая вредная. Раскололся ты. Два у тебя Бога. И не знаешь ты, какой настоящий. И один Бог – старая эта вера ваша, а другой Бог – наше дело. Про Москву говорю, про Глеба и про все. Могила ты. Да и все вы могилы. Этого от вас не отнять. И тем вы золото, не люди в деле в нашем. А только уж это ваше… Идете вы будто прямо, и вдруг стоп. Как в стену упретесь. Помнишь, чай, студенты те двое: этим, кричат, староверам неизвестно еще что нужно. И в деле освобождения они какие-то свои тайные цели преследуют. И что им важнее, не разберешь. И действительно, ведь не по-людски. Ну, хоть сегодняшнее взять. Ну кто бы из московских этакое судилище затеял! Я про Василья Васильевича дурного слова не скажу. Уважать привык. Но ведь про наше дело, про московское, он что знает? Он и этих вот призвал только за то, что старой веры. Ведь случай только помог, что лишних сегодня среди нас нет. Вот он об одном говорит, а деньги нам нужны на другое. Да, ну уж куда ни шло. Совет старца мудрого выслушать не вредно. Но ведь и то пойми, Вячеслав Яковлич, что коли бы он все про нас знал, где мы и как работаем, другое бы он, может, сказал сегодня. А ему сразу и не объяснишь всего. Да и то взять: человеку девяносто семь лет. А вот я по глазам твоим вижу: принял ты решение уже. И знаю, что скажешь.

А Вячеслав уже жестом руки порвал речь Савелия Горюнова. По московской своей привычке встал порывно, левую руку в доску стола, правою седые волосы со лба откинул. И впились взорами сыны Вячеслава во взоры отца заискрившиеся.

– Молчи, Савелий Михайлыч. Вот ты малость старше меня, хоть седины и нету. А седина, брат, даром не дается. Но учил ты меня, и выслушал я. Теперь ты послушай. А учу ли, не учу ли, сам как хочешь пойми. Что я решение принял, в том правда твоя. И что знаешь каково решение, то и в том правда твоя. Да. Суда против братьев Доримедонтовых не поведу именем сыновей своих. И им путь тот заказываю. И вера наша, может, ни при чем тут еще. Вот старца Василья Васильича приказ выслушал, родственничка твоего, и понял, что не нужно того вовсе, о чем еще вчера помышлял, не корысти, конечно, ради. Но если бы не сыновья, если бы не их именем, может, и преступил бы приказ старца, может, и суд бы затеял, чтобы деньги туда, в Москву. Но сыновья. Павел вот совершеннолетний уже. Дело это Доримедонтово почитаю нечистым делом. При кончине его не был, слов этих самых Доримедонтовых не слышал. Семен ничего не скажет, коли и говорено ему было. Знаю Семена. А на суде адвокаты будут говорить со слов Макаровичей, а те спрячутся. Ну, разве еще этот пропащий человек показывать будет, Степан Нюнин. Но неизвестно еще кто его купит. За четвертной билет. Дело, говорю, нечистое. Хорошо, как проиграем в суде. Сыновьям моим тогда только урок. А коли выиграем?.. Слушай. Если дело наше великое, если работа наша в Москве с Глебом и с теми и нужна на что-нибудь, и чем-нибудь свята, то только тем разве, что детям нашим жить легче станет. Детям, говорю. Им путь расчищаем. Нашего веку не так уж много… А дети, чтоб новое да легкое принять, должны честны быть. А коли баловнями они да подлецами еще накануне великого дела окажутся, не нужно мне тогда ни борьбы, ни плодов ее. Коли вспомнишь, то же и в Москве говаривал. Не к этому только случаю. Ну, присудит суд сыновьям моим деньги не малые. Ну, по слову отца отдадут куда укажу. А если Павел вот отдать не захочет, что я принуждать его что ли должен!..

Павел привстал. Дрожащим голосом сказал:

– Папа…

Вячеслав рукой махнул только и брови седые на глаза опустил.

– Нет, говорю, не дело это. Сам около денег в годах младых был. И знаю яд этот. Вот от них, от сыновей ничего не таю, ибо для детей же мы и для грядущих родов. Грешен был очень и гадок, хуже зверя лесного. Господь помог. По мере сил чуть лучше стал. И тихость в душе. Не упрекну сыновей. Сыновья любят меня и чтут, как должно. И пусть на пытку ведут – не выдадут, слова не вымолвят, коли скажу: держись! И хорошо это. И сыновьям говорю: спасибо, и верю. А почему? Вот они, сыновья мои. Спрашивай сам, почему так. Да уж скажу. Потому что верят они в отца и в правоту дела нашего верят. А коли бы я с их малолетства по судам таскался, дабы разные чужие мильоны себе оттягивать, то ли бы было? Ну, Савелий Михайлыч, рассуди-ка. По-моему, не то бы. Не было бы у меня сынов любимых, ни сынов любящих. В Москве вот у Глеба вы про завтрашнее блаженство слушаете. Глеб умница. Но ведь он как перст. В человеке сила, но в том ошибка его, что с семьей он уж никак не считается. Оно и понятно, коли семьи-то нет. Его понимаю. Но те, другие… но ты сам, Савелий Михайлыч! Ведь дети у тебя. Кому понять, как не тебе. А те все… Ведь подчас в дело не верю. Сами бесперечь: семья – ячейка. И о семье народов даже. А ведь многих наших жены и не догадываются, что мужья их с нами. Семья! Не могу я семье своей яму рыть. В той яме и себя я похоронить должен. Когда в московское вступал и Павлу, и Петру все тотчас разъяснил. А малолетки были. По-моему выходило так, что должен я то сделать. Уверовал и детей научи. В том сила. А там таятся. И не верю. Московский Николай красно говорит, а не верю. Один сын у него в кадетском корпусе, а о другом сам ничего не знает. У матери, говорит. Помню я московские крики: сентиментальный старик. Не то я говорил, да то же. И вот. Семью хочу сохранить, детей моих, чтоб их дети, а мои внуки, на меня вину не взвели. Деньги – яд великий. Сегодня одно для них сделаешь, завтра еще похуже. И нет моего согласия на это Доримедонтово дело.

Говорил стоя. Сел теперь. На сынов, лицами сияющих, глядит.

Молчание.

– Как хочешь, Вячеслав Яковлич, только деньги там очень нужны. А теперь прощайте, – сказал Савелий. И пошел к двери.

XXII

Страх смертный яму черную у ног Виктора вырыл.

В вихрях черных, и сонных, и внятных, мчался, кружился Виктор душою больною. И падал в бездну межзвездную, и разбивался о Ничто. И думал, все думал о смерти своей, и ночью и днем. И думы гнал. И спрашивать себя боялся, и с Юлией говорить.

Любовь плачущая, с первых дней обиженная, любовь к Юлии пригнала из Рима на краткий срок Степу Герасимова. И часто, и надолго оставлял их вдвоем Виктор. В свое уходил, в новое, в черное.

Vita Nostra в Париж давно послана, ранней еще осенью. Тогда еще вслед за картиной в Париж ехать собирался. Но час за часом яма глубже под ногами и чернее. И будто отойти нельзя. И будто вот она здесь, в Венеции, яма та черная, бездонная, не в небо, не в ад вырытая, но в пустоту…

Палитра с красками закаменевшими в углу, близ дивана, на груде холстиков пыльных. И не глядит туда забоявшийся. Изредка по ночам при лампе углем рисует рожи страшные и красным карандашом потом подсвечивает. И ангелов ночных рисует с крылами опущенными, или с крылами, лики закрывающими. Молчит. И подолгу трезв совсем бывает. Это он забывает пить вино. Но когда пьет, пьет до конца. С вином пьет поэму черную. И машет она крыльями бесшумными, и немым ртом Горгоны окаменевшей песни дикие поет. А дики они простотой своей и страшны, ужасны они несказочностью своей.

И боялся помыслить, осознать, что вот лишь о черной яме думает. И в глаза людей не глядел, чтоб не прочитали поэмы хаоса.

Степа Герасимов в простоте своей догадывался:

– Ревностью мучается. Да ведь что. Я честный. Нужно сказать ему.

Но сказал не ему, а Юлии.

Засмеялась Юлия, похудевшая лицом и глаза свои являющая уже давно немигающе упорными.

– Ревность? Любить надо, чтоб ревновать. Любить! Любить! А разве такие любят?

И невольно договорила:

– Виктор болен. Уговорить надо полечиться… Или хода отсюда уехать, что ли.

Однажды ночью решился Виктор с собою поговорить, себя спросить, себе ответить. Лампа светила желтоватым. На столе крылья ангела трепетали. Углы комнаты черны были, а пол неверен, волнист.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации