Текст книги "Проклятый род"
Автор книги: Иван Рукавишников
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
Встала-вскочила с дивана, глазами бунтующая. Рукою нетрепетною по волосам его русым провела. И в глаза любимого заглянула сверху. Как с крыши в окна чердачные дома опустелого, разгромленного.
Молчал. Не двигался. И отошла, затихшая. Пальцы длинные свои, белые сжала!
– Это я его убил.
Сказал, туда же глядя в свое.
– Кого? Что? Виктор… Виктор…
– Я брата убил.
– Брата?
– Брат Антон умер. И это я его убил.
Подошла-подбежала. За руку взяла. Рука холодная никак не ответила. Голосом вспоминающим Зоя:
– Твой брат? Антон? Это тот, который стрелялся? Юлия тогда говорила. Вскользь говорила… В чем дело, Виктор? Почему ты? Не мучь себя. У тебя ум мешается. Скажи, скажи все. Я успокою. Ты сам над страхом своим улыбнешься.
– Антона я убил. Брата Антона. Раньше когда-то сестру убил… Надю…
И имя то Виктор прошептал шепотом дрожащим.
– Она недолго прожила бы. Может быть, полгода еще, может быть, месяц или день один. Но все же я убил Надю…
Опять шепотно мертво звякнуло слово это. И в никуда, в свой близкий ужас смотрел Виктор, и не видел Зою, и ей ли говорил:
– Убил. Она сама тогда сказала. И благодарила. И целовала. Но убил. Этот жил бы. Антон жил бы. Антон здоровый. У Антона не день отнял, не месяц. Убил и полстолетия отнял. Наши, коли смолоду здоровы, подолгу живут. Та одна была, и ужас смертный. И тяжело было. Теперь их двое. Оба придут. И не отойдут, пока… Страшно мне.
– Виктор, это ты первую свою картину вспомнил… Юлия говорила… Amor…
– Никакой такой картины не было. А та была, она… она. И ныне, и всегда. А теперь их двое. Убил и не отойдут… Убил.
Говорил голосом тусклым, но ровным. Будто читал слова, на холсте написанные, на картине неоконченной своей.
– Виктор! Что говоришь? Ничего этого не было. Юлия говорила…
– Юлия не знает. И ты не знаешь. А я знаю. И нельзя вернуть. А брата Антона я дважды, может, убил. Нужно мне было с ним быть. Тогда бы он живой умер и радостный. А теперь там один он раньше смерти умер. Он мертвый умер. Я и ту дважды убил. И ту дважды. Но тогда не то…
– Виктор! Виктор!
– А теперь хочу быть один. Ну, не один, а чтоб ты ушла.
Улыбкой мертвой улыбнулся.
– Я не уйду.
Молчал, взором тусклым, упорным теша рожи стариков, кривляющихся на этюдных холстиках. Потом встал. Оглядел все вокруг. Повыше локтя рукой руку Зои взял. Повел к двери молча. Упиралась.
– Я здесь… Нельзя тебе одному… Ай, больно!
Вел. Перед дверью сказал:
– Позову тебя. И не бойся.
– Виктор…
– Теперь уйди.
Вывел. Дверь запер. За дверью говорила. Не слушал. Голосом спокойно-громким сказал:
– Позову. Позову.
Один. И беззвучны стены. И дверь в ту комнату, в другую открыта, где кровать. И во все окна свет искренний, морозно-солнечный. И к ближнему окну подошел. Смотрел и не видел. Отошел. Ящик стола выдвинул, письмо вынул. Перечитывать стал, и опять к окну. Слезы закапали. И сквозь слезы увидел снежно-искрящуюся мертвую Неву и черный живой поток моста поперек. И звонки вагонные услышал. И как-то мгновенно принял в себя безучастно-наглую жизнь каменной столицы, не хотящей знать о судорогах его души, не хотящей знать также и о судорогах всей страны, туда, на восток безмерно расстилающейся, безмерно и нелепо страдающей. Понял мгновенно и мгновенно забыл. И, будто завидев вверху, в просвете дымного неба, кого-то могущественного и милостивого, на колени опустился, лоб к доске подоконника прижав. Молился ли, радовался ли слезам, звездам души.
Когда поднялся, сурово лицо было. Отражение чуть заметное свое в стекле окна увидел. От снежно-морозного, от яркого отвернулся и от наглой суетни моста. На палитру краски из олова выдавливая, думал-шептал:
– Погодите. Я еще не труп. И ты погоди. И ты тоже. Вот солнце светит. Этот час тоже хорош.
Перед картиной стоя, глазами зрения, но не глазами души, искал и находил нужное картине своей, своему «Страху жизни». В гармонию ушел отблесков багрового на море солнца. И на волнах отблески те, и здесь вот, близко, на плечах, на воздетых руках женщин нагих, со скалы только что сбежавших. Но не хотел видеть ее, белую, по морю идущую Надю. И не видел. Час ли пролетел, больше ли. Раньше срока истомившийся, радовался сумраку быстрому северного неба. Не вытер, бросил кисти куда-то. Не любуясь, не томясь, не видя картины своей, сидел опять, ноги вытянув, затылок на спинку кресла положив.
Пришла, меж ним и холстом встала Надя. Привычно вздрогнул, увидев белую, дважды мертвую. Глаз ее не искал, таящихся.
– Одна? Я думал… Я ждал. Стерплю, если нужно. Но ведь не жалеешь же ты меня теперь. Давно уж. И не ты его не пустила. Не идет, значит… Хорошо, хорошо, не буду так. Каюсь я… Хорошо… Придет?
Затих, ладонями глаза закрыв. Минуты звенящие. И слышал шорохи дома. Шаги на ступенях лестницы. Мимо. Минуты звенящие. Шаги. Сюда. Остановилась женщина; платье женское шептать перестало.
– Кто там?
– Это я.
– Не узнаю. Кто? Ко мне?
– Это я… Дарья Николаевна.
– Дарья Николаевна?.. Да, да! Войдите же… Сейчас открою.
Ротонда темно-голубого бархата. Лицо тихое, привыкшее глаза страдающие смирять. Заговорила. Снежинки на воротнике белом испуганно заплакали.
– Мне Николая нужно. Николай дома?
– Николай здесь не живет.
– Как? А тогда?..
– Тогда он лишь назначил вам здесь, Дарья Николаевна. Никогда здесь не жил. Здесь я живу.
– Да? А мне так нужно видеть… Вы адрес знаете?
– Вы опять от Глеба? Скажите, Глеб жив? На свободе? С тех пор, как узнали о побеге, ни одной вести.
– Мне нужно видеть Николая… А Глеб?.. Глеба наутро не станет… Насколько знаю… Где Николай?
– Бедный… Так вот оно как… Николай? Знаю два адреса Николая. И то ночевки только. А сейчас день. И туда идти вам, пожалуй, что и неудобно. То есть в этом вашем виде. Он потому и тогда здесь назначил. Стойте! Ждите здесь, а я Степу пошлю. В одной-то квартире из тех я и сам не был ни разу. Так Степе удобнее. Степа близко. Наверное, дома. Привезет Николая сюда. Вы Степана знаете?
– Легальный? Герасимов? Слыхала… Я сяду. Извините… Нельзя ли чашку чаю…
– Вы озябли? Дрожите… Чай… Я на кухне спрошу… Не знаю. Хотите рюмку коньяку… и портвейн есть.
– Дайте… Нет портвейну лучше. Да. Озябла. Нет, не то, не то. Пошлите же за Николаем.
Пригубив и рюмку держа в руке, а с руки не стянула перчатку, сидела на оттоманке. Скорбные глаза, хотевшие плакать, глядели не моргая. Ротонда темно-голубая распахнулась.
Писал письмо Виктор, спрашивая.
– Вы в карете?
– На извозчике.
– Хороший? Рысак?
– Кажется.
– Не отпустили?
– Ждет.
– С ним пусть Степа и поедет за Николаем. Далеко это. И записку с ним. Я сейчас.
Выбежал. И скоро обратно. Дышал тяжело.
– Послал. Если Степа не дома, извозчик сюда, и скажет внизу. Но застанет, я уверен… Что с вами?
Качала мерно головой, рукою лоб подперев. Со шляпы на перчатку падали слезы-кончины умирающих снежинок. И с перчатки падали на черное платье, на колени. Не переставая качать головой, как бы убаюкивая, говорила, едва вникая в его слова:
– Что со мной?.. Что со мной?..
– Глеб?.. И эти ужасы…
– Нет, не то. Не то… Конечно, и то… Но…
– Дарья Николаевна…
– Мой муж… Поймите: мой муж… Это ужасно. Ужасно! Он зверь… Хуже, хуже. Палач. Я шла на это. Но я не знала. О, как тяжело. Не могу больше. Я не поеду домой сегодня. Никогда не пойду. Сегодня он… Вчера… Если увижу его хоть на миг, все скажу, не смогу. В лицо плюну. И тем всем…
Так же мерно убаюкивала голову свою красивую. И еще падали на черное платье быстрые смерти снежинок. Стоял перед женщиной Виктор. Вот с оттоманки взял одну из трех подушек устенных, на пол кинул. Сел. И поняла, что ее слушает человек. И, укачивая голову свою мерно, слова печали неповторимой говорила:
– Мне? Мне жребий этот? Зачем? Не могу больше. Те свободны, те счастливы все. Таятся, но честно таятся. И честно на смерть идут, когда надо. А мне всегда лгать? Душой не лгу, но подчас так словами лгу, что душа не верит. Где я? Я настоящая? Мне… Мне телом лгать надо. Телом… Я женщина. За что? Где Николай?
Сидел на подушке Виктор, колени подняв, руками их охватив. На Дарью Николаевну не глядел уже. Но свое видел, близкое, неизбежное. И в своем неизбежном видел женщину, баюкающую свою голову стареющую, но прекрасную. Ненадолго еще прекрасную. Сумеречный час сквозь стекла лил свое. И тушил жизнь дня.
Молчал. И то в комнате минуты лишь звенели, свободные, ничьи, то слышал слова женщины, все еще убаюкивающей свою голову.
– …Там в Москве… Жестоко, но и красиво сначала. Сначала равны были. А чем кончилось! Хорошо, я не про то. Чего от меня требуют? Я жизнь потеряла. Только одну свою жизнь, и только одну свою душу. Дайте мне чаю… А! Хорошо… Но где Николай? О, как вам всем легко. Я у Николая кинжал возьму. Не браунинг, а кинжал. Отравленный кинжал. Я ночью, ночью… Нет, не сразу. Пусть увидит меня. Пусть увидит, кто. Я душу свою погубила. Я…
И встала быстро, и темно-голубое с белым мехом оставила на оттоманке.
– Я умерла уж. Умерла. Понимаете. Чем бы ни кончилось, я-то жить не буду. Нечем жить мне. Где я? Был живой человек. Сначала хороший; потом гадкий, гадкий, лишь помнящий о добре. Я ведь сама хотела бездны той. Хотела и помнила. И настал час. Из тьмы я прежняя. Но если бы раньше… Если бы одна… Без этой роли…
Встав, к окну шага два. И от окна опять. И озиралась. И к двери. Но остановилась. На диван опять села. Будто искала и не нашла. Вот опять рукою голову баюкает. Шептала:
– Душа отравлена. Душа отравлена. Жизни нет.
На подушке, у ног ее сидя, будто слышал Виктор слова чуда. Будто призрак нежданный слова откровения шептал. И не о себе шептал, а о нем, о Викторе:
– Душа отравлена. Жизни нет.
И громко ли, себе ли только, сказал:
– Да. Жизни, жизни! Простой и понятной. Чтоб здоровый труд и здоровая любовь…
Грустный, светлое свое потерявший и сознавший то, руку протянул; руку Дарьи Николаевны взял с колен ее. И не противилась. И целовал светлую перчатку. И слышал шепот женщины обрывный, не его ушам шепчущий, и отвечал.
Не слышали легкого короткого стука в дверь. Открылась, скрипнув. Голос Зои:
– Тебя, Виктор, Юлия хочет видеть непременно. Сказать…
Вошла. Увидела. Замолчала-порвала. Оглянулась через плечо. Увидел Виктор позади Зои, в дверях, в сумраке, Юлию.
Не меняя позы, руки левой не вырвав из рук Виктора, посмотрела взором рассеянным на женщин Дарья Николаевна.
Взялась Зоя за медную ручку двери и голосом сухим:
– Степан Григорьич и Николай скоро приедут сюда… Юлия, пойдем!
Стукнула дверь.
XXXVIII
– Ирина Макаровна! Ирина Макаровна! Куда?.. Ну, обиделась.
– Стану я на вас обижаться! Просто скучно. Миша, пойдем в мою комнату.
– Идемте, Ирочка.
– Слышите, рыбы вы скучные, он меня Ирочкой зовет; Миша меня любит, и я его к себе. А вы скучайте здесь и чай свой болванский пейте.
– Ну мы, пожалуй, и не так чтоб очень тосковать будем. Наш спор еще не кончен.
– Спор, спор! Что вы решить можете?.. Постепеновцы проклятые! Миша! Айда ко мне.
Убежала, смеясь. От стола круглого поднялся студент Миша. За Ирочкой пошел. Коридор несветлый быстро пробежала. В комнате своей – а дверь распахнула – Мишу ждала, хохотала. Увидел ее, на кровати сидящую. Под локоть подушку подобрала. От стены, ковром завешанной, откидывалась, и опять к стене, и ноги свои то к нему вытягивала, то под кровать прятала. Будто на качелях взлетала и падала. Волновалось одеяло простенькое и хлопало.
– Миша, сюда садись. Не туда, рядом. Ах, дурак! Дверь притвори. Миша! Как весело мне у вас здесь. Миша! Кто выдумал меблированную жизнь?
– Гм… Меблированная жизнь… Меблированную жизнь бедность выдумала.
– Как бедность? Я же богатая, а мне здесь хорошо.
– Так. Все-таки бедность выдумала… Хотя читал, что американские богатеи в последнее время предпочитают… Ну да то не наши московские меблирашки…
Закричала испугом:
– Миша, тише! Миша, тише!
– Что? Что такое?
– Тише, говорю, осторожнее. К стене не прислоняйся!
– К стене… Почему? Ковер как ковер.
– А вот нельзя. Ай-ай-ай! Миша, тише! Миша, тише! Ха-ха, ой, какое глупое лицо!
– Но позвольте…
– Не позволяю… Сидеть прямо. Мне вот можно. Я осторожно. А ты медведь. Не медведь даже, а ведмедь. У нас нянька была. Ведмедь, говорит. Не сметь поднимать! Не сметь! Цыц!.. Ну, вот так хорошо. Паинька. Паинька, Миша… Миша, так бедность, говоришь? Я за свою сорок плачу. А ты сколько?
– Двенадцать.
– А! Меньше. Но ведь не очень меньше. То-то твоя как ящик. Болванская у тебя комната, Миша. А ты бедный разве?
– Да. Бедный. Отец больше двадцати рублей не может. Ну, уроки.
– Двадцать рублей… Ну, мой папашенька мне тоже немного. Он тоже не может. Не может, право, не может! Но у меня тетки. Обе добрые. Я попросила. Прислали. Одна-то тетка мало прислала; сама она теперь бедная. А тебе, Миша, двадцать рублей? Это мало – двадцать рублей. Хочешь, я тебе дам? У меня шестьсот рублей в шкатулке. Видишь розовую шкатулку шелковую? Кажется, шестьсот. Ну, немного меньше.
– Ирочка, оставьте. Прошу вас.
– Мишка! Лохматый дурак! Ты рыцаря играешь. Молчи! Я читала. Я все знаю. Бедный рыцарь не просит денег. Но я ведь сама предлагаю. Принцесса предлагает, рыцарь не может отказаться. И потом знаешь: у меня не только в шкатулке. У меня в банке много тысяч. Я Коську письмом спрашивала; ответил: сорок тысяч и еще какие-то проценты; и цифр так много нагородил… Не поняла, бросила. Знаешь что, Миша! Ты на мне женись и все это разбери. И потом вот еще что. Ты мне эти мои тысячи достань. А то мне не дают.
– Почему не дают? Да я бы вам тоже не дал денег в руки.
– Ну это мы оставим. А почему не дают? Черт их знает, почему. Лет мне мало еще. А того не понимают, что не буду же я умнее, когда поседею. Миша, милый, глупый! Ты меня любишь? Очень любишь?
– Если не шутка это, не смехи обычные, да. Люблю.
– Вот хорошо! Вот хорошо! А ведь умница я, Миша, что из этой болванской лечебницы убежала? А? Ну, оттуда-то легко было убежать. Вы, говорят, уже здоровы, но поживите, отдохните. От чего отдыхать! Не рассказывала? Я ведь ночью убежала. Оттуда легко. А вот из крепости… Ты бы, ведмедь, из крепости ни в жизнь не убежал бы!
– Из какой крепости?
– Дурачок. Долго рассказывать. Давай скорее поженимся, и нужно же нам будет болтать тогда. Ну все и расскажу. Мы с сегодняшнего дня жених и невеста. Пойдем, скажем этим… Благо все в сборе у Лёли…
– Ирочка!
– Кстати, ведмедь! Леля на курсы меня зовет. В будущем году откроются курсы по-настоящему. Не трудно мне будет экзамены? Как думаешь? Я ведь института не кончила. Заболела я. Впрочем, какая это болезнь! Просто я… Молчи, молчи. Про курсы это я так. Успеется. А вот что. Садись ближе. Еще ближе. Вот так… Давай, Миша, бомбы делать. А?
– Ирочка.
– Болванский ведмедь!
– Ирочка. Какие бомбы?.. Теперь у нас…
– Пойди прочь, постепеновец! Впрочем, поцелуй меня. Ну, я сама тебя поцелую. Сейчас же сюда! То-то! Ведмедь, давай губы. Я в губы хочу. У, какой смешной!.. Стой!.. Кто там? К нам нельзя! Нельзя! А? Маркиз… Это вы, маркиз? Маркизу можно, ведмедь. Маркиз издалека приплелся. И потом, их уж мало теперь осталось, маркизов-то. Входите, маркиз!
– Bonjour, Ирин Макар!
– Слушай, ведмедь, как аристократы изъясняются. Нет, ты смотри, как он руку целует. Маркиз, скажите честное слово, что вы настоящий маркиз.
– О, настоящ, Ирин Макар!
– Вас Наполеон маркизом сделал? Сам Наполеон?
– О, да. Не я, но мой предок.
– О, уж конечно! Ха-ха… Ведмедь, тебе нравится маркиз? Знаешь, я еще не решила… Я, может, за маркиза замуж пойду. Салон у нас будет, гербы на ложках. Прелесть! За тебя хотела выйти, думала бомбы делать будем, в подвалах скрываться, подземные ходы копать. А ты и бомб боишься. На что ты мне кисляй такой! А с ним я хоть маркизой буду. Визитные карточки… Маркиз, милый, я забыла, какая корона вам полагается?
– Вот такой, mademoiselle.
– Ну? Я думала красивее. А все-таки, ведмедь! У тебя и такой нет. Выйду я за маркиза. Только учительство бросить! Слышите, маркиз? А то что это? Маркиз, и вдруг учитель французского языка. Утешитель!
– О mademoiselle!
– Не «о», а бросить. Только вы не думайте, что за мной приданого мильон дадут. Гораздо меньше.
– О mademoiselle!
– Ирина Макаровна, прощайте!.. Нет, нет, ухожу.
– Не сметь, ведмедь! Не смей, злодей!
– Прощайте.
– А! ты так… Маркиз! Идите сюда. Целуйте меня, маркиз. Baisez, embrassez! Tout de suite![19]19
Давайте поцелуемся! Сейчас же! (фр.)
[Закрыть]
– О mademoiselle!
– Вот болванский дурак! Оба вы хуже. Убирайтесь. Я одна хочу. Идите к Лёле. Спорьте там и на медный самовар глазейте, как телята на паровоз. А я марсалу буду пить и никого не пущу. Ну, вон отсюда! Нет, нет, уходите оба. Я, может, к Лёле приду потом… Да убирайтесь же! Ну, с ведмедя что спрашивать! А вы-то ведь маркиз… Его дама из будуара гонит, а он упирается. Ведмедь! Тащи сюда шпагу от своего товарища… Опять кличку дурака твоего забыла. Маркиз, я сломаю шпагу над вашей головой, если вы тотчас не покинете будуара прекрасной дамы.
– О mademoiselle! Ми будем ожидать у mademoiselle Лёль.
Хохотала смехом срывающимся, нетерпеливым. Выталкивала. Два раза ключом щелкнула. И за ручку дверь тряхнула. Заперто ли? Хохотать перестала. Из шкафа бутылку марсалы достала и рюмку. На столик у кровати поставила. Занавеси тяжелые на окнах задернула.
Голубой свет лампы, тихий. У кровати стоя, поспешно раздевалась. Вот и рубашку сорвала. Одеяло на пол сбросила.
На кровати, на белом полотне, нагая стояла, ковер поднимала устенный пестрый. К нижней кромке пришитые петли на гвозди надевала, высоко в стене вбитые. Кинулась-упала в постель. Дрожь мгновенная. Злобным взглядом посмотрела мгновенным на остывшую печку там, в углу. Но улыбнулась, повернувшись к стене. И в большое зеркало смотрела, в свою сладострастную тайну. И ласкала грудь свою руками горячими и, трепеща, прижималась к зеркалу, не холодом обжигавшему. И дрожала. И змеей прикованной на белой простыне извивалась, и смотрела, смотрела в свою тайну.
Когда подошли к двери и стучали, и веселыми голосами окликали ее, Ирина не сердилась, но голосом радости, голосом прерывным отвечала кратко словам мужских молодых голосов. И смотрела, и смотрела в свою тайну. И на белом полотне трепетала змеею сладострастия, прикованною к муке наготы.
XXXIX
Бродил по комнатам своим, по двум. В окна заглядывал, не видя весенней Невы. Подходя к картине, с мольберта уже снятой, на стене висящей и оттеснившей оттоманку к печке, стоял подолгу, ей говорил:
– Так, так. Но проклятие. Это проклятие. Радость жизни познал. И вот он, страх жизни. Зоя? Нет, не Зоя. Ну, что же… увезти тебя, «Страх жизни», выставить и продать меценату. Радость жизни… Радость жизни…
И отходил от картины, где между кровавым солнцем и нагими женщинами, только что сбежавшими со скалы прибрежной, по гребням заалевшим идет белая Надя и пугает. Отходил Виктор и бродил опять, и ногой отталкивал с пути своего книги, около чемоданов раскрытых на полу грудками лежащие. И падали, и открывали страницы свои, переставшие быть тайною.
Почувствовал, что близко где-то Надя. Та, страшная, дважды убитая и мстящая. Быстрыми шагами к двери пошел Виктор. Отпер. Вышел, Думал о той, что давно не приходила. Казалось ему, что с того вечера, когда Зоя последний раз здесь была. И казалось ему, что с той поры, как Дарья Николаевна к нему ходит, не приходила Надя-призрак. Но вот почувствовал близость неясную. А теперь не хотел. К швейцару сошел. Сказал:
– Если кто придет, просите. Слышите? Я дома. Я дома.
– Слушаю. Да вас сейчас спрашивали.
– Кто? Кто?
Взволновался.
– Господин спрашивал молодой. Жаль, говорит, что нет дома. Я, говорит, через час зайду. Я, говорит, в пивной поблизости посижу. Я, говорит, пива не пью и ничего спиртного. А я, говорит, газетки почитаю. И через час зайду. Нужно, говорит, очень. Молодой господин, и шляпа у них вот этак-с.
Швейцар улыбался.
– В какой пивной? У Баумана?
– Так точно. Туда прошли.
– Дай, голубчик, шляпу какую-нибудь на минутку. Впрочем, и так можно. Близко.
– Нет, к чему же-с! Вот эту шапочку возьмите. Можно-с.
В пивной Баумана увидел Виктор брата Яшу. Перед ним на мраморном столике большая в полторы бутылки фаянсовая кружка с оловянной крышкой. Газеты перелистывал Яша и немецкие журналы. На стуле рядом много их лежало; на круглых палках прикрепленная бумага.
– Яша?
– А! Вот хорошо. Вот хорошо. Витя, уйдем скорее отсюда. Или вот что. Выпей ты это пиво. Ты пиво пьешь?
Шептал поспешно, за рукав Виктора держа, притягивая его к стулу.
– Зачем пиво? Не люблю пива. От него сон. Что с тобой? Шепчешься вот. Ты давно в Петербурге?
– Тише, тише, ради Бога. Садись сюда. Я эту кружку спросил, чтоб они подумали, что я пиво люблю. Пиво пьет, значит, следить не будут. А я не могу пить. Ни глотка. Я так расстроен, так расстроен. Выпей, Витя, милый.
– Ну тебя! Не люблю я пива. Я вино пью.
С явным страхом глядел Яша на Виктора, мучительно пряча в воротник пальто шею свою. И оглядывался. Громкий голос брата страшил Яшу. Зашептал Яша поспешно:
– Что ты! Что ты! Так нельзя. Ах, ты ничего не знаешь! Ничего не знаешь. За мной следят. По пятам ходят… Витя, сколько стоит эта кружка? Не знаешь?
– Кружка пива? Ну, четвертак, ну, тридцать. Кельнер, сколько?..
– Молчи! Ради Бога, молчи… Не пиво в кружке… Сама кружка сколько стоит? Старинная она, что ли?
На шепот Яши невольным шепотом отвечал Виктор, склонившись над мрамором стола:
– Да что такое? Кто следит? Почему? А кружка? Кружка дрянь. Немецкая современность. А на что тебе?
Яша локтем, будто нечаянно, столкнул кружку со стола на каменный пол. И сказал:
– Ах! Подбежал слуга.
– Ах, кружка разбилась. А я пива не допил. Вот случай. Ну, да все равно. Потом выпью. Успею. Сколько вам за кружку?
Слуга пошептался с немцем-хозяином. Подошел. Согнулся.
– Четыре рубля. И за пиво сорок.
Расплачиваясь, Яша голосом искусственно веселым говорил громко:
– Так я, Витя, пива-то и не допил. Ну, мы к тебе пойдем. У тебя выпьем. Люблю пива выпить.
А Виктор ворчал.
– Ноги промочил. Скорее же. Иди.
На набережной говорили:
– Зачем кружки бить? Кто следит? Шпики?
– Да.
– Ну?
– Ах, ты не понимаешь. За мной следят… Корнут этот и комендант… То есть опека… Нет, не опека уж теперь, а будто я… Идем скорей к тебе… Будто я отравить их всех хочу.
Поглядел на Яшу Виктор долгим взглядом. Сказал:
– Идем. Там расскажешь. Нет, молчи, молчи. Там. Ты как заяц травленный. На тебя лошади извозчичьи косятся.
– Вот видишь…
– Молчи. Идем.
По лестнице поднимаясь, Яша оглядывался, останавливался, прислушивался, не стукнет ли входная дверь.
– Ну, вот и дома. Болтай теперь.
Пальто сняв, а шляпу на голове забыв, стоял Яша, то на Виктора глядя, то на картину его. А Виктор на оттоманку сел.
– …Следят. О, как они меня измучили. Ну к чему мне отравлять отца? И, главное, разве я на это способен? Ну смотри. Разве способен? Опека, да. Я про Корнута говорил. И то слегка. А там крик. Комендант, то есть папаша, в слезы. Сегодня, кричит, Корнута в опеку, а завтра меня. Знаю, кричит, эти штуки. Ну, maman, конечно… А я для Корнутовой же пользы… Обирают его. И совсем он сбесился. На черносотенные организации жертвует.
– Да кто следит? Здесь-то кто следит? Не пойму.
– Слушай! Слушай! Противно мне стало. Выяснял я им, выяснял, и противно стало. Реже я стал к ним… Заперся. Почти как тогда Антон. Ну, я тебе сразу скажу… Сразу. Я стал подозревать… То есть они стали меня подозревать, а я заметил… Коська этот… Слушай! Нет, нет! Не могу я…
Обеими руками за волосы взявшись, ходил по комнате Яша, глазами круглыми никуда не глядя; ходил враскачку, но не так, как раньше, не так, как помнил то Виктор. И вот понял Виктор, что видит нового Яшу. Лицо его – чужое лицо. И повадка будто не Яшина. Будто себя прежнего, недавнего копирует. А стеклянные глаза – это уж совсем новое. Замолчавший, ходил Яша по комнате. Как слепой ходил. Лишь натолкнувшись на что-нибудь, останавливался. И чуть виновато улыбнувшись на мгновение, опять шел куда-то. И то правой рукой, то левой, пальцы растопыривая, перед лицом своим тряс.
И, как в судороге, пальцы были скрючены. Перед Виктором остановившись, о ноги Виктора ногами задев, сказал, как проснулся:
– Понимаешь?
– Мало.
– Нет! Нет! Ты скрываешь. Тебя известили. Предупредили. Но пусть. Но пусть. Ведь ты-то не веришь? Не веришь?
– Слушай, Яша…
– Нет, стой! Не веришь? Мне важно. Ты с ними? Что тебе известно? Ты с этими, которые следят? Тебе поручено в Петербурге… Я вижу…
– Ну, милый брат. Садись-ка в это кресло. И по порядку все. Обстоятельно.
– Обстоятельно! Что я могу теперь? Вот и ты против меня. А я сюда ехал, чтоб все ты выяснил… И должен ты им сказать, что я… что они заблуждаются… и напрасно на меня взвели… чтобы maman оставила свое… Ты знаешь мой характер. Не могу я, чтоб подозревали. А тут… Ну какой я отравитель! Ну, посмотри. Похож я разве на отравителя? Нет, ты честно?
– Ты похож на безумного.
– Ну вот! Ну вот! Я же говорил: они меня сведут с ума. Ну разве можно подозревать человека? В таком деле подозревать человека? А тут этот медный купорос…
– Почему медный купорос?
– Стой, стой! Я химией занимался. Я на естественный хотел. С горя я опять в университет хотел. Ну, химия. Химия – светлая наука. Ну, склянки разные. Уходил, комнату запирал. А тут пришел раз, открыта комната. А на столе у меня медный купорос. Кто дверь открыл? Не знаю. Может, я сам по рассеянности. Мне скрывать нечего. Но не люблю. И тут Коська этот всегда. Но какой же это яд – медный купорос? Конечно, яд, но не такой яд, каким людей травят. То есть тайно травят… Медный купорос! Как оправдаться мне? Зачем у меня был медный купорос?
Опять по комнате ходит не своей чуть походкой. Видит Виктор, как брат то левой рукой, то правой перед глазами своими трясет, пальцы скрючив. На книгу Яша наступил. Перед чемоданом остановился.
– Уезжаешь? Ты уезжаешь? Куда? Когда?
– За границу.
– Куда? Когда?
– На корабле хочу. Пока до Марселя билет. Дня четыре еще ждать.
– Витя, милый! Я тоже на корабле. Я с тобой… Ах, нет. Нельзя мне. Мне, Витя, реабилитировать себя надо…
– А кто тебя обвиняет? Maman?
– Кто обвиняет? Конечно, никто. Они не говорят. И не скажут. Но они подозревают. Все подозревают. Я уж спрашивал. Я долго выяснял. Как можно, говорю, так человека мучить? Не слушают больше. Он от меня бегает, на maman кричит: уберите от меня Яшу, он меня расстраивает. Но я понимаю. Я все понимаю; он человек мягкий. Он не хочет скандала… А maman… maman шипит: уезжай в санаторию, у тебя, шипит, нервы расстроены… Какие нервы! Смотри, я толстый какой. В санаторию! Знаю я санаторию. Во все санатории знать дано, в чем они меня подозревают… Медный купорос… Да знаешь, я потом с этим медным купоросом не знал, как разделаться. В сад потихоньку… О, что они сделали со мной!
Опять заходил-забегал. И в ту комнату, в другую, забежал. Выбежал. Руками за затылок ухватился, лбом к стене прижался, хрипел:
– Что они со мной сделали! Что сделали!
Сидел Виктор грустный на оттоманке. В окно глядел на зарождающиеся огни заречной набережной. Сказал:
– Сам ты все придумал. Бывает.
И улыбнулся улыбкой тихой. И будто прощался с теми огнями, что над рекой.
– Нет, не сам придумал! Я об опеке, а они…
– Довольно. Пойдем отсюда. Близко корабль стоит, на котором поеду. Идем обедать на корабль.
– Витя! Витя! Как же так? А то? Мне про то с тобой поговорить надо.
– Там и поговорим. Идем же.
Виктор боязливо, нахмурив брови, прислушивался будто. Перед ним Яша стоял, страшащимися стеклянными глазами невидящими глядел.
– Не могу я идти. За мной следят.
– Врешь. Идем.
– Витя. Это твоя картина?
– Моя. К сожалению, моя. Я ухожу.
Побежал Яша за Виктором. В коридоре молчал. И на лестнице.
Швейцар у входной двери разговаривал к кем-то. Чемодан у него в руках. Звонко смеялась приехавшая. Вздрогнул Яша. За спину брата спрятался. Вгляделся Виктор в лицо девичье, в веселое, раскрасневшееся. Не признал. А девица, от швейцара отвернувшись, плед ему на плечо кинув, кричала, смехом взвизгивая:
– Яшка! Ха-ха-ха! Яшка! Ты как сюда попал? Тебя в Москве ищут. Отравитель! Ха-ха… Отравитель…
За рукав Виктора ухватив, Яша, бледный, шептал-торопился:
– Слышишь? Ты слышишь?
А та, смех подавив:
– Это кто же с тобой, Яша? Неужели?.. Прекрасный незнакомец, скажите немедленно, неужели вы брат мой, Виктор?
– Я – Виктор. А вы… а ты, стало быть, сестра моя Зиночка или сестра Ирочка.
– Болванский дурак! Вот болванский дурак! Зиночка? Да как ты смел меня с Зинкой спутать, с телушкой с этой… Ну, черт с тобой. На первый раз тебе прощается. За красоту твою прощается. Целуй сестру. Здоровайся, прекрасный незнакомец… Яшка-то… Яшка какой смешной! Где ты колпак этот приобрел? Однако, братцы, куда вы собрались? Встречайте дорогую гостью. Марш наверх. Виктор великолепный, веди показывай комнаты. Этот вот раб говорит: четыре свободные комнаты; любую, говорит, выбирайте. А целоваться ты, кажется, умеешь…
– А пообедать не хотите ли, Ирина Макаровна? Комната не убежит. Да можно и у меня. У меня две. Надолго? Я ведь в четверг уезжаю.
– Зачем? Куда? Глупости. Прекрасный незнакомец, вы остаетесь. А куда вы обедать? В ресторан? Музыка будет?
– Что ресторан! Что музыка! Мы на пароход.
– Пароход? Какой?
– Морской. Французский.
– Ура! Милый раб, прошу вас мой чемодан и это все препроводить наверх, к их сиятельству.
И, скинув калоши и сумочку на пол кинув и какие-то коробочки, ленточками перевязанные, жестом театральной королевы на все швейцару указала.
– …Виктор великолепный, вашу руку.
По набережной идя, к Виктору прижимаясь и весело слова выкрикивая, «Стой!» – сказала.
– Где же Яшка?
Оглядывали улицу. Не видно Яши.
– Сбежал! Так же вот и в Москве. Измучил. Приехал тогда ко мне дикий такой. Шепчет, рожа кислая-прекислая. За мной, говорит, следят. Кто? Шпики, много шпиков. На что ты им? Из крепости дали знать, что я отравить хочу. И так целыми днями ко всем пристает. Всю нашу московскую колонию взбаламутил. И к чему, говорит, Антон умер? Антон один меня понимал, мою чистую душу. И тут, говорит, судьба против меня. Не коменданта, кричит, надо было Макаром назвать, а меня. На меня все шишки валятся. Ну, конечно, вранье все; узнавала я через Коську. Задумываться, говорят, стал и завираться. Maman ему раз: что ты, говорит, всякую дрянь у себя держишь? А он и пошел! Подозревают, говорит, все подозревают, а какой же, говорит, это яд? Химия и купорос, и больше ничего. И всю свою химию потихоньку стал в разные места выкидывать. Ночью в сад бегал и на чердак. Ну, расстроился человек, а его, наверно, дразнить принялись, то есть Коська. Я Коську знаю. Коська подлец. Он и меня дразнил.
– Ну и семейка! Только вот что. Ты сама его только что дразнила…
– Когда?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.