Электронная библиотека » Иван Рукавишников » » онлайн чтение - страница 30

Текст книги "Проклятый род"


  • Текст добавлен: 27 ноября 2018, 16:40


Автор книги: Иван Рукавишников


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На голове воскового человека парик. Черные волосы. Черные усики чуть. И отрок, и старик. Бархатная курточка на нем, ноги пледом прикрыты синим. И страшен желтый некрашеный воск лица над темно-красным бархатом.

Везде на стенах комнаты и на стойках кнопками прикрепленные фотографии, увеличенные и очень маленькие. И группы. В угол свалена зеленая глина; и мятые засохшие куски и потрескавшиеся маски. Много. Почти все разбитые.

На холсте, перед которым, злобно грызя индюшечью кость, стоял, расставив ноги, Степа, на том холсте был тот же воскововой отрок-старик. Так же глядел он, глаз своих людям не отдавая, туда, за окно.

Голова была уже выписана, жуткая копия некрашеного воска. Руки чуть белые. И красный бархат, и синий плед. За спиной сидящего на белом холсте углем смутно-затертые портреты в тяжелых рамах-намеках. И нигде еще в фоне краски нет.

Сопя дышал Степа. Сказал, и горло было сухое:

– Как называется? У вас, у декадентов, главное в картине – название. Потеряется название – и сам бес ногу сломит.

– Это портрет брата. Он здесь, в Лазареве, умирал. Обещал я ему портрет и не успел, забыл. Теперь вспомнил.

– Портрет-портрет! Врешь. Станешь ты портрет писать… Как картина называется?

– Если удадутся те вон портреты, назову: «Последний в роде».

– То-то. Это кто же тут развешаны? Предки?

– Родственники. Вот предок, дед. А этот, прадед, сомнителен.

Голос Виктора тоже сух был.

– Ишь борода. А дед хорош. Орел. С дагерротипа?

– Да.

– Дед – орел. А ты… Эх ты, синьор Мокрокуричи! Беспочвенник ты.

Развеселившись, подобрев, подошел Степа к тому, к восковому. Даже пальцем тронул руку его.

– Сам лепил?

– Конечно.

– Эх, Виктор, Виктор! И что бы тебе по-настоящему не работать, вплотную то есть? А в глине ты смел. Эту вот бритую рожу ты мне подаришь. Нехай полщеки отбито. Это с того вон портрета? Кто такой?

– Доримедонт. Дядя.

– Что он, скопец, что ли, был?

– Вроде того. Трудное дело. Один только снимок. Случайный. Брат Яша однажды прихлопнул. Тот боялся сниматься.

– Оно, конечно, ой как страшно! А ты, поди, этого-то вот, воскового, со всех родственников лепил? На то похоже. Да и на тебя он похож. Умер, говоришь?

– Умер.

– Чахотка?

– …Да.

– А этот кто, толстоносый?

– По матери дед.

– Ишь, с медалями. Нет, тот, твой, по отцу, занятнее. Где же он? Ах глаза! Сверлят. И нос крючком. Нет, этот дедушка лучше.

– Уж и не знаю, который лучше.

В форточку выкинул Степа обглоданную кость и сказал, и опять в голосе злоба ли, досада ли:

– Там у тебя, на холсте, не лицо, а воск. Подкрасил бы, что ли. Впрочем, умирающих не видал.

– Да, воск. Пусть. Брат Антон восковой был. Ударов отражать не мог, все в него вонзалось, все, чем жизнь сильна. И от любви растаял. Я потом понял.

Говорил тихо, невнятно, так, будто в комнате лишь он да тот восковой, на кого глядели глаза его.

– И потому пусть воск вместо тела? Хорошо, что ты не профессор, Виктор, и никогда профессором не будешь. А то от твоих рассуждений… Стой! Этот вон кто еще? Ну и гордец! Что он – Америку открыл?

– Это отец.

– Папашенька, значит. Так-с. На деда похож. Только калибр не тот. Хорош, Виктор, у тебя дед. Ах, хорош. Стариком умер?

– Да.

– А папашенька не того, папашенька франт. А мамашенька где? Эта, что ли?

– Нет. Вот и вот. И там еще, у окна.

– У, какая злая!

– Не злая. Несчастная.

– А это кто?

– Сестра ее.

– Похожа. Но доброе лицо… Стой! Это кто? Узнал, право узнал. Amor!

– Нет. Случайное сходство. Это сестра покойная.

Слова Виктора сказались, не дрогнули. Спокоен был. Степа нудящим взглядом повел по холсту, по десяткам фотографий, минуя того, воскового, сказал, в придуманном зевке потопив раздраженность:

– Ну, довольно. Хорошенького понемножку. Бежим из этого склепа!

И убежал. Скоро в дверь распахнутую кричали и бегущие по крутым ступеням прыгающие его шаги, и слова надтреснуто-хохочущие:

– Спасайся кто может!

Шел-бежал, прихлебывая из горлышка бутылки.

IX

Текли дни и дни, явной безнадежностью своей старя уцелевших от разгрома. В Москве сплотились, за церковью Спасителя, в Мертвом переулке. Друг за друга цеплялись, одиночества страшились пуще чем сыщиков и полиции.

Странна и для чужого непонятна жизнь дома Ирочки в Мертвом переулке. Скоро три года, как купила дом двухэтажный, деревянный. Пустой стоял. Наскоро отделала, мебели случайной навезла. Подруга Валя к ней переехала. В верхнем этаже жили. В нижнем сыро еще было.

Немного недель Ирочка с Валей в дому одни жили с двумя еще прислужницами. А жили тот срок, воркуя, хохоча, друг дружку милуя.

– Что-то вы барышни, словно новобрачные, медовый месяц справляете. Все-то обнявшись, все-то в капотах, да в распашонках, все-то шу-шу, да ха-ха-ха. В театр вас насилу прогонишь когда. А ложа-то по все дни плачена.

– Молчи, Тора!

– Ну уж и Тора! Условие наше какое было, барышни? При гостях Тора, а запросто можно бы и по-христиански Матреной звать. А гостей-то и нет, как нет. Оно и выходит, что навсегда я Матрена. А вы все Тора да Тора.

– Ха-ха-ха! Не хотим Матрены. Верно ведь, Ирочка? Пусть убирается, коли так.

– Стой, Валя! Цыц, Тора! Я придумала. Куплю ей баронство. В Португалии или в какой-нибудь Синегамбии это дешево. Баронесса, иси! Баронесса, аппорт! И паспорт твой баронский будем гостям показывать. А гости, баронесса Матрена, у нас скоро будут. От Миши письмо, от вечного студента. Вот оно. Откуда-то с Урала опять в Москву едет. Хоть ты, баронесса, студента Мишу не знаешь, однако комнату ему внизу приготовь какую-нибудь. Et bien, баронесса, allez![24]24
  Ну ладно… ступай! (фр.)


[Закрыть]

– Тьфу, барышни! Чего позорите… какая-такая баронесса?

– Не хочешь быть Торой, будешь баронесса. Завтра же твой паспорт в Синегамбию.

– Ишь, баловницы… Уж лучше Торой кличьте. Невесть чего пропишут в паспорте-то за ваши денежки. Оне у вас не считаны.

– Подсчитать все некогда. Да и как подсчитаешь! Коли бы в сундуке лежали, подсчитали – раз и готово; а потом рубль истратили – на стенке крестик; еще рубль – еще крестик, а полтинник – черточка. Ясно! А то банк, процент, акции… Знаешь ты, баронесса, что такое онколь? Я сама иногда забываю. Как тут сосчитаешь! К тому же и у меня деньги, и у нее, у Вали.

– Вот бы вам замуж-то и как раз. Обеим. Мужья-то подсчитали бы. Ой, пора замуж.

– А мы так поженимся, друг на дружке. Беги к попу, баронесса! Кстати, завтра Миша приезжает. Шафером его… Вот Мишка рассердится. Влюблен он в меня, а тут вдруг шафер…

– Тьфу, прости Господи.

Когда Миша приехал:

– Фу, какой ведмедь старый стал и облезлый! – закричала Ирочка. И важно: – Знакомьтесь. Ведмедь Миша, постепеновец, несчастный молодой человек и мой когда-то жених. А это вот Валя, моя Валя, а для тебя Валентина Константиновна. Смотри, ведмедь, как я ее сейчас поцелую! А тебя ни за что.

Поселили Мишу в угловой комнате нижнего этажа.

– Пожалуйста, вы меня при других не Мишей величайте, а Иваном Гаврилычем, Казанской губернии крестьянин Елистратов, уезда…

Оказалось, с чужим паспортом.

– Вот так постепеновец! Хорош ли паспорт? А то еще повесят тебя перед моими окнами. Я женщина нервная.

– Паспорт крепкий. На год без хлопот. Помните только: Иван Гаврилыч.

А университет?

– Вольным слушателем пока. Так можно того сюда, о котором говорил? Его дела совсем уж плохи.

– Что с вами делать. Тащи.

Месяца через два нижний этаж домика в Мертвом переулке именовался мужским монастырем. Семеро жили. Были и со своими паспортами, и с хорошими самоделками, и с чужими; эти назывались железными.

На лист жести Ирочка целый час выводила краской: «Сдаются меблированные комнаты со столом».

Редко, но случалось, заходили ненужные наниматели. По платью судя, кто-нибудь из «монахов» назначал цену рублей на десять, на двадцать больше возможной. Ищущий уходил и не возвращался. Чаще других в объяснение приходилось вступать Кудрявому. Паспорт плохонький, а по делу нужно было бывать за заставой. Определили быть ему коридорным.

– И платья менять не придется, и коли закатишься, так один.

Кстати и кудри отпустил. Переучиваться тем не пришлось.

– Эй, Кудрявый! Посиди-ка с нами. Не убегут твои самовары. Больно у нас Кудрявый на гитаре мастак.

Тора всячески ворчала, изредка в кухню вниз сходя из барышниных покоев.

– Меблирашки завела моя-то. По дому расходов, мол, много. Все, мол, целковых двести в месяц. Ан, убытку нет ли… Ты бы им, Лида, картошки побольше. Раззор чистый… Иль не видала, какие меблированные столы бывают.

– Не я. Барышня сама на каждый день меню…

– Меню, меню! У тебя нынче рагу баранье; так ты не барашка, а баранины, и баранины-то столечко вот, а картошки-матушки вот сестолько.

– Не я. Барышня. Сама присматривает. Раза три на дню в кухню спустится.

– Барышня, барышня! Не барышня вовсе, а сама ты барыней быть захотела. Знаем мы как хвосты-то треплют по меблирашкам. Вчера ввечеру искала-искала… На-ка, поди ж ты – у жильца! Знаем мы каки-таки мужские монастыри бывают…

– Ну вы потише, Матрена.

– Не Матрена я, а Тора. Так меня хозяйка величать приказала. А коли не так, то Матрена Васильевна. Вот оно что.

– Ну не сердитесь, Матрена Васильевна.

– То-то вот. А вы им, Лидочка, жильцам-то, хлебца к обедцу поболее; хлебца разненького, и беленького, и черненького, и пеклеванненького. А то ведь ровно слоны, прости Господи. Служивала я в меблирашках тоже. Порядки знаю.

Население мужского монастыря увеличивалось. Были люди и с деньгами. Те пытались передавать Ирочке в разное время разные суммы за себя и за товарищей. Иногда принимала, иногда кричала, смеясь:

– В то бюро! В то вон бюро! В ларец отца казначея!

И, случалось, совали деньги в щель. Отцом казначеем звался Николай, по прозванью Петербургский. Были и бедняки совсем; ничего не зарабатывали и от родни, случалось и богатой, таились.

– Оно, конечно, нелегко, друже; мать у меня старуха славная, а сестра просто душа человек; и жалко мне их до слез; сидят себе в Костроме и плачут: повесили, мол, нашего сорви-голову. А весточку послать, какой ни на есть адрес дать страшновато.

– Да уж эти родственнички, любя, так подведут…

– А вот я, господа, в Москву ехал, открытку домой в почтовый вагон, чтоб штемпель не выдал: «Жив-здоров, не беспокойтесь. Влас».

– Ну и глупо!

– Что такое?.. То есть…

– Домашних твоих не знаю, но предполагая худшее, то есть большую любовь и малую опытность, ничего хорошего не предвижу.

То Анкудинов сказал, у окна столовой сидя. Так часто его за эти годы в неопытности упрекали «старики», что он почитал себя очень опытным и осторожным, в действительности же успел развить в себе лишь крайнюю подозрительность. Кое-кто из «стариков», знавших Анкудинова вплотную, говаривал:

– Ну, что ж. По нынешнему времени и это клад. Авось «азефа» вынюхает.

А Анкудинов, сказав Власу свою фразу, так не на него, а мимо куда-то одним глазом поглядел, так ногой закачал и пальцем по подоконнику будто в рассеянности забарабанил, что крякнул-кашлянул кто-то из «монахов». Васильев сказал, и голос был тих:

– Да. Конечно, бывает, но редко. Нужны особые стечения обстоятельств. Все же…

И не поглядел на Власа. Вскипел Влас.

– Что такое! Что такое еще! Товарищ не впервые позволяет себе…

И Влас безнадежным каким-то жестом неопределенно махнул к окну, где Анкудинов. А тот побледнел и сжался, выражение лица храня спокойным. Про такие его секунды «старики» говорили:

– Заводит пружину.

Красные пятна поплыли по лицу Власа. Стоял тяжелый, высокий у обеденного стола, у длинного. Назывался тот стол – табльдот.

– Не позволю! Не позволю! Я давно замечал… Да. Прочь намеки и экивоки всяческие!

Стоял высокий, каждое слово говорил-кричал – будто листок из записной книжки левой рукой вырывал-бросал под правую, а правой пригвождал к столу те листки. А гвоздь тот даже видел Юлий; а звали Юлия: Отрок. Но стал Юлий говорить про то потом уж, когда вскользь обмолвился Николай.

Стоял, в стол рукой бил Влас.

Об обиде подозрений слова.

Бледнел Анкудинов. И наконец:

– Шпикомания? Расстроенные нервы неудачников? Нет-с, почтеннейший! И напрасно думаете, что ваши слова могут обидеть. Не обижаться мы должны, а по мере сил предупреждать ошибки друг друга. И учить, пока не поздно. Да-с, учить. А коли поздно, то есть в тех случаях, когда неосторожность товарища безнадежна, или, что гораздо хуже, когда это едва ли неосторожность только…

– Что? Повторите!.. Повторите!

И еще выше стал Влас. И дрожа поблескивали стекла его очков. Кто-то кашлянул, кто-то поднялся со стула и сказал:

– Товарищи…

Сосед того прошипел:

– Ш-ш!

– Да, конечно. Не мешайте выяснению вопроса. Но все же выбрать председателя…

– В таком случае предлагаю Калистратушку!

То крикнул Анкудинов. И непонятно было: смеется ли, серьезно ли.

– Калистрат, садись!

– Сюда, сюда.

– Председатель будешь!

Радовались минуте шутки, чуть рассеявшей туман размолвки. Шуткой показалось предложение Анкудинова.

«Не так, стало быть, серьезны обвинения, которые затаил он и сейчас бросит в лицо Власу».

Калистратушкой звали невзрачного тусклого поповича, примкнувшего к движению в дни московского восстания, до истерики его поразившего баррикадами, заколоченными домами, жестокостью расстрелов и веселой какою-то стойкостью дружинников. Калистратушку презирали все именно за его тусклость, бесталанность и за то еще, что он был явно запойным. Но опыт показал, что пьянство Калистрата на пользу партии. Молчаливый по натуре, не проговаривался никогда, а сидя часами по кабачкам, приносил не раз ценные сведения. Искренно мурлыкал семинарские песенки, водя стаканом по пивной луже непокрытого кабацкого стола; легко сводил знакомство с темными людьми; трех уже сыщиков указал товарищам. А то, что дворники дома видывали Калистрата глубокой ночью у ворот, бьющего неверной рукой по щеколде, это, как решили товарищи, тоже не вредно. А в дни вытрезвления и потом, в дни тоски предзапойной, в уголке где-нибудь сидел Калистрат и, вороша свои желтые волосы, прямые, длинные и масляные, тупо пытался проникнуть в смысл социал-революционной брошюры, взятой у товарищей. В те дни мало ел, пугался вопросов, и глаза его по-собачьи слезились.

Презирали, третировали, давно уж не жалели. Калистратом, Калистратушкой стали звать с той поры, как привелось поповичу краткий срок жить по паспорту какого-то крестьянина Калистрата. Имя понравилось всем. Привыкли.

А сейчас уж сидел попович на председательском месте. И переглядывались все после внезапно строгих слов его.

Постучал ножом о стакан и глухим голосом сказал, глядя Анкудинову в глаза:

– И вы сюда пожалуйте, товарищ, к столу. И ваше слово… Да, да, к столу. Все здесь, и вы…

Дернув плечами, пересел Анкудинов.

– Да, да. Ваше слово. Товарищ Влас, вы потом. И вот что… ввиду серьезности момента очень прошу внимания и… и сдержанности.

Шепот послышался.

– Кто хочет говорить? Сейчас, Анкудинов. Товарищи, могу записать. Кто хочет?

– Я. Но после Власа.

– Меня запиши.

– Ну, и меня, может быть…

– Записал. Товарищ Анкудинов, прошу!

Чуть поморщившись и для первых слов потеряв силу гнева, начал Анкудинов:

– Если уж так официально, то да, я не могу не обвинить товарища Власа в поведении, заслуживающем название едва ли только неосторожности…

Задребезжал стакан под ударами ножа. Побледнев, откидывая мокрые желтые волосы со лба, раздельно сказал председатель, и голос его срывался с высокого свиста в низкий хрип:

– Ораторов прошу говорить стоя! А вы, товарищ, сядьте.

– Что такое?

– К чему?

– Вот еще…

– По праву председателя. Иначе слагаю…

– Товарищи, пусть!

– Он прав. Молодец, Калистрат. В таком деле…

Дребезжал-звенел стакан. Встал Анкудинов.

– Да. Хорошо… Я хотел говорить о неосторожности товарища и о тех его поступках, которые… Но вот что! Перехожу к главному. Проект товарища Власа, о котором докладывал Николай и которому Николай симпатизирует, этот проект кажется мне не столько трудно осуществимым, как говорили здесь и у Николая, сколько губительным… да, губительным в самом корне. Губительным для дела, для всех нас…

– Что? Объяснитесь!

То Влас.

Но частым звоном без перерыва зазвенел стакан.

– …Да. Это грозит гибелью. И, боюсь, умышленной гибелью… Конечно, немного нас, и не очень жаль, если… но проект, предполагая сближение с чуждыми элементами… товарищи, я не боюсь слов и вы не бойтесь. Я называю этот проект провокаторским. Да!

Гася шепотный огонь зачинавшейся распри, зазвенел-загудел под ударами ножа стакан.

– Ваше слово, товарищ Влас, если товарищ Анкудинов кончил.

– Кончил, да. Но я не сказал бы и половины того, что сказал, если б не знал об одном странном обстоятельстве. Это обстоятельство следующее: товарищ Влас видится, и не редко, и я знаю где, с Варевичем; с тем самым Варевичем, который в Петербурге тогда… Помните…

Загудели голоса. И в этом гуле звон стакана председателя был как шепот камешков прибрежных, а близко будто гудела глубина моря. Но вот будто кусок шелка разодрал кто-то в углу у буфета. Свисток резкий. К говорной трубе подбежал Миша-студент. Пробку-свисток вынул, крикнул; и почему-то примолкли все.

– Вы, Ирина Макаровна?

– Ха-ха-ха! Вот мальчишки! Полчаса слушаю. Надоело. Вы что это моего Власа обижаете! И гомон же у вас… двери закрыли, и думаете – одни. Нам здесь с Валей все как есть в трубу слышно. Ну и конспираторы! Если тайно хотите, ту пробку надо, ту белую, глухая называется. Хорошо, что вас только женский монастырь слушает. Нарветесь еще… Ну да ладно. Мы сейчас к вам. Наливка чтоб была! Да Торе не говорить, что для нас. Живо! А кто такой Варевич? Что-то не припомню.

– Мы, Ирина Макаровна…

– Ну ладно. Валя оденется, и сейчас мы к вам. Про наливку не забудь, ведмедь. И Власа не обижать. Он мой. Ждите!

Кто потупившись, кто в потолок глядя, сидели те. Влас в окно глядел, в сумеречное, и вот чуть презрителен стал взгляд его; а Анкудинов лицом дергался, правой рукой мял салфетку. Слова смешливые Ирины Макаровны слушали, будто она там вон в буфете заперта и оттуда кричит-говорит. Защурив глаза, подняв нож над стаканом, сидел-молчал председатель. Надвинул желтые, на желтом лице чуть видные брови. Лидия, Лида, та, которая числилась кухаркой, глядя в затылок Миши, мяла кусочек черного хлеба.

X

Ранее, тогда когда-то, и кажется ей, что безмерно давно то было, Раиса Михайловна чуяла-изживала скорбь жизни, как грозу надвигающейся из неведомого хохочущей-грохочущей рати. И рать та черная движима десницею Карающего.

Неустанными молитвами покаянными и умоляющими отсрочить черное, ослабить страшное.

Ныне не то. Скорбь не зарево растущее, скорбь – разлившийся на весь мир песок золотой. И весь мир – пустыня тихая, мертвая. И палит, иссушает песок. Не идти бы по жгучему, по мертвому, лечь бы и не жить, пропасть.

Не пугают Раису Михайловну страшные вести, передаваемые Константином. И не потому не пугают, что спокоен голос сына Кости.

Все страшное сбылось. И нечего бояться.

– Вот, мамаша, из санатории от профессора. Надежды на выздоровление нет; то есть на полное выздоровление. Но для окружающих не опасен… пока, и может жить у родных.

– А? Да… Ты напиши. Я что ж. А спрашивал ты о причинах?

– Я уже говорил вам, мамаша… Вероятно, пишет, какие-нибудь благоприятные условия способствовали…

– Благоприятные?

– Для болезни благоприятные, мамаша.

– А… Какие же?.. Так ты напиши, чтоб…

И тускло вдруг глаза глядят мимо сына, не видят.

– …Потом, мамаша, вот еще. Витя денег без меры требует. Больше половины с его счета списано. Я пока посылаю. Предупредить, может быть? Как вы?

– Ах, да. Как же это он так… Ты бы, Костя…

И забвение опять тусклое в глазах.

– Мамаша. Вот от Ирочки три письма. Не желаете ли ознакомиться… И еще стороной я узнал кое-что о ее жизни в Москве. Поговорить бы с вами хотел.

И закручивая рыжие усики, ладонью скрывает широкую улыбку внезапную, неудержную. Но не видит Раиса Михайловна.

– Я, Костя, отдохнуть пойду. Ты потом…

И идет, не видя стен, не видя мебели. Идет туда, в белую спальню свою, где мраморные стены холодны. Но и там в глаза ползет желтый золотой песок пустыни, сжигающий, мертвящий.

Притворила двери плотно. На кровать легла, на тот на саркофаг величавый. И видит – не замечает: у той вон стены другой саркофаг величается. То кровать отошедшего хозяина дома и строителя Макара Яковлевича. Так спальная горница строена мраморная, что нельзя вынести ненужную кровать. К чему тогда те вон амуры белые ручки будут простирать, в ручках полога не держа. И куда заглядывать будет та вон белая, по пояс оголенная. Да и в нишу не диван же поставить и не шкаф.

На саркофаг на тот смотрит и не видит. И не о нем мыслит, и не о Макаре вдова Раиса Михайловна. И о чем? О ком? Тусклы мысли, опаленные золотым зноем мертвой пустыни. Дремлет – не дремлет. Губы шепчут будто. Или молится, заступников просит о милости, о чуде? Чтоб ручей оказался в пустыне? Живой воды ручей на золотом на мертвом песке? Благовест смутный через зимние стекла. К вечерне. У Егория. Голову повернула. Видит из той вон двери свет лампадный в темнеющую спальню льется. Льется, струится ручеек воды живой. Час вечерен. Молиться в эту пору привыкла. Хорошо молиться в час вечерен. И дрогнули губы дрожанием долгим, змеящимся. Ангел ли тихого плача пролетел близко, дьявол ли насмешник рукой когтистой черной коснулся губ ее, чтоб засмеялась-заглумилась, чтоб похулила. Не засмеялась, не заплакала, к стене обернулась к мраморной, к холодной лицом холодным без горя живого. Не впервые не пошла в моленную свою в час вечерен; в маленькую комнатку, где умывальник как жертвенник, где лики и сияют, и хмурятся, где среди иных любимейший тишайший светлого письма лик великомученника Пантелеймона, вселяющего кротость в железные сердца.

Обернулась к стене лицом. Не глядит, и мыслить не хочет думами-червяками мертвого горя. И думою усталою, привидением белым, согбенным не хочет по дому бродить, где в пустых комнатах ненужных слуги охраняют порядок давний мертвых ненужных вещей.

Из стены мраморной рука черная, как лапа крысиная, вылезла, шурша. За горло Раису Михайловну не схватила, сердце не сжала. По платью тихо погладила лапа. Прошамкал голос древней старухи там, в мраморе, будто замурованной:

– А ты поспи, поспи. Все, чего когда ни на есть баивалась, то все и наслучалось. А то и поболее. Оно и тово… Бояться-то, стало, ныне и нечего. А надеяться… Так насчет надежды, мать моя, так я скажу: молодость на то нужна. Ох, нужна.

И гладит по платью ласково так дрема лапой крысиною.

XI

Весна отжурчала-отзвенела; снег останный, в темных яминах забытый гонит наскоро, непразднично уж в Волгу грязными ручейками хоронящимися.

Из Лазарева Виктор не выезжал. Одиночество радовало. Одиночество мучило. Но, нет. Не празднично жила душа. Ни солнечности улыбки, ни черной торжественности вражьих сил, которые тоже праздник.

Говорил не раз:

– Знаешь, Степа, я скучать начинаю. Понимаешь, просто скучать.

– Начинаешь? Гм… Этим делом ты начал заниматься давно, лет этак…

– Нет. Не то. Новое.

А Степа давно уже и надолго уезжать стал из Лазарева.

– В публичной библиотеке порыться надо. Ну, по музеям тоже. Своды на пятах расписывать – это, брат… Я и в Новгород махну! А потом, знаешь, вокруг Москвы чудеса есть. Да! Своды…

Когда работы во втором этаже подошли к концу наблизко, решил Виктор отделать-расписать и нижний этаж. Комнат много; чуть побольше комната – посредине столб квадратного сечения, а то и два. Всюду своды. Пяты низко, не выше плеч, а радиус большой. И высоки замки. И окна в амбразурах.

Часто сюда спускались в дни работ; мебель сортировали. В круглой нижней комнате, которая под круглой белой залой и которая много меньше той казалась из-за тяжелых устоев подсводных, в той комнате устроили столярную мастерскую. И обойную. По флигелям немало разыскали интересного, когда-то Знобишиным забракованного или незамеченного. Фанеровали. Старик немец выискался; из Москвы. Клей варил вечный, не боящийся ни сырости, ни жара. Семнадцать часов клей тот вариться должен. А тайну состава не выдавал немец-столяр. Покоробившиеся или лопнувшие филенки смело распиливал на вершковые полосы и чудным клеем склеенные сжимал мощными струбцинами. Через трое суток вынимал, скромно хвастаясь, в дугу сгибал на колене, бил киянкой и говорил:

– Fertig![25]25
  Готово! (нем.)


[Закрыть]

Сундуки прибыли из Заволжья от старовера.

– Вот и поменялись. Оно и ладно. Только памятуй, Виктор Макарыч: голубок тот за тобой числится и те две книжечки в муслиновом переплетце. Должник, стало, ты. А слово – оно чугуна-железа крепче. Ну-ка, во славу Господа…

Как дедовская кровь на железе темна была наливка в зеленой склянице. И сладка-сладка, и горька.

– Да не суй ты мне картиночку свою. Голубка того с младых годов знаю. Ума только не приложу, как голубок тот милый к тебе попал.

Прощаясь, не вытерпел Степа:

– Скляночка хороша. Продайте… Ну, подарите…

– Пустенькую-то? Кто пустенькую в дар дает! Ай-ай! Этак сна ты меня решишь. Эй, Фомка! Достань-поди такую вот, да в соломку ее, да в санки под сиденьице; да не перевертывай очень-то. А вы, вьюноши, всю-то дорожку шажком езжайте теперь. А коли рысцой – замутится, дрянь-дрянью станет, ни на что не похоже, приведется вам в те поры лет этак не менее пяти ее отстаивать наново. Так-то. Шажком. Шажком.

И ладони потирая, улыбался хитро и чуть презрительно поглядывал на Степу Герасимова.

За голубком ездила в городской дом Татьяна Ивановна.

– Как же, знаю, помню. Сама я его в бумажку да в кладовую. Константин Яковлевич тогда – уберите, говорит; а знаю: оба мои барина голубка того любили очень. Я и припрятала.

Был то золоченый голубь, святой дух из львиной комнаты. В сотый раз перебирая, перетряхивая сокровища стариковых сундучков, Степа – Виктору:

– Чудеса! За пустяки уступил старик.

– Ну, дароносица хороша была!

– Хороша, но ведь не этого она стоит.

– Верь, Степа; дароносица больше пяти тысяч стоит.

– Ну-у! Красная цена – четвертной билет.

Склонившись над сундуком Виктор скрывал улыбку.

Не заметил тогда в Заволжье Степа, как на руке взвешивал дароносицу старик, как с нею к окну отошел, а потом в соседнюю горницу, а там замком певучим звенел, заглушая иной звон.

– Ну, будет пока, Виктор, хорошенького понемножку. Наверху работа ждет. Мне моей стены еще дней на пять. А ты свою, поди…

– Подожди. Сюда смотри. Да не сюда! На окно, на окно! Что, если этот свет через слюду пустить… А? А слюда чтоб в свинцовых ромбах… А теперь сюда смотри. Свод! Отсюда, оттуда древесный орнамент, и туда вон, туда – все богаче, все ярче, и золота больше; знаешь, зеленого такого золота, тусклого и глубокого… Там цветы, бирюзовые, малиновые… А здесь…

С каменного полу гвоздь длинный поднял, по сырой, по рыхлой штукатурке водил-чертил, – встав на горбатую крышку старикова сундука. С круглизны свода глянуло лицо тоски-птицы стародавней, женское лицо; крылья, ветром разметанные, выросли. Сыпалась мокрая известка, тяжело падая на камни пола. Спрыгнул, гвоздь кинул, выбежал, из столярной саженную рейку принес. На сундуке опять стоя, водил-царапал размашисто.

– Смотри! Угол готов. Фон голубой туда все гуще, темнее, и здесь везде золото жилками. Золотом же и весь этот планчик, и этот вон…

– Придется теперь тебе в баню идти. В волосах известка, и за воротом, думаю, немало… А разве решил и нижний этаж? Ты ведь говорил…

– Стой-стой. В том вон углу печка. Сюда лежанка, а там высоко-высоко с синими колонками. Знаешь, на треть комнаты печка…

– Хорошо, хорошо. Но ведь весь низ сырой.

– Осушим.

– О-го!

И Степа свистнул.

Много дней с того дня прошло. По всему нижнему этажу на проволоках подвешенные под сводами чернели листового железа трубы. Гудел-свистел вокруг них сквозняк. Окна в весеннее открыты до сумерек. Продухов набили. Подошвы стен осушали калеными кирпичами. На железных носилках таскали из нарочно для того сложенной печи. Хорошо пили воду из стен каленые кирпичи.

– Да к чему тебе и нижний еще этаж?

– А разве плохо будет?..

– Нет. А к чему? Ну там, во втором, и Бог велел. Бумажки эти оборвать следовало. И то, если жить там. И не все там наново. А здесь… Сюда и мебель, и печи… Из этих подвалов жилье сделать… Эх, врешь ты все, Виктор! Наверно, у тебя мильонов этих… А говоришь…

– К сожалению, ни одного. Много поменьше. Да ничего. Мы экономно. Вот землю продам. А распишем хоть вдвоем. Ну, двух еще подручных. Ты ведь обещал.

– Подсчитай, подсчитай! Осушка, штукатурка, грунтовка. Ну, роспись сами. Но ведь не стены же только. Мечты твои… Эти скамьи дубовые, писаные изразцы, ковры, паникадилы… Зарвешься, Виктор. Не знаю твоих дел, а зарвешься. К тому я, что сам ты тогда с управляющим…

– Оставь.

Обидно было Степе и жалко. Много уж комнат второго этажа закончены. И мебель готова, поставлена. В часы отдыха любил там сиживать Степа. Книгу брал старую из длинного библиотечного шкафа, а стекла малые в дверцах шкафа рисунком замысловатым обрамлены. Садился на диван поудобнее. Минуты две читал. Падала рука с книгою, смотрел влюбленно в тишь-красоту комнаты и видел в пролет открытый еще комнату величавую и еще, и еще.

Читать не хотелось, думой-грезой лететь никуда не хотелось и не моглось. Чаровала воссозданная старь, явью стали таившиеся мечты тех дней, когда еще там, в Риме, учился не покладая рук, и перед сном, на жесткой постели лежа, мечтал о красоте жизни. И гнал мечту-сказочницу.

«Работать! Работать!»

Не такие ли хоромы мечтались, не в такой ли же тишине заснувшие?

«Нет! Мне бы больше еще радоваться… Ведь сам сюда немалую лепту труда вложил, в стены эти. И живи во дворце этом хоть до смерти. Не прогонит, чай. А тоска. Или потому что жилья нет. Конечно, потому».

Успокаивал себя Степа. Книгу брал опять. Давно хотел почитать про царствование Елизаветы. Буквы со страницы пропадали, пропадала-валилась книга. И смотрели опять Степины глаза добрые туда, в анфиладу, где белый мрамор, арками срезанный, являл и являл одну за другою прекрасно-мертвые залы.

«Как красиво. Ну а дальше что?»

По звонку начинались послеобеденные работы. Слышался топот ног далекий.

«Ишь, сибаритствовать привык. Вставать не хочется. И утром спать стал до одиннадцатого часу. Бежать! Бежать! Разврат!»

Вот подчас шаги того, так знакомые шаги. И морщит лоб Степа.

– Вот ты где! Вниз, вниз, Степа! Обсудим еще раз. Так ты завтра?

– Я сегодня бы лучше уехал. К ночи.

– Чего здесь не живется? Ну, да если за делом… Ах, Степа, как ту трехколонную сделать можно! Знаешь что? Отгадай! Ну?.. Мозаика, вот что! Смальтовая мозаика!

Степа рукой махнул лениво. Брел за Виктором. По лестнице спускались, по ступеням ее замусоренным. И сказал тогда:

– Это на кривых-то плоскостях мозаику?

– А то что же?

– Так. Дорого. Ты уж лучше свой смальтовый завод…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации