Электронная библиотека » Иван Рукавишников » » онлайн чтение - страница 37

Текст книги "Проклятый род"


  • Текст добавлен: 27 ноября 2018, 16:40


Автор книги: Иван Рукавишников


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Не знали оставшиеся – расходиться ли им, можно ли пить вино и громко разговаривать. На Гервариуса поглядывали недоуменно, Гервариус молча туда-сюда переходил и у двери комнаты Корнутовой скрипел подошвами, поднимая каблуки.

Томительно крякали, глядя на стаканы, на бутылки. Старые парижанки, опять выпущенные, хлопали глазами, вертя пудренными шеями. В тот год странная была мода в Париже. Появились кокотки в седых париках, сухие лица белили, под глазами наводя синие пятна. В черных бархатных платьях, закрытых крепко, сидели в кафе, говорили тихо, не смеялись. Были и старухи, были и явно загримированные. И те, и другие имели успех. Проездом через Париж трех старух вывез Корнут, и везде с той поры они за ним.

– Корнут Яковлевич сейчас к ужину пожалуют.

Переглянулись. Зазвенело стекло. Голоса зародились. Когда вывезли в кресле Корнута, глаза его закрыты были, и спокойная важность лица пела непонятное с новой вышины. Голосом захлебывающимся Евсевий бормотал:

– День красы непомерной… С приятием чина, милостивец…

И в пояс поклонился, и перстами ковра коснулся. И переглядывались все, и задвигали стульями, вставали и кланялись неловко. Каждый думал:

– Стало быть, так полагается.

Старухи француженки круглыми подсиненными глазами водили, дивясь. Когда уселись, все не знали опять, можно ли пить и говорить. Корнут молчал долго, глаза закрыв, голову склонив на меховой плед. И вот промолвил:

– Господин нотариус! Портфель! Завещание писать.

И повел чуть белой рукой. Сверкнула радугой камней. Писали завещание долго. Через час малословная торжественность отошла от Корнута. Стал спорить с Гервариусом.

– …Но, ваше превосходительство! К чему же им-то так много? Помилосердствуйте! Мы и убеждений их не знаем. К тому же на чужбине… У нас в Москве духовенство испытанное…

– А что они великий чин совершили, этого мало? Пишите! И молчать! Отец Евсевий, вы что? Воле милостивца, говорю, ныне прекословить – грех неизреченный…

– Ладно. Вот еще что. Там, в пункте третьем, прибавить…

Гервариус писал. Опять принимались спорить. Вокруг давно уже весело стучали стаканы. Седые француженки сосали зеленый ликер из высоких рюмок.

– …Что? Родственникам? Родственникам? Это кому же например? Ни копейки. И никакого такого пункта не будет. Нет у меня достойных родственников…

– Осмелюсь напомнить… Единственно ради крепости завещания. Если ничего не отписать, опасаюсь, оспаривать будут… Через окружный суд-с… И арест на весь капитал на срок самый неопределенный…

– Арест? Мое завещание оспаривать? Мое? Мое? Кто же осмелится?

– Кому не лень… Да вот хоть бы Константин Макарыч… На пари готов! В тот самый день дело начнет. Завтра же. И тю-тю…

– В какой такой тот самый день? А? Ты это что, дурак? Какое такое завтра? А! По-твоему, если завещание аккуратный человек пишет и, как верный сын церкви, все по чину, так уж по-твоему завтра того… как его, этого… Да я тебя…

Слюна потекла из-под напомаженных усов. Рюмку бросил на середину стола белой слабой рукой. Сверкнули камни.

– Отец Евсевий! Там в седьмом, что ли, пункте, где о частных лицах, вычеркните без замедления дар мой коллежскому секретарю Гервариусу.

– Так посрамится восставший на милостивца… Голос рыкающего умолкает и зубы скимнов сокрушаются…

Шумели. Корнут пододвинул бутылку. Наливал, пил, смотрел глазами тусклыми в глаза седых трех женщин. Жеманно отвечали улыбками узких, карандашом удлиненных красных губ.

Скоро задремал под гул и звон. Поплыли видения великой славы и торжества. На золотой колеснице гроб золотой. И кони тоже золотые… Да, кони искусственные… для проформы. А в колеснице двигатель… Да, да, автомобиль.

Мелькали перед дремотными глазами одежды торжественные и склоняющиеся головы. Правительственное войско и седые француженки. С широких шляп черный креп до земли.

Улыбался, пустив слюну на скатерть.

К министерству внутренних дел колесница золотая подъехала. А на колеснице-автомобиле с золотыми конями на колесах давно не гроб, а кресло покойное. С кресла встает, по красному сукну идет.

– Здравствуйте, ваше высокопревосходительство.

Дремлет-спит. Не страшны горбатому Корнуту гримасы подкравшейся смерти. Верит в величие свое Корнут. И все, что ждет его, для него лишь праздник величия на удивление ничтожным.

А смерть гримасничала, за усы Корнута дергала, пальцем желтым на него, спящего, собутыльникам грязным показывала.

– Завтра, завтра я от вас его отберу.

XXXVI

Член Союза русского народа Шебаршин Кузьма Кузьмич не унывал. Давно объявлено о его несостоятельности. Векселя подписывает супруга, Анна Яковлевна.

Располнела, одышкой больна, из дому не выезжает, дома в шелковых капотах ходит. Старее стал домик их несуразный, облупленный. Но так же гудит по ночам. Музыка, споры, карты. И над всем этим витают всегдашние мечты хозяев о Петербурге. Но бессловные уж мечты. Последняя попытка переселения подорвала кредит Кузьмы Кузьмича. Менее полугода прожили на Морской, от долгов бежали спешно. Ну, здесь, в родном медвежьем углу, хватает и на шампанское. А мясникам, курятникам и прочим годы приходится ждать.

Вести о похождениях и предприятиях Корнута приходили в Шебаршинский дом незамедлительно. И то Кузьма Кузьмич бегал по комнатам и кричал:

– Опека! Опека! Это черт знает что…

А супруга возражала нелюбезно:

– Опека! Моего брата в опеку? Не было такого позора в нашем роду. И не будет, не будет. Не допущу. Сегодня его в опеку, завтра меня…

– Нечего, матушка, опекать-то…

– Что?

– А то. Нищих не опекают.

И сердились друг на друга. Кузьма Кузьмич прикидывал, сколько на их долю придется в случае, и сколько можно опекой уберечь. Но приезжали гости, вертелся вал дребезжащей многолетней шарманки их кабачка. Забывал до следующего раза. А при следующей потрясающей какой-нибудь вести о Корнутовой веселой жизни за завтраком марсалу сосала Анна Яковлевна, платочком слезы утирала, причитала:

– Ведь болен он, болен, Корнут. Явно ненормальны поступки. Предприми ты что-нибудь. Для его же пользы; не для чего-нибудь, для его же пользы. Опека, что ли… Как у людей делается. Обирают его кому не лень. Вчуже жалко. И для его же пользы в санаторию, что ли, поместить… Ведь брат он мне. Чего молчишь? Несуразный ты, Кузьма Кузьмич. Другой бы…

– Ну уж позвольте! Это ты, матушка, несуразная… как и вся ваша семейка. А ты что это про опеку вспомнила? Эту-то его жертву, пятьдесят тысяч, никак нельзя неразумной назвать. Патриотическое дело. Высокопатриотическое дело! Это не на цыганок-с…

– Да не все ли равно. Капитал тает…

– Обязанности гражданина, матушка, превыше капитала. Да-с! К тому же в такое время живем, что можем остаться и без головы, не только без капитала, если не будем по мере сил на алтарь отечества…

– Да брось ты… Какой такой алтарь, когда человек с пьяных глаз направо-налево… Этих ваших мракобесов никакими мильонами не накормишь…

– Что? Что-с? Что изволили сказать-с? Не позволю в своем доме о святых моих убеждениях…

– Не ваш он, дом-то, Кузьма Кузьмич.

– Что! Что! Весьма сожалею, что не знал о вольномыслии вашем в свое время.

– Это до свадьбы, что ли?

– Вот именно-с.

– Да, жаль. Была бы теперь при своем капитале.

Кузьма Кузьмич, захлебываясь, допивал кипяченое молоко – вина не пил – и, сплюнув, убегал, крича в дверях:

– Из всей из вашей семейки Корнута одного уважаю. И не будет тебе никакой опеки… Пальцем не пошевельну.

И уезжал на заседание в отдел.

А супруга долго плакала, маленькими глотками пила марсалу, заедала бисквитами, пыталась сосчитать общую сумму долгов и оценить выгоды опеки.

Звонок первого гостя. И спешила в будуар, и, напудренная, искренне веселая, крутила шарманку привычной болтовни.

К ночи ссоры супругов бывали только из-за винта и фальки. Но за один стол садились редко.

Смерти Корнута ждали оба. Разбудил раз Кузьма Кузьмич супругу. Оглянула штофные стены спальни; глаза заплывшие терла, спрашивала шепотным криком:

– Что? Что? Горит?

– Нет-с, а что это вы во сне даже про братца Корнута не забываете. Сейчас кричать изволили… несуразное, конечно, но понять все же можно, что про похороны и про наследство…

– Кузьма Кузьмич, что вы! Бога побойтесь…

– Мне что. Не я сон видел.

– Какое наследство! Сестра при брате не наследница.

– Вот то-то и я думаю. А у вас, Анна Яковлевна, сны… Слова разные выкрикиваете. Нехорошо-с…

– Ах, Кузьма Кузьмич. И сна я, кажется, такого не видала.

Но оба тайно верили в завещание Корнута. У них же в дому как-то давно за ужином говорил:

– Почему братьям? Закон неправилен. Вот Ольга Ивановна Нюнина хлеще любого мужчины делами вертит. Братья! Да иной раз братья…

Запомнилось. А при всегдашнем безденежье обоим Шебаршиным казалось, что уж Корнут про сестру Анну говорил. А про то, что завещание у Корнута есть, доподлинно знали. Корнут же переписывал завещание не раз.

Шли дни. Новые вести про Корнута.

– Водянка.

Анна посылала экономку в собор служить заздравный молебен. И сама в желтой штофной спальне коленопреклоненно молилась перед киотом.

И пришло известие о Корнутовой кончине. Из дому Раисы Михайловны дворник.

– А к нам вот какая телеграмма.

Анна Яковлевна заплакала. Платочек кружевной к лицу. Кузьма Кузьмич в развалку бегал, бархатными штиблетами шаркал вкруг нее, приговаривал:

– Нет! Те хороши. Раисе телеграмму… Те-то хороши. Раисе! Мне не могли? Ну, тебе не могли? Раисе! Раисе! А я через дворника… Через хама…

И ползала-квакала у ног их противная, жуткая.

– Ан вам-то, поди, не отписал.

Взглянула Анна на мужа, поняла его мысли. И страшно ей стало, что у нее, верно, такие же глаза. Сказала, закрываясь платочком:

– В спальню пойду. Не мешай.

К вечеру, когда гости съехались, обоим Шебаршиным казалось, что Корнут отписал им много. Но сколько? Макаровичам часть, Семенову сыну другую, третью им, Шебаршиным. Но тогда четвертую – Брыкаловой Любови. Ну, пусть. А сколько же? По мильону – четыре мильона. А было ли у Корнута четыре?

С винтового стола Кузьму Кузьмича пересадили играть в фальку. Очень уж путал; и меньше малого не назначал, чуть в карты заглянув.

– Ну нет-с! Не говорите мне про успокоение. Вот вы, Петр Михайлович, полицеймейстер, а что вы знаете? Нет, что вы знаете?

– Я? Все, конечно, знаю, что знанию моему подлежит.

– В карты, господа, в карты смотрите!

– И правда, Анна Яковлевна! Многоуважаемая хозяйка, опять нам как бы без пяти не остаться…

– Нет-с! А подлежит вашему ведению так сказать учет общего настроения? А? Тут Суворовым надо быть, Суворовым и Маккиавелием вместе. Встретил человека, в глаза ему, в глаза ему, шельме, смотри: кто? Да знаете ли вы, что всякий необеспеченный человек уже революционер… Что? Да-с! Да-с! И именно теперь. Теперь более, чем когда-с. Пять лет назад… Это то, что выловили всех и успокоились! Напрасно. Напрасно-с! На огороде бывали? Не бывали-с? А полезно. Полоть! Полоть-с! Ежедневно полоть, ежечасно. Опасности нет? Вы говорите – опасности нет? О-го! Ну да. Для вас опасность только тогда, когда гром грянет. Но огород, огород, говорю я. Что вы скажете про огород?

– Какой-такой огород? Карту ждем, Кузьма Кузьмич.

– А такой-с огород-с. Самый-с простой-с. Град раз в пять лет, а плевелы каждочасно; травка, травка то есть зеленая. А зелененькую-то травку и прочь. Прочь ее, прочь, зелененькую-то, зелененькую, неразумную, каждодневно выпалывай, выпалывай! Вот она, политика. А вы грома ждете.

– Позвольте, позвольте…

– Играем мы, господа, или не играем?

Анна Яковлевна сказала задумчиво из-за винтового стола, а одета была в траурное платье.

– Вы помолчите, Кузьма Кузьмич.

И не в ущерб партнеру объявила:

– Пять без козырей.

Откладывая потом взятки, решила считать по сто тысяч. Думала о Корнутовом завещании, гадала, мелом чертила условные знаки.

А Кузьма Кузьмич шумел:

– Нет-с! Нет-с! И не мешайте мне, робер кончен. Кого? Вы спрашиваете, кого? Всех, всех-с подозревайте… Что? Да, и меня. И меня-с. Политика единственно правильная… Идеи свободы… Позвольте-с! Да вон там в моем кабинете сочинения Герцена и Бакунина, да-с, и Бакунина, и Кропоткина. И недалеко от Каткова сочинений стоят.

– Я сдаю.

– Стойте, стойте. Понимаете? Идеи? Почему нет? Но корсет…

– Что?

– Какой корсет?

– Я и говорю: культура, парламентаризм – это там естественно, на западе? Ну как тонкая талия у француженок. А у нас корсет… Девку в корсет…

– Хо-хо-хо.

За полицеймейстером смеялся секретарь городской управы и Аннушкин, старичок без места, с маленьким чином; лет до сорока служил, но пенсии не выслужил.

Играли. Полицеймейстер чуть сердился. В усы сопел. Сказал:

– Ну а все ж таки кого же подозревать?

– Всех! Всех!

– Не про то я, дорогой Кузьма Кузьмич. Ну, как это, ну, конкретнее, что ли?

– Конкретнее? Да? Конкретнее? Извольте-с. Я уже имел случай высказать свою мысль. Да, необеспеченный класс всегда опасен… Позвольте, позвольте… я говорю лишь о России и о России сегодняшнего дня. Итак, необеспеченные классы. Но пустяки! Извольте обратить внимание на людей обедневших, на людей, которым неоткуда ждать наследства, то есть, наследства крупного. Такие люди зауряд кандидаты в крамольники… Что? Не верите? А мой хотя бы племянник по жене, Виктор Макарыч… Завтра на мели останется, послезавтра примется бомбы клеить. А эта, как ее, Ирина… Я извещен. В Москве обоих…

Анна Яковлевна на зеленый стол кинула карты, сказала, душа злобу:

– Кузьма Кузьмич, на минутку.

Шаркая мягкими штиблетами, ушел вразвалку за женой. Полицеймейстер крякнул… Но когда от хохота и лязга задрожал фарфор на полках, он, черные брови нахмурив и распушив седые бакены, оглядел залу. Руку в коленку – звенела серебряная шпора.

Затихли.

XXXVII

Нежданным страхом новым стала для Виктора беременность Паши. В тогу жизни нить красная вплелась, загадочные иероглифы ведет.

«Майя! Майя!»

И страшен был простой факт жизни, привел с собой толпу воющих загадок; из надземного привел. И стали загадки упреками страшными, когда увидела-услышала их душа.

Под потолками расписными бродил Виктор, бродил по белому саду, в сказку снежную вглядываясь. И, как монахи в одеждах черных, вставали упреки-загадки. На лицах монахов, как на лицах мортусов[28]28
  В Средние века люди, обслуживающие чумных больных и сжигавшие тела умерших от чумы. В переносном смысле – могильщики.


[Закрыть]
, тряпки-маски; круглые дыры там, где глаза. И глаза приближались, и из-под тряпок выли слова чуждого языка.

Из шкафа – а на дверцах стеклянные ромбы – то одну, то другую брал книгу древних разгадок жизни. И запах кожи и бумажной пыли был как запах истлевших громадных цветов. И трудно было разгадать, каким ароматом пели, когда были живы, цветы непреклонной веры. И манила тайна. Читал слова. Памятью жил в стране двадцати четырех будд, последний из которых – Сидарта; в стране, где так недавно-давно бродил, тосковал. И с ним была тогда сестра Ирина. Читал слова о древнем, древнем; и подходили те, с завешанными лицами, с круглыми глазами. И выли свое невнятное. И страшно было, страшно становилось душе, когда мнилось ей, что угадывает смысл слов позабытого языка. Слышала: «Новая жизнь… Из темной тайны прилет-возврат в муку земного несовершенства на праздник малых радостей и борьбы. Страшна тайна, но то воля неба. О Майя, Майя! И будет новая жизнь. Скоро увидишь отражение свое в водах страшного пруда. В страшную тайну загляни без страха, но с покорным спокойствием мудрых. Так быть должно. Но вот Майя говорит к тебе; спрашивает тебя Майя, богиня призраков, отнимающая у людей память прошлых их скитаний и тем делающая жизнь возможной. Майя, сотворенная еще более сильными богами, спрашивает тебя через нас, где другие дети твои. Где другие дети твои? Где те жизни, которые посланы были через тебя из круга в круг, из срока в срок? Или смертный дерзает касаться свитка, на котором сроки? Или смертный знает пределы и степени мук скитающихся по беспредельности душ? Или трудно догадаться смертному, что малыми радостями земными руководят высшие силы для своих больших и вечных тайн?»

Слыша смутное, страшное, закрывал Виктор книгу. И перед глазами вставали женщины. Юлия и те другие. Вспоминались тайные заботы и беспокойства, недомолвки про то, что тогда казалось Виктору только досадным. Вспоминалось теперь ясно, как вчерашнее. И страх заполнял душу. И говорил с женщинами-видениями о тайне и о грехе. И летали над ними незримые нетопыри, хохотали, кривляясь в муках нездешних.

Однажды, перебирая книги на полках шкафа, вынул Виктор толстую книгу; переплет не старый. На пол присев, разогнул, перелистывал. С толстых листов глянули рассеченные тела женщин, страшные мертволицые головастики, червячки и палочки, кружащиеся в плазме. И захлопнул книгу, и убежал. Но скоро назад. И сидел на полу у шкафа, и читал, и по лицу летала судорога. И опять обступили женщины-призраки, и вел с ними беседу. И упрекали друг друга горько.

От Зои Виктор в те недели отошел. Заговаривала, не отвечал. На Пашу за столом глядел взором новой какой-то тихой любви, не требующей ничего, но жаждущей жертвы. Но ласковых слов не говорил. Да и во все эти недели долгими-долгими часами кружило молчание по комнатам лазаревского дома.

– Что, Антошик, молчишь? Смотри, налетели в наш дом. Не прогнать.

И показывал восковому на нетопырей, кружащих под потолком мастерской, на головастиков скользких, на ковре корчащихся.

– Ты, Антошик, счастливый. Не к тебе они. Ко мне налетели. А может быть, и к тебе? Как думаешь, братик? Ах, Антошик, что я вспомнил. Книгу я читал пророка древнего. Слушай, слушай. Вот. «Вы заключили союз со смертию и с преисподнею сделали договор…» Так, Антошик, так. Не про нас ли то…

Падала кисть из холодеющих пальцев. Кариатиды белые, с, холста простирающие руки, кричали страшные слова: то тайные, то грубые. К окну брел, рядом с восковым братом садился и, руку на плечо его положив, туда глядел, за окно, в его даль, поверх деревьев белых обширного сада.

Шли дни. Злыми взорами сверлила Зоя стены своей громадной тюрьмы, в которую вошла добровольно. Величаво-спокойно, шагами мерными переходила по комнатам, и всегда за каким-нибудь делом, белотелая Паша, в платье свободном, красивом. Зое казалось, когда встречались обе они, что вот та, молчаливая, – хозяйка дома, а она, Зоя, – случайная и нежеланная гостья; и хозяйка только медлит сказать ей:

– Не пора ли и честь знать…

И злилась Зоя. Похудела. Как Виктор запирала дверь своей комнаты на много часов. Но никто не пытался войти. И принималась много раз писать письмо сестре. И разрывала, и била кулаком в стол.

Из городской конторы с Торговой приехал служащий. Сообщил о смерти Корнута и привез бумаги.

– Меморандум вот на предмет просмотра. А это вот к подписи.

– В контору. В контору. Там разберут.

Но из конторы скоро возвратился в дом; и лазаревский управляющий, Курицын, с ним. Курицын, бороду поглаживая:

– Простите, потревожим минутку малую. Тут вот, ссылаясь на ваше, сударь, согласие, извещают, что две трети пахоты и мельница отходят от лазаревского угодья.

– Это Константину, что ли?

– Стало быть, Константину Макарычу.

– Ну и с Богом! Он мне за это деньги платит.

– Но тут упомянуто, что расценка по старой купчей.

– А это что значит?

– Срок большой. Земля вздорожала.

– Ну, торги. Пусть с торгов покупает. Так нам выгоднее, что ли?

– Да ведь торги торгам рознь. В позапрошлом году от Обжорина только да от вашей, сударь, городской конторы подставные. Если опять этак, то уж по старой купчей оно проще.

– Ну так по старой купчей. Ведь вы управляющий, а не я. Чего спрашиваете? Ну как вообще люди землю продают?

– Разно, сударь, продают. С выгодой продают и с убытком.

– Ну вот и желаю, чтоб вы продали с выгодой.

– Слушаю-с. Так я торги назначу. Только ихний срок в таком разе не подойдет. Тут объявка нужна продолжительная. Я к земскому съезжу, к князю Горчееву. Пусть в «Ведомостях» пропечатает.

– Да вот что. Если еще из городской конторы будут писать, продавайте хоть вплоть до парка. Да, да, до овражка. Дом и парк мой. Остальное, что мне! Все равно, чья земля считается. А мне скоро, может быть, свободные деньги нужны будут… Что вам еще? Сообразите сами, как выгоднее. Говорю вам, вы управляющий, вы и думайте.

– Я к тому, сударь, что какой же буду я управляющий, когда у нас через год всего хозяйства один птичник останется…

– Тогда к Константину перейдете. Не все ли вам равно, от кого жалованье получать?.. Да. Вот что. Продавать будете, выговорить надо, чтоб жилья близко не строили. Ну, полверсты, что ли. А пахота или там покос, это не мешает.

– Это как же-с… Трудновато…

– Ну, после, после поговорим.

Повернулся Виктор. Пошел. А с Курицыным беседуя, морщил лоб, слова подбирая, щелкал пальцами и взоры от взоров того отводил.

Мусля и разглаживая бороду, ушел Курицын с приезжим из города. В конторе лазаревские конторщики вскинулись:

– Ну, как порешили?

– А так, что приводится нам всем хлеб задарма кушать. Так говорю, Иван Иваныч?

Городской конторщик смеется.

– Похоже на то. Только ведь что! Беспременно вся ваша контора вскорости под начало к Константину Яковличу перейдет. Одно на одно.

– Не совсем. Ну, да проживем.

Пили чай. Наливками гостя городского потчевали. Судачили.

– …Это про нашего-то? Да, хмарен стал. Которую неделю носу никуда не кажет. То, бывало, двух коней под верх заганивал; ныне ожирели.

– Да с чего он? Дела его не так чтоб очень плохи. Ну, конечно, именьице ваше куплено было не по-людски. А только теперь ни шатко ни валко. Нам в главной конторе видать. И к чему продает?

– Оно, может, и лучше. У настоящего хозяина землица, она дороже сахару.

– Слыхали? Мне, говорит, вскорости деньги большие понадобятся. Задумал что ни на есть. Для того и продает. А хмарен стал, ваше правое слово. Вовсе хмарен.

– Да с чего? Или по дамскому делу? У нас что-то слухи были… Так, одним ушком я…

– Ну, не без того… Только знаете поговорку старинную: не то беда, что беда, а то беда, что не беда да беда, вот беда.

– Ловко! А и правда. Как к жизни-то богатой присмотришься…

– А скажите, Иван Иваныч, горбун покойничек много оставил?..

И чинно беседовали, чай горячий с блюдцев пили. Дрова березовые в изразцовой угольной печи просторной горницы весело постукивали. На село за попом Философом конюх побежал. А Татьяна Ивановна древняя, отставная экономка, за стеной голоса слыша, дремала, тусклыми думами бродя где-то в прошлом. В последние годы близкое позабывать стала, про своих каких-то давних господ бормотала подолгу. Как в белом доме жили. И шесть колонн под фронтоном. Покойница барыня добрая была предобрая, и меховую тальму ей подарила. Тальмой укрывшись, лежит; дремлется Татьяне Ивановне под гул голосов, под звон чашек за стенкой. Тепло под барыниной тальмой.

«В старину-то как шили… Полсотни лет в сундуке провалялась… а как новенькая… Потому прадедам. Только вот нафталинный дух до скончания веков не выйдет. Однако от головы помогает… Барыня добрая-предобрая… Ахти! Кофий варить! Или я кофейную часть Дуняшке передала? И то передала. Только не Дуняшке. Дуняшку рябую потом замуж выдали… Кому же я кофейную часть… Ну, барыня моя добрая. Сама разыскать велит, сама дознается, что к чему…»

Тих, беспечален вечер в комнатах флигеля лазаревской усадьбы.

А в большом дому перед ночью того дня, за ужином сказала Зоя тихо Виктору:

– Позови меня к себе.

Паша у круглого стола тогда была, где серебряный самовар маленький. Расслышал ли, не расслышал ли, не ответил; голову на левую ладонь склонив, на скатерти рисовал что-то синим карандашом. Через стол глядела Зоя на склоненное бледное лицо. Хищны были глаза ее. Пила вино, звонко прикусывая край бокала.

– Виктор, я…

Но подошла спокойная, молчаливая Паша. Рисовал, подчас отталкивая все дальше и дальше мешавшую посуду. Подчас, судорогу сгоняя, по лицу проводил ладонью.

– Ну что, Зоя Львовна, не скучно вам у нас?

Поднял глаза. И встретились, впились, злые.

– Я не скучаю, Виктор. Скука это тогда, когда уж другие ощущения вымерли.

– А! Так не вымерли?

И не мигая, глаза в глаза. Вдруг Виктор быстро назад оглянулся, взором обжег потолок и, разбегающимися уже зрачками опять на Зою поглядев, надолго лицо закрыл обеими ладонями. Все тот же хищный был взгляд Зои. Но концы рта ее опустились и чуть выпятилась нижняя губа. А хищный взгляд все более сощуривался. Казалось ей, что она сильна, что его волю поработит.

«О, не вполне, не вполне. Он артист».

А Виктор, нетопырей страха своего разогнав мраком, во мраке видел сны отошедшей в века правды и чуял запах истлевших лотосов, громадных-громадных. Мгновенный сон пронесся над пустынею страха, оживил. Успокоенный руки от лица отстранил, опустил-кинул их на стол. И улыбнулся уже. Но левая рука ударилась об бокал. Разбился-заплакал звонко хрусталь. А на осколках белая рука. И сразу потекла алая кровь. Алую кровь увидел Виктор на белой ткани. И раздвоенной памятью вмиг вспомнилось: «Кровь горлом на белые простыни. Та далекая, запретная… Amor! Amor!»

И круг вневременный мысль облетела и увидела алую кровь на белом мраморе. То царь Тирумалайя[29]29
  Правитель древнеиндийского царства Танджор.


[Закрыть]
кинжалом убил нареченную свою, любовь свою.

В свой дворец ее ввел.

– Смотри, как прекрасно!

Но тосковала по родине дочь царя танджорского и сказала:

– Конюшни отца моего были прекраснее.

Тогда убил кинжалом сердце любимой царь Тирумалайя.

И никто никогда не мог смыть крови с белого мрамора пола. А царь Тирумалайя и слезами пытался смыть кровь.

Кровь. Кровь. Кровь и на простынях белых, и на белом мраморе. Убил любовь свою. Кинжалом злобы и мести убил живое сердце. И месть – то была месть дьявола, а злоба – то добрая злоба жизни, хотящей победить смерть.

– А дворец твой убог и жалок…

Встал, ушел Виктор. И частыми каплями лилась кровь с руки. Шел. За ним, крадучись, шла Зоя. А от обоих таясь, шла на далеко Паша, держа в руке туфли. Во тьме лестницы видел Виктор голубое сияние мечущегося нетопыря. И слышал чей-то вой. Слышали жалобный вой и те две.

Брел. Видела Зоя, как дверь мастерской отпирал. Светло стало; зажег свечи в канделябре. Подождала, во тьме стоя на площадке лестницы. А дверь Виктор не притворил. На широкий диван сел согбенно. Видно ей скорбно ужаснувшееся лицо бледное в свете волнующемся; из форточки в дверь на лестницу ветром зимним тянет. Хищный взор Зои увидел, как капает кровь с руки. И в тот же миг Виктор посмотрел на окровавленную свою руку. Губы его зазмеились безмолвно. Поднял руку и стал кропить кровью цветы светлого ковра, смотрел, как шелковые ворсинки цветов пьют кровь. И змеились бессловные губы.

Услышала Зоя за собой шорох несколькими ступеньками ниже на лестнице. Не оглянулась, догадалась, усмехнулась чуть и неслышными шагами прошла в мастерскую. Дверь за собой закрыла. Не видел Виктор ее, у двери стоящую. Все так же смотрел на шелковые цветы, пьющие его кровь. Порхали секунды.

– Виктор, я пришла к тебе. Ты так долго не звал меня, Виктор…

– А! Ты…

– Виктор, милый… Ну так, вот так. Дай я тебя приласкаю.

Возле него на диване сев, по волосам его золотистым рукой проводила. Лица своего взглядам ее не отдавал, и не видела, как злобой напиталось лицо его, бледной злобой экстаза.

– Милый мой, поэт мой. Зачем ты отошел от меня? Ведь только я тебя могу понять и любить. Разве так любили тебя? Так, как я? Разве целовали так? Кто умеет так целовать, как я? Дай я тебя поцелую, заласкаю я тебя всего, всего зацелую…

И щекой уже прижавшись к его щеке, губами искала его губ.

Виктора рука окровавленная дрожала частой дрожью. На руку свою смотрел, и стучали зубы. Вот руками цепкими повернула Зоя его лицо к себе и в губы поцеловала. Вскрикнул, взвыл и обеими руками схватил ее за шею. И душили ее жесткие пальцы вытянутых его рук, сразу откинувших ее в угол дивана. Тупая кошмарно-жуткая боль. Успела сказать только:

– Пусти!

А дальше слов не было. Свистящие хрипы лишь. И круглыми глазами глядела в дико-злобную бледность его лица. Секунды ли, минуты ли… Отбивалась. Но руки не доставали и до плеч его, ногами же не могла шевельнуть. Непривычностью, новизною своей дико страшна была боль в шее; ползла и дальше, в плечи и в голову чугунной волной. Вдруг чуть отпустили пальцы. Но не могла сказать слова, видя страшные нити радужные, протянувшиеся в ее глаза из тех страшных диких глаз.

И страшила кровь, ползшая с разбитой его руки. Ползла липкая, под платьем по груди. И сквозь гул крови в ушах расслышала выкрики его голоса. Как сквозь гул моря крик сирены. А туман над гулом волн кровавый.

– Это ты-то любишь? Ты? От вас погибель и смерть… Погибель любви и смерть, смерть… От тебя и от Юлии!

И захлебнулся злобой. И губы запенились. В глазах круглых огоньки желтые.

– Майя! Майя! Смотри. Я приношу тебе жертву. Ха! Порочная жертва? Пусть! Пусть! Ей все равно, Майе… Так ведь? Майя, Майя, ведь так?.. Но чиста душа жреца… Ныне аскет пред тобою, Майя, Майя!.. Погасла на миг злоба глаз. Взоры наверх взлетели. И еще чуть разжались руки. Порывно изогнувшись, выскользнула Зоя. Прыжками к двери. Часто-часто защелкали каблуки по ступеням в темноте. Только внизу, за поворотом у лампы, обе руки подняла, ладонями терла шею, мучительно покачивая головой.

– О-о!

Вверху на лестнице тихо. И стояла так и глядела бессмысленно в белое лицо гипсовой нагой девы, держащей матово-белый шар лампы в высоко поднятой руке.

Очнулась. Побежала.

XXXVIII

Более суток после той ночи прожила Зоя в лазаревском доме. В ту ночь сон не пришел. И не звала. До рассвета, мокрым полотенцем шею обернув, то принималась укладывать вещи в чемоданчик, то брала книгу и тотчас бросала. Померк, расплылся свет двух свечей-огарков. Пред ликом всплывшего солнца погасила. Услышав далеко за дверью топот босых ног, приоткрыла дверь.

– Марфуша?

– Иду, барышня. Раненько вы…

– Вот, Марфуша, на станцию бы кого-нибудь… Спешно. Телеграммы.

– Что ж, из конюхов кто ни на есть сгоняет… Пожалуйте.

– Сейчас. Вот тут, в конверте две телеграммы, там и деньги, трешница. Сдачи не нужно. Так конверт пусть и сдаст на телеграф. Да поскорее.

– В минуточку… Что это, барышня, или горло застудили?

– Да, да. Иди…

И заперлась опять в комнате. Еще не началась жизнь дома, когда Марфуша под дверь сунула расписки с телеграфа. Подходила к зеркалу Зоя; морща лицо, раскручивала повязку. Ждала ответных телеграмм, будто могли уже прийти. И ползли, ползли часы. За дверью то далеко, то близко шаги. То узнавала, то нет. Подходила крадучись к запертой двери. Прислушивалась. Но не к ней. Оглянула принесенный Марфушею завтрак. Подумала: «Хватит и на обед. Хорошо».

И томилась, переходя от стола к окну, от окна к кровати. Не скоро после полудня уснула сном нежданным. Давил кошмар. Вскрикивала. Проснулась, застонала. Голова болела. Предвечерние сумерки жутко глянули в два окна. Заметалась по комнате, томимая образами не отлетевшего еще сна.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации