Текст книги "Деревня Левыкино и ее обитатели"
Автор книги: Константин Левыкин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Незадолго до трагической гибели брата я впервые в жизни узнал его откровенное понимание и оценку нашего советского исторического прошлого. Разговор на эту тему возник в нашем отцовском доме, в кругу близких родственников и земляков в день памяти Отца. Как всегда, нас увлекло воспоминаниями наше деревенское прошлое. В который раз вспоминались изломанные политическими и социальными переворотами судьбы родственников и соседей. И вдруг заговорил Леонид. Заговорил о Сталине резко, зло, не принимая никаких возражений своим словам.
Правда, в нашей жизни тогда наступила пора, когда резкая критика советской истории перестала быть запретной и наказуемой. Брат мой заговорил так впервые. В течение многих лет мы жили вместе. Наши общения были и родственными, и дружескими, и откровенными. Мы доверяли друг другу во всем и даже в некоторых сомнениях и разочарованиях действиями советских руководителей. И в этот раз я не удивился бы его словам и оценкам. Но меня удивило теперь выражение лица и звучание слов, которые он произносил. В них звучала не критика, не обида, а жестокое и непримиримое обвинение всего того, что обездолило его родителей, его самого, погибшего брата и всех, кто попал тогда, в конце двадцатых – начале тридцатых под колесо коллективизации, тех, кто лишен был на всю жизнь
18» своего крова, хлеба и радостей. Его обвинениям невозможно было возразить. Но если раньше всегда во мне жило искреннее сочувствие родным и близким мне людям, то теперь я впервые понял, что этого мало. Обида и боль, высказанные Братом, требовали признания вины, вины не только руководителей, учинивших расправу над крестьянством, но и всех свидетелей-соседей, на глазах которых эта расправа была учинена. Я впервые понял и то, что протест свой он нес в себе всю жизнь. Он не мог его выразить ни резким словом, ни активным действием, но и не мог его погасить. Пришла ко мне догадка, что избранная и выработавшаяся с годами форма его поведения, образ жизни и явились его следствием, а может быть, и его выражением. Он не хотел служить государству, которое его обездолило. Он не искал в нем карьеры и не брал на себя никаких обязательств, кроме одного – соблюдение простейших правил поведения. Когда-то у него был паспорт, и какое-то время он учился в институте и после исключения из него где-то работал. Никто не знает, когда он потерял паспорт и тем более – когда он превратился в гражданина без паспорта и определенных занятий. Он не пошел на войну. И, думаю я, не в плохом зрении тому была причина. Все считали его белобилетником. Но никто этого белого билета у него не видел и не помнит, чтобы его когда-либо вызывали в военкомат. Он никогда не обнаруживал никаких общественных амбиций и не искал каких-либо признаний. Не обременил он себя и семейными обязанностями, кроме постоянной заботы о матери. Тунеядцем он не стал. На свой хлеб и одежду зарабатывал честным трудом, но к высоким его показателям не стремился. Он соблюдал порядочность по отношению к своей жене, Клавдии Ивановне, с которой так и не зарегистрировал брак по причине отсутствия паспорта. Детей у них не получилось. Да он их, наверное, и не хотел иметь, чтобы и им не оставлять каких-либо обязательств. Чужих детей он, однако, любил и свою естественную мужскую ласку проявлял к нашим детям, своим племянникам.
Так вот случилось, что обида и справедливый протест выродились в характер человека-неудачника. Нет у меня права упрекать брата моего двоюродного Леонида Федотовича за его недостатки, причины которых мне показались теперь так ясны. Мне обидно и печально, однако, что избранная им форма протеста лишила его самого человеческой радости и счастья жизни.
А сейчас мне подумалось, что если бы брат его младший Борис пришел с войны живым, то он-то сумел бы и род свой продолжить, и жизнь свою завершить полезным для себя и людей делом.
Погиб Леонид Федотович Левыкин на завершении седьмого десятка лет своей жизни. Погиб трагически. От старой своей матери Анны Васильевны он спешил домой, к жене в Солнцево. В темноте наступившего вечера, пересекая Ярославское шоссе, он не увидел мчавшийся на него автомобиль. Зрение-то у него действительно было плохое. В больнице он скончался, не приходя в сознание. Тому трагическому случаю уже прошло пять лет. Теперь умирает на девяносто восьмом году жизни его мать Анна Васильевна Левыкина. Почти целый век прожила она на земле. Большая его половина прошла в переживании невзгод, тяжелом труде и христианском, русском терпении.
* * *
Невеселая выпала судьба старшим братьям моего Отца Александру и Федоту Ивановичам. Злой рок навис над ними с тех пор, как приобрели они имение бывших незадачливых дворян. А может быть, он достался им вместе с приобретенными домом, амбарами, ригами, прекрасным яблоневым садом? Сами-то они ни перед Богом, ни перед государством грехов тяжких не совершали, и Дьяволу душу свою не продавали, и преступлений перед людьми не совершали. За что же их так безжалостно преследовала злая роковая судьба? Почему Бог не защитил, не уберег перед бедой этих православных, верующих, трудолюбивых и честных людей? Почему он не помог их детям? Одних он не уберег от соблазна, другого не защитил на бранном поле. А жен их оставил в одинокой и беззащитной старости.
Ольга Семеновна все-таки дождалась своих сыновей. Старший, Георгий, живой и невредимый вернулся в победном сорок пятом, и не из тюрьмы, а с фронта. А младший, Валентин, пришел с туберкулезом легких в конце сороковых из далекого дальневосточного лагеря. Помню, как однажды в освобожденном Моздоке я получил от них почти одновременно два письма треугольничка. Георгий писал мне, что он теперь по своей просьбе решением суда освобожден из тюрьмы с отбыванием наказания на фронте в штрафной роте. А Валентин сообщал, что попал под суд за совершенное им преступление. Я быстро ответил обоим братьям. Георгия поздравил с освобождением, а Валентину посоветовал поступить по примеру старшего брата. Потом оказалось, что последовать моему совету ему помешал открывшийся туберкулез. Ему предстояло лечение в тюремной больнице.
В штрафную роту Георгий, однако, не был послан. Он попал в штурмовую авиацию, перед этим прошел краткосрочную подготовку в школе радистов и стал хвостовым стрелком-радистом на бывшем пассажирском самолете Ли-2, приспособленным к штурмовым действиям. Те, кто был знаком с этим видом нашей боевой авиации, знают, насколько опасно было на нем место стрелка-радиста. Георгию была предоставлена возможность более чем в половине боевых вылетов погибнуть и очень мало шансов выжить. Но на этот раз судьба его хранила. Весь сорок четвертый и до Победы в сорок пятом он вместе со своим экипажем штурмовал фашистские позиции, эшелоны и колонны. В апреле и в начале мая сорок пятого до последнего залпа перед Победой он штурмовал Берлин.
Домой Георгий вернулся победителем летом того же сорок пятого года с боевой медалью «За отвагу». Его ждали жена Антонина Константиновна, дочь Тамара и мать Ольга Семеновна. Семья была в порядке. Жена всю войну берегла ее, работая в строительном управлении. Дома хозяйничала свекровь. А тесть и теща Константин Михайлович и Дарья Никаноровиа зятя не дождались. Они умерли один за другим в сорок третьем.
Жизнь после войны Георгию не пришлось начинать сначала. Жена сохранила все: и верность мужу, и дом, и семью, и имущество, и даже его баян. Георгий снова пошел на работу в торговлю и снова очень скоро угодил за решетку по той же статье, за растрату, на тот же срок. Не сумел он трезво оценить сложную послевоенную обстановку и меру ответственности за свое поведение на работе. Не присвоил он себе крупных сумм, не украл ничего у государства. Украли другие. Георгий же повел себя безответственно. Может быть, вскружил ему голову триумф победителя, и успел забыть он о своем предвоенном проступке. Бывал я иногда у него после возвращения с фронта и с тревогой замечал, что вновь стали просыпаться в нем старые привычки, особенно к застольям. Частые застольные импровизации он позволял себе и на работе. В 1946 году у него родился сын. Назвали Геннадием. Радости его не было предела. А осенью того же года он был снят с работы и отдан под суд. Он состоялся в начале 1947 года, и приговор ему был вынесен опять жестокий. Теперь для семьи наступили новые, еще более тяжелые испытания, чем в годы войны. На этот раз не уцелел не только баян. Советское правосудие не оставляло никаких надежд преступникам на снисхождение. А вот нынешние прокуроры и следователи в новом нашем Российском государстве, также быстро закрывают уголовные дела как их открывают, несмотря на то, что их подследственные воруют не тысячами и даже не миллионами.
Отбывание срока наказания случилось ему проходить на строительстве новых зданий Московского университета на Ленинских горах. Интересное произошло совпадение. В 1949 году в Московский университет поступил учиться я. А в 1950 году на работу в службу главного инженера эксплуатации новых зданий поступила жена Георгия, Антонина Константиновна. Там она и проработала все годы до выхода на пенсию. На строительстве корпуса Химического факультета Георгий освоил новую для себя профессию штукатура. Впоследствии, после освобождения он с этой профессией не расставался до самой смерти. С торговлей было, наконец, все покончено. Тетя Оля по-прежнему жила у невестки. Полного срока наказания Георгий не отбыл. За высокие показатели в труде и примерное поведение он был досрочно освобожден. Умели мои братцы, да и не только мои, но и многие другие русские люди, демонстрировать свои добрые качества в чрезвычайных условиях – ив штрафных ротах на войне, и за лагерной проволокой – в расплату за свои проступки. Но на этот раз в семье произошел разлад. Некоторое время отвыкшая от него жена позволила ему жить дома. Но вскоре ему пришлось уйти. Дома он был уже не нужен. Все житейские проблемы жена теперь научилась решать сама, а необоснованных претензий мужа принимать не хотела. Теперь Георгий оказался без места жительства. Мои родители приютили бездомного племянника у себя. Работал на стройке где-то в Подмосковье. Друзья моих братьев помогли ему оформить там прописку, без которой он не мог получить постоянного паспорта. В это время судьба свела его с одинокой женщиной Капой. Она приходилась дальней родственницей его жене. Может быть, их знакомство не было случайным. У нее в небольшой комнатке, в доме барачного поселка на станции Поварово и обрел свое пристанище мой незадачливый двоюродный брат. Холодным новогодним утром 1981 года мы похоронили его на местном кладбище, в дальнем конце поля, протянувшегося вдоль дороги, на краю осинового подлеска. Холодно, неуютно было тогда на этом неогороженном, но уже достаточно заселенном могилами куске земли, открытом всем ветрам. Не было ни панихиды, ни речей, ни тем более прощального салюта. И все же в сиротстве жизнь не обездолила Георгия своей памятью. На его могилу ходят его дети Тамара и Геннадий, уже со своими детьми. Род их отца и деда продолжается. На похоронах Георгия был и его младший брат Валентин. С женой он приехал из Ржева.
Из заключения Валентин возвратился в пятьдесят втором году, тоже раньше определенного ему приговором срока. В лагере он заболел туберкулезом легких, лечился в больнице. После излечения оставался в ней санитаром. Наконец лечащий его доктор, тоже заключенный, назначил его на медицинскую комиссию. Так, по заключению врачей о невозможности излечения в условиях лагеря, он был досрочно освобожден. Приехал в Москву. Но жить в столице ему было запрещено. Мать, Ольга Семеновна, вспомнила про свою племянницу, которая жила во Ржеве. К ней Валентин и уехал. Там устроился на завод и очень скоро стал знаменитым человеком в городе. Вспомнил Валентин свою молодость. Когда-то, работая токарем в мастерских военного аэродрома на станции Чкаловская, возле Щелково, он играл в футбол вратарем. Играл хорошо и был известен и уважаем и среди летчиков, и в деревне Анискино. Молодость ушла, а воспоминания о ней еще были живы. Лет-то ему после отсидки было 32 или 33. Вышел как-то раз с заводскими на футбольное поле, да и встал в воротах. Ударили раз – он поймал, еще – он опять поймал. А потом в прыжке достал из девятки. Так он оказался в заводской команде. И однажды в газете «Советский спорт» я прочитал целый очерк о вратаре ржевского завода (какого не помню) Левыкине Валентине. Пришли известность и уважение болельщиков. Да и работа пошла успешно. Тут родственница познакомила его со своей подругой. И скоро они поженились– Жена досталась ему из медсестер, деловая, энергичная, в жизни тоже много повидавшая. И муж, и жена давно мечтали о спокойной семейной жизни. И она у них получилась. Вскоре родился сын Володя, а потом дочь Оля. Детей своих назвал именами брата и матери. Пригласили во Ржев и Ольгу Семеновну погостить. Поехала она туда, да так и осталась. Старшая невестка, несмотря на разлад с мужем, тем не менее не изменила к ней своего доброго отношения и отпустила свекровь только погостить. Но во Ржеве все решилось иначе. Там она была нужна внукам. Однако прожила там недолго: не болея, однажды она тихо скончалась, исчерпав небогатый запас жизненных сил. Получив печальное известие, моя Мама поехала во Ржев, но на похороны опоздала. Побывала на могиле. По возвращении рассказывала о благополучной семейной жизни Валентина, о его приветливой и энергичной жене и детях Володе и Оле. Как-то раз летом Валентин со своим мальчиком приезжал в Москву, и его Володя несколько дней жил у моих родителей, подружился с моими племянниками.
Но злой рок не оставлял моих успокоившихся в тихой и благополучной жизни родственников. После окончания десятого класса, сразу после выпускного школьного вечера их сын Володя был арестован и осужден аж на 12 лет заключения с содержанием в колонии строгого режима. Грех совершен был немалый – коллективное изнасилование в компании после праздничного распития спиртного. И приговор был жестоким. И не оставлял он надежд на добрый исход. Вышел из тюрьмы Владимир тоже досрочно. Но вышел он оттуда, получив соответствующую школу воспитания. Метка уголовника словно на лбу у него была припечатана. Загулялся сынок на свободе и снова угодил в тюрьму за ограбление. Шел вечером домой пьяный. Увидел парня с гитарой, да и попросил поиграть. А тот не дал. Тогда в ход пошли кулаки. Гитара была разбита. А на следующий день Владимира арестовали по заявлению пострадавшего. Суд был и скор, и строг. Снова 10 лет усиленного режима.
Вот и вся – тоже невеселая – история еще одного моего двоюродного брата. С большим трудом я ее дописываю. Брат мой вскоре умер, все-таки от туберкулеза. О дальнейшей судьбе его детей и жены я не знаю. А брата мне жалко. Красивым мужиком он вырос. А жизнь прожил совсем некрасиво. До сих пор невозможно понять, как она повенчала его с такой уголовной судьбой? За что ему была ее такая жестокая немилость?
Тетка Дуня и ее горемычные сыновья
Из двух сестер моего отца только тетке Дуне выпал жребий прожить долгую жизнь, иметь мужа, семью, вырастить четырех сыновей. Но и ее доля оказалась несчастливой. Она умерла в один из дней, а может быть ночей, войны. Никто не знает, когда это произошло. Некому было закрыть ей глаза и придать ее тело земле, потому что осталась она тогда в лихую годину в старости своей совсем одна. Да и была ли она похоронена? В ту пору случалось, что и похоронить было некому. В деревню к ним тогда пришла война.
Свою сестру Евдокию Ивановну братья выдали замуж в дальнюю от наших мест деревню Прудищи, хотя 5—7 километров по современным понятиям совсем не даль. Теперь-то туда на автобусе от поворота с Симферопольского шоссе десять минут езды. А тогда, когда состоялось сватовство, для поездки сватов в нашу деревню потребовался целый день. Не весь день, конечно, был в пути. Но все-таки надо было проехать через деревню Протасово, мимо деревни Маслево, по краю Маслевского леса мимо усадьбы Спасское-Лутовиново, а от нее под гору и тоже по краю Стрелецкого леса спуститься к речке Зароще, потом подняться к железнодорожной станции Бастыево, постоять у переезда и, только переехав чугунку, через версту-полторы выехать к нашей Каменной дороге. С нее деревню можно было увидеть, но, чтобы до нее доехать, надо было спуститься под крутую гору, а потом через луг по отлогому подъему выехать на наш левыкинский выгон.
Я неоднократно вместе с родителями пешком проходил эту дорогу, когда мы ходили к тетке Дуне в гости. Я до сих пор помню все спуски, подъемы, повороты и встречные деревни. Они были далеко от нашей околицы, за которую просватали свою сестру братья на чужую, дальнюю сторону. Жизнь ее складывалась и протекала там, за нашими левыкинскими пределами, в ином укладе и традициях.
Деревня Прудищи совсем не была похожа на нашу. Она еще почему-то имела и другое название – Чапкино. Какое из них было официальным, топографическим, сказать трудно, но письма туда доходили одинаково и с тем, и с другим названием, указанном на почтовом конверте. Полагаю, что Прудищами она называлась потому, что стояла по берегам нескольких прудов. А Чапкиным потому, что принадлежала когда-то помещику Чапкину. Пруды определяли здесь характер деревенского пейзажа. В нашей деревне Кренинский пруд был на краю, на выезде из деревни, на спуске с горы, перегороженном плотиной.
А в Чапкино три пруда были в центре деревни. Они были соединены канавами. Получалось что-то вроде Венеции. Усадьбы располагались таким образом, что своими концами они выходили к прудам. Пруды обусловливали здесь и какую-то часть занятий крестьян. В них водилась рыба. Но прежде чем ее ловили, наверное, когда-то ее в них разводили. Хозяева через свои сады или огороды имели свой выход к воде, для того чтобы набрать ее для полива огорода, или прополоскать белье, или половить рыбу. Сады в деревне Прудищи тоже были и яблоневые, и со сливами и вишней.
Деревня находилась на границе Орловской и Тульской губерний. Поэтому из нее было два главных выезда: один – в нашу, орловскую сторону к уездному Мценску, а другой – через железнодорожный переезд Кукуевка к городу Чернь. Исторически и административно деревня входила во Мценский уезд (район), а экономически она тяготела в одинаковой степени к Черни.
Словом, непохожа была деревня Прудищи на нашу, далеко она была от нас. Со своей сестрой братья виделись редко, по праздникам, да и то не всегда. И помочь ей тоже не могли. А нужда давила ее всю жизнь.
В сравнении с жизнью братьев семья Евдокии Ивановны была не просто бедной, а безнадежно, безысходно и несчастно бедной. В ее доме никто никогда досыта не ел и не носил приличной одежды. В памяти своей я никогда не видел свою Тетку в образе молодой женщины. Мне кажется, что она всю свою жизнь была старухой.
А поначалу жизнь этой женщины обещала быть иной. Ее муж Борис Григорьевич Шатков вместе со своим братом Капитоном Григорьевичем в своей округе имели хорошую репутацию садоводов. У них и свой сад был хорош – необыкновенными сортами яблок и слив. Особенно ценными и редкими в их саду был яблочный сорт «аркад» и сорт белой сливы, внешним видом напоминающий теперь пропавший, а некогда известный сорт крымского винограда «дамский пальчик». Братья имели клиентуру по ремонту садов, владели искусством прививки, скрещивания и селекции сортов. В отличие от наших левыкинских хозяев садоводство в Чапкино носило более выраженный товарный характер. Отсюда яблоками торговать ездили в Москву. Успешно реализовали свои богатые яблочные урожаи и садоводы Шатковы Борис и Капитон. Но предприимчивость братьев не получила развития. Их жизнь сгубил все тот же искуситель наших российских мужиков – зеленый змий. Братья увлеклись магарычами и в конце концов просто спились.
Отец рассказывал мне об одной яблочной торговой экспедиции братьев в Москву на Зацепский рынок. Они привезли туда большую партию этого товара. Все было честь-честью. Сортовые прекрасные яблоки были хорошо упакованы и доставлены на рынок в хорошем товарном виде. И торговля пошла бойко. Но к вечеру братья на радостях и с устатку напились. А утром опохмелились. В середине дня оба они храпели под прилавком, и публике была предоставлена возможность бесплатной и неограниченной пробы. Да и с собой можно было прихватить, кто сколько унесет. Отец увидел эту картину, когда непроспавшиеся братья вылезли из-под прилавка и были обстреляны их собственными яблоками оравой проказников-мальчишек. Было бы это смешно, если бы не так печально все кончилось. Борис Григорьевич умер от белой горячки, оставив своей вдове четырех неполноценных физически и умственно сыновей и напрочь пропитое хозяйство. В наследство ей и детям досталось убогое жилище, в котором трудно было различить людскую половину от половины, в которой, за неимением скотного двора, стояла немногочисленная скотина. Пол в жилой половине был земляной, потолок низкий, а оконца маленькие. В хате и в летний солнечный день было темно. Мебель состояла из деревянной самодельной кровати, стола и двух лавок вдоль стен. Как и везде, половину жилого пространства занимала печь, на которой спали все четверо сыновей. Наиболее благополучным у тетки Дуни был старший сын Антон. Он успел родиться на свет Божий, когда отец еще не успел стать алкоголиком и когда в семье еще сохранялись нормальные условия жизни. Ему посчастливилось унаследовать от отца нормальное здоровье, физическое состояние и навыки профессии садовода.
В памяти моей сохранилось лишь несколько встреч с Антоном, когда мы все еще жили в деревне. Одну из них я помню очень зримо. Как-то зимой он приезжал к нам по просьбе Мамы погостить и подрезать наш сад. Я не столько помню его самого, его лицо, сколько его садовые инструменты и баночку с краской суриком, которой он закрашивал основания спиленных сучьев. Другой раз, весной он приезжал белить стволы яблонь. А вот в каком году Антон родился, я не знаю – может быть, в 1907-м. Кажется, он был ровесником Георгия. В памяти моей он представлялся тогда уже взрослым дядей, а я все время удивлялся, почему все называли его каким-то немужским именем Антоник.
Следом за Антоником шел второй сын тетки Дуни, Василий. За ним с детства закрепилась кличка Лысапед. (Так он произносил слово велосипед.) Внешне он был даже, я бы сказал, красив. Я тоже его немножко помню. Он был хорошо сложен, черноволос, с правильными чертами лица. Но ему заметно Бог не додал ума. Видимо, в нем уже сказались результаты отцовского порока. Круглым идиотом он не был, но умственная ограниченность, дебильность в нем была очень заметна. Деревенские сверстники часто потешались над его слабоумием. Однако у него самого, несмотря на это, были даже и свои амбиции. Видом своим кудрявым и брюнетистым он любил покрасоваться и был уверен в своей неотразимости. Однажды в какой-то зимний праздник он приехал к нам с матерью в гости. Обут он был в новые сапоги. Желая обратить на этот факт внимание присутствующих, Василий, закинув ногу на ногу, картинно восседал перед дверью на виду у всех приходивших гостей. Лысапед чувствовал себя в то время еще неотразимым женихом. И вдруг своячница наша Мария Ивановна, приехавшая из Бежицы, первая увидела, что сапоги на нем одеты на разную ногу. Она подозвала мою Маму и со смехом и горечью сказала: «Девушка, погляди на этого дурака». Васька себя таковым не считал и мечтал жениться. Ему даже пытались сватать невест. Но дуры для него не нашлось. Но не дай Бог, если бы нашлась! Наплодил бы он себе подобного потомства. Такие случаи бывали не только в деревнях.
Третий сын тетки Дуни Михаил был совсем не дурак, но внешность его была необычна. Глядя на него, трудно было поверить, что перед тобой стоит мыслящий человек. Моя Мама, очень меткая в определении по внешности сущности человека говорила о нем, что Мишка наш «какой-то хитрой». Под этим только ей известным определением она, видимо, имела в виду то, что природа хитро пошутила над своим созданием, придав ему такой невероятный, странный вид. Он был мал ростом, с короткими кривыми ногами, но длинными руками. Когда он сидел за столом, то ноги его не доставали пола. Вся же остальная фигура с большой, правильной формы головой возвышалась над столом так, будто бы перед нами сидел высокий и широкий в плечах мужик. Но как только Мишка вставал и выходил из-за стола, то сразу наступало разочарование. Перед нами оказывался странный человек, похожий на обезьяну, с короткими ногами и длинными руками. А некрасивое лицо его светилось умным, добрым взглядом. Оно способно было отражать все состояния человеческой души: и доброту, и решительность намерений, и задумчивую мысль, и скорбь, и радость, и хитрую крестьянскую плутоватость. Но впечатление странного человека усиливалось, как только он начинал говорить. Возникало другое впечатление, будто бы это говорил ребенок. Развитие его речи застряло где-то на ранней детской стадии. Он сюсюкал, как малолетний ребенок. В речи он пользовался всеми понятиями взрослого человека, но слова звучали так: «Теленицик, быцек, котеницик, калтоска». Мою Маму он называл «тоткой Таной», а Отца – «дада Глиса». Он был грамотным, умел писать и читать. Но писал он так же, как и говорил.
Из деревни он редко, но постоянно информировал нас о житье-бытье всего своего дома с домочадцами. Письма его были выдержаны в старой традиции и начинались с поклонов: «Кля-нюемся Вам Ваш племянник Михаил, а есе клянюемся моя зена Полагея с детками, а есе клянюемся моя мамаса и брат Вася» и т. д. и т. п. Поклоны были на полписьма. Потом следовало: «Мы зиви и здорови цего и вам зелаем, а корова наса отелилась, а те-леноцик подох, а хлеба дали мало». Заканчивалось письмо опять прощальными поклонами.
Неказист и хитроват (по определению Мамы) на вид был Михаил Борисович Шатков. Обделил его Бог многими мужскими достоинствами, но, однако, не лишил хозяйственной сметки и способности ко всякому ремеслу.
А от бабушки нашей Арины он перенял тайну заговора, тайну ворожбы. К нему приходили с детьми. Он заговаривал их от только в деревне известной болезни – «от младенца». Взрослых – от тоже только у нас известного «чемеря», женщин мог заговорить от худобы, а лошадей от козюли, т. е. укуса змеи. В деревне многие принимали его за колдуна. Но сам он этого не признавал, а в колдовство верил. Он, когда мы наводили его на такой разговор, все наши доводы разрушал конкретным примером. Однажды это было так: «Иду я раз по дороге,– таинственно говорил Михаил Борисович,– впереди – никого, задумалси. Глязу, а тут петух. Откуда – не знаю. Повелнулся назад, а потом вперед. А питуха нетути». Тут он делал паузу и назидательно, по-толстовски заканчивал: «А вы говолити!» Нам нечего было возразить против этой логики, и мы верили Мишке, что в деревне Чапкино колдуны есть. Мы потешались над нашим двоюродным братцем. А он, делая вид, будто бы не замечает нашей потехи, продолжал свои рассказы о деревенских ведьмах и колдунах. За Мишкой утвердилось у нас еще одно имя или кличка – Подходасса. Мы спрашивали у него: «Как живешь?» А он отвечал: «Подходасса». Он так произносил слово «подходяще».
Из всех своих братьев Михаил Борисович Шатков, он же Подходасса, оказался наиболее способным пережить все невзгоды жизни, выпавшие его семье – матери и братьям. Он прошел войну, перенес тяжелое ранение. После войны нашел дорогу домой, выстроил дом, родил сына, вырастил его и помог устроиться в жизни, как мог, воспитывал внучку Любку. Сын, однако, не отблагодарил его за все это своим сыновним вниманием и заботой.
Четвертого сына тетки Дуни почему-то тоже назвали Василием. Видимо, его рождение совпало с днем православного святого. А может быть, в церкви при записи в книгу не знали или забыли, что один Василий уже в семье есть. Василий-младший родился в 1917 году. Маловат он оказался ростом, но других физических и психических изъянов не имел. Грамоты он получил побольше. Из всех братьев только ему удалось окончить школу-семилетку в Спасском-Лутовиново. Так что у него больше было шансов на удачу в жизни. Но он не вернулся с войны.
В итоге семейной истории нашей тетки Дуни получилось так, что в сохранившемся Чапкино уже никто не помнит имен ни ее, ни ее сыновей. Старшему сыну Антону не по своей воле, а по суду пришлось в самом начале тридцатых покинуть деревню. По рассказам знаю, что до этого он начал самостоятельную жизнь. Женился. Жена ему досталась дельная, расторопная и даже красивая. Звали ее Марией Николаевной. Она была из своей деревни. До нелепого суда успели родить двоих детей. Антон выделился в собственное хозяйство и жил отдельно от матери и братьев. Но в конце двадцатых годов, а может быть, и в самом начале тридцатых, скорее всего тридцатых, он был судим и сослан для отбывания наказания в далекую Карелию, к самому Белому морю, в город Кемь. Там тогда тоже разворачивалась новая социалистическая стройка и нужны были рабочие руки. За что осудили Антона, никто толком не знал и рассказать не мог. И тетка Дуня и косноязычные братцы твердили одно, что якобы кто-то «доказал на него». Обвиняли в этом родственницу – то ли жену, то ли невестку родного дяди Капитона Григорьевича Марию Гавриловну. Скорее всего, так и было – «доказали.». А первопричиной мог быть самый обычный для тогдашней деревенской коллективизирующейся жизни случай.
Много тогда мужиков оказалось вдали от своих семей: кто за горсть зерна, прихваченного с колхозного тока, кто за нессыпку в семенной фонд назначенной доли, кто за невыполнения твердого обложения, кто-то умудрялся прихватить и побольше, а кто-то и вовсе неосторожно в откровенных выражениях поговорил с уполномоченным. Суд совершался тогда скорый, и редко кто его обжаловал. Тетка Дуня, как и большинство других ей подобных матерей, восприняла этот удар безропотно, будучи, однако, уверена, что Антон был «ни в чем не виноват».
Так тетка Дуня лишилась своего главного кормильца. А Антон из Кеми уже в свое Чапкино не вернулся. Как говорится, не было бы счастья, коли несчастье не помогло. Мария Николаевна отправилась вслед за мужем. Были тогда еще женщины в наших деревнях! Поехала она к мужу в Кемь повидаться, да так и осталась там. Антон был дельным мужиком. Работал он исправно по плотницкой части, был расконвоирован, а потом получил разрешение жить с женой вне лагеря. Мария Николаевна вернулась в деревню, быстро забрала оттуда детей и с ними поселилась в Кеми. В деревню сам Антон не приезжал, а Мария Николаевна несколько раз навещала родню с беломорскими гостинцами. Семья Антона, после того как он отбыл свой срок, навсегда поселилась в Кеми. Там она пережила всю войну. Иногда Антон присылал матери посылочку, а то и деньжат. Но большей помощи он оказать не мог. В семье бюджетом распоряжалась Мария Николаевна. Ей надо было вырастить и воспитать детей, что она, кажется, сумела сделать. Прокормить же свекровь с ее незадачливыми детьми она не могла. Не будем ее судить за это. Не судила ее и тетка Дуня, мыкая свое горе в Чапкино. Парни ее, как бы то ни было, работали в колхозе, зарабатывали трудодни, что-то на них получали и, как все, сводили концы с концами от урожая до урожая. Была у них корова. А это много значило. Раз в доме была корова, значит, и жизнь в нем продолжалась. Для сдачи налога по мясу еще имели двух-трех овец да несколько кур. В долгую холодную зиму жили на печке. Иногда тетке Дуне помогали братья, чаще обносками, реже деньжонками. Особенно участлива была к тетке Дуне моя Мама. Отцу не приходилось просить ее разрешения, чтобы как-то помочь сестре. Мама это делала сама, и всегда своевременно. Как только мы в Москве обрели собственное жилище в виде девятнадцатиметровой комнаты в фабричном общежитии, тетка Дуня стала нашей постоянной гостьей в зимние месяцы тридцатых. Она жила у нас до весны и уезжала назад в деревню, награжденная различными дарами и для нее, и для ее сыновей. Конечно, это были все те же обноски. Но тетка была рада им и благодарна Маме. Время тогда было для всех трудное, и большего мои родители для нее сделать не могли.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.