Текст книги "Чертополох. Философия живописи"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
В речах Лютера, вразумляющего крестьянство, есть пассаж, которому напрямую отвечает Питер Брейгель. Лютер говорил так: «Речь пойдет о послушании начальникам. Из послушания родителям следует и выводится все остальное. А потому все, кого мы называем господами, стоят на месте родителей. И чем дитя обязано матери и отцу, тем всякий подданный обязан своему повелителю. А посему рабочие должны не только слушать своих господ, но почитать их как отца и мать». Этот текст примечателен не только демагогическим приемом – «А потому все, кого мы называем господами, стоят на месте родителей». Почему потому? Никакой причины для этого следствия в рассуждении нет, – но и выводом: «Крестьяне должны исполнять то, что от них требуется, не по принуждению, но с радостью и удовольствием, ибо такова Божья заповедь». То есть подчинение начальству является исполнением заповеди «Чти отца своего и мать свою». Рассуждение удивительное, но укорененное в морали тех лет, навязанной закрепощенным.
Текст лютеровской проповеди интересно сопоставить с ответом Питера Брейгеля – художник написал картину «Детские игры». В картине Брейгель показал, что детская жизнь есть прообраз взрослой жизни, в отношениях детей уже заложено все, что потом проявляется во взрослом существовании: и угнетение, и коварство, и глупость, и раболепие, и отчаяние. Иными словами, у взрослой жизни нет ни единого преимущества в социальной структуре и социальных институтах – все это настолько укоренено в природе человека, что, увы, воспроизводится на любом этапе.
Брейгель не умел рисовать детей, точнее, у него нет на картинах ребенка, который не был бы уже взрослым и по чертам лица, и по знанию жизни. Но продолжим это рассуждение, и мы должны будем сказать: если народ – ребенок, а господа – родители, то вам, родители, нечему научить народ. Увы, все люди имеют родственную природу, все созданы Творцом – просто одни, расчетливые и коварные, правят другими.
«А еще было угодно Господу, чтобы никаких праздников в будние дни не было, а все бы святые праздники приходились на воскресенье» – так заботился доктор Лютер о своей пастве и о кошельке курфюрста одновременно. Вы заметили, сколько попоек нарисовал Брейгель? Начиная от программной вещи «Битва Масленицы и Поста» (а что это, как не бой с лютеранским ханжеством?) и вплоть до крестьянской свадьбы, которая наверняка не пришлась на воскресенье.
«Мы всегда должны помнить, что насилие властей предержащих, будь оно правое или неправое, не может повредить душе, но лишь телу и имуществу. Вот почему мирская власть, даже если она чинит беззаконие, неопасна, не то, что духовная». Посмотрите на картину «Избиение младенцев». Это происходит в современной Питеру Брейгелю деревне, это так вот расправлялись с крестьянами. Это было так, и он это нарисовал.
Вообще говоря, в сентенции Лютера по поводу соучастия крестьянина в собственном угнетении (народ – вразумляемое дитя, труд облагораживает, начальство угнетает, но это не гнет) есть перекличка с речью Хайдеггера, прочитанной им в присутствии Геринга на заводе Эссена. Философ, член НСДАП, уверял рабочих, что они соучастники великой мистерии труда, и безразлично, кто выполняет какую роль в этой великой мистерии – одним досталась роль слуг, другим господ, но общая цель прекрасна. Лютер высказал эту же мысль раньше, а Брейгель, отвечая Лютеру, ответил и Хайдеггеру, и хайдеггерианской эстетике, соответственно. Для Брейгеля не существует общей «великой эстетики труда», он любит тружеников, но ненавидит тяжелый бессмысленный труд. Это очень важно – понять различие труда и человека, выполняющего рабочую повинность.
Любопытно, что в программно-утопических картинах Брейгеля «Времена года» среди жнецов, косцов и пахарей не присутствуют начальники – им никто не дает указаний. Брейгель писал свободный труд.
Крестьян и рабочих, покореженных обществом, Брейгель рисовал всегда. Из брейгелевской толпы калек позаимствовал тему костылей Сальвадор Дали; костыль, подпорка бытия, для Брейгеля стал метафорой общественной дури задолго до испанского сюрреалиста: вот на таких костылях скачут луврские «Калеки» Брейгеля. Задолго до карликов-шутов Веласкеса, Брейгель сделал героями убогих и покалеченных – смотрите на них пристально: мы все такие. Пророк доктор Лютер, закончивший век придворным богачом, владельцем гостиниц и постоялых дворов, Лютер, предавший крестьян на гибель от княжеского меча, вот он явил показательный пример здоровья, а прочие покалечены временем. Увечий и слепоты на этот мир хватало, мало было зрячих.
Питер Брейгель видел дальние планы, обнимал глазом Европу от Альп до холодных равнин Фландрии, писал планету целиком, ему всякий край был интересен. Известно, что он путешествовал по Италии, учился. Впрочем, путешествовали тогда многие – с юга на север и наоборот; Европа дышала (или задыхалась) как единый организм; укрыться от бед и проблем было негде. Если Брейгель учился в Италии, это лишь означает, что он учился у тех, кого выучил его соплеменник Рогир ван дер Вейден. Брейгель рисует не просто дали, он рисует программно разнообразные дали – в одном краю происходит одно, в других краях совсем иное; там – горы, там – бури на море, там пустыни и жгучие ветры. Сферическая перспектива Брейгеля (эту перспективу воспроизвел Петров-Водкин, другие примеры неизвестны) позволяет видеть всю протяженность мира и истории сразу и во все стороны; Брейгель писал, как развивалась история всего человечества – для этого требовалась большая сцена.
То, что пишется именно история человечества, он обозначил просто: нарисовал строительство Вавилонской башни. Отчего-то принято считать Вавилонскую башню метафорой неудачи: дескать, амбиции строительства безмерны, да Господь вразумил гордецов. И действительно, написано много разрушенных башен (скажем, гравюра Корнелиса Антониса 1547 г., на которой дуновение Бога буквально разрушает башню на мелкие куски), но Брейгель изобразил успешное строительство Вавилонской башни, он показал процесс стройки. Мы отказываемся замечать тот простой факт, что Брейгель свою башню не рушит: в его понимании истории – башня (читай: проект единения людей, то самое, ради чего думали о башне Татлин и Маяковский) – есть необходимая константа. Брейгель пишет свою башню именно в то время, когда идет процесс распада единой Европы, когда общая вера распадается на локальные доктрины. Стоит понять, что Брейгель утверждает как раз обратное, так дальнейшее чтение его картин дается легче.
2
Традиционно созданное Брейгелем делят на три раздела – членение связывают с путешествиями в Италию, с влиянием босховского наследия, переездом из Антверпена в Брюссель и т. п. Принято отмечать, что, изменяя сюжет, мастер менял и стиль повествования: поздние вещи написаны более изощренной палитрой, в последней вещи «Сорока на виселице» появляются несвойственные лапидарно-контрастному письму Брейгеля валёры.
Первый раздел – знаменитые аллегории «Падение Икара», «Триумф Смерти» и «Падение восставших ангелов», изысканная картина «Морской бой в гавани Неаполя», рисунки «босховского» толка. Второй раздел – библейские и евангельские притчи: «Вавилонская башня», «Несение креста», «Обращение Савла», а также притчи онтологического характера – «Детские игры», «Калеки», «Притча о слепых». Третий этап – цикл картин «Времена года», который я склонен трактовать как наиболее метафизический; и этот этап закономерно переходит в особый, финальный – крестьянские свадьбы. Классификация усложнена тем, что темы и сюжеты Брейгеля проникают друг в друга, все в брейгелевском мире взаимосвязано.
Евангельские картины соответствуют общей ренессансной традиции – перенос сюжета из Палестины в современный художнику мир. «Поклонение волхвов», «Несение креста», «Перепись в Вифлееме», «Избиение младенцев» – все эти события происходят в современной Брейгелю Фландрии. Соответственно, свидетелями христианских притч становятся не дамы бургундского двора и не канцлеры, заказывающие картину. Мы привыкли к тому, что в евангельских сценах появляется курфюрст или князь. Но здесь, у Брейгеля, Спаситель окружен чернью.
Брейгель пишет локальными цветами, при взгляде на его доски поражает бесхитростность исполнения. Художник того времени – ремесленник искушенный, уже знает, как подернуть цвет легкой лессировкой, притушить излишнюю яркость, добавить тайны. Босх, которого Брейгелю назначили в родители, пишет витиевато, с многочисленными лессировками, проходя мягкой кистью по подготовленной поверхности, наводя прозрачную тень на яркий цвет. (Эту искушенность Босха отмечает ван Мандер). Брейгелю такое ухищрение чуждо; он простодушно закрашивает поверхность, сопоставляя цвета контрастно: красному противопоставляет зеленый; черному – белый. Любимый мотив – снег: простодушно, как в рисунке, он рассыпает на белом фоне черные силуэты охотников, или горожан на переписи в Вифлееме, или пастухов, идущих поклониться Марии. Обратите внимание, как Брейгель рисует огонь (скажем, в «Охотниках на снегу», Вена) – пламя бьет в одном направлении, точно под порывом ветра, и написано пламя одним мазком, одним оранжевым цветом, точно краску плеснули из стакана. Никаких извивов языков пламени, никаких сложностей в простых явлениях. Брейгель рисует фигуры так, как их в то время уже не рисует никто; скупая функциональность линий не соответствует стилю века. Огонь полыхает, дерево растет, человек стоит – для Брейгеля простые вещи не требуют лишних уловок. Для искушенного глаза маньериста – а это время маньеризма – все это выражено излишне прямолинейно, чтобы не сказать «вульгарно».
Еще более вульгарно то, что Иисус и Дева Мария показаны с крестьянской точки зрения; явлена биография мужика, жившего среди мужиков. В лондонском «Поклонении волхвов» есть два сюжетных акцента, абсолютно непривычных для иконографии Рождества. Дева Мария и Иосиф изображены совершенными простолюдинами, а у входа в хлев, помимо волхвов, собралась вооруженная бригада ландскнехтов – так именно солдаты врывались в крестьянские дома. «Перепись в Вифлееме» и «Избиение младенцев» развивают метафору: вместо Вифлеема Брейгель рисует снежную деревню, ее уничтожает отряд наемников. Испанские ли то солдаты, вольные отряды или княжеское ополчение – неважно; важно, что война не щадит никого. В картине «Несение креста» обнаружить Спасителя непросто: Христос буквально затерян среди толпы. И это не потому, что он, подобно босховскому Христу или Христу Грюневальда, задавлен обилием мучителей, но просто потому, что Бог точно такой же, как и все прочие. Разительного отличия в облике Спасителя нет – он мужик среди мужиков. Это довольно грубо сказано, но так уж художник захотел сказать.
Одного взгляда на искусство Ренессанса довольно, чтобы заметить разительное несоответствие между высоким пафосом изобразительного искусства и литературой, которая не избегала сюжетов, снижающих пафос до бытовой истории. Такого не наблюдается в иных эпохах: живопись барокко обладает тем же этическим пафосом, что и литература барокко, то же самое можно сказать об эпохе Просвещения. Так неужели зритель картин Боттичелли не мог оценить грубоватого юмора, доступного читателю новелл Боккаччо? Отчего изобразительное искусство Возрождения не знает изображения простолюдина? Вспомните, драмы Шекспира построены на том, что высокий слог вельмож оркестрован грубыми репликами шутов, могильщиков и слуг. Почему же Микеланджело, написавший Бога, пророков и героев, не нашел в мистерии человечества места, куда поместить рыночных торговок и рыбаков? Принято считать, что простонародью были внятны канцоны и терцины Данте; великий флорентиец писал отнюдь не на латыни, он сделал итальянский повседневный язык языком великой литературы. Что касается Боккаччо и Саккетти, Браччолини, Страпаролы и Ариосто, то рассказанные ими истории описывают мужиков наряду с господами, причем необязательно, что главным героем становится именно господин. То же касается и «Кентерберийских рассказов» Чосера, и «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле, и «Гептамерона» Маргариты Наваррской – сложных повествований, где высокий и низкий стиль сознательно перемешаны.
Однако изобразительное искусство Возрождения противопоставления двух стилей просто не знает. Это, если угодно, оркестр одних струнных инструментов – ударные и духовые принципиально отсутствуют. Не только у величественного Микеланджело и надменного Леонардо, но даже у бурного Тициана, у виртуозного Карпаччо мы не найдем изображения тех, кого принято называть расплывчатым словом «народ». Даже дальние планы картин, где почти неразличимые фигуры могли бы оказаться мужиками на пашне, даже там нет простонародья. Там паломники (у Чима да Конелья-но), рыцари (у Джорджоне), но низменного быта нет. Спустя два столетия жанр войдет в изобразительное искусство, а во времена Возрождения быт не ставили вровень со священным сюжетом. Есть характерный эпизод: допрос Паоло Веронезе, учиненный в связи с картиной «Пир в доме Левия». Художника обвиняли в том, что он поместил в картину с божественным сюжетом случайных людей. Ответы художника обескураживают следователя. «Кто этот человек на первом плане, у которого идет носом кровь?» – «Это слуга, у которого случайно пошла носом кровь».
По всей вероятности, Веронезе не хитрил, он действительно растерялся. У него и в мыслях не было принизить значение священной сцены, то была первая робкая попытка включить слугу в пафосное произведение. Во время допроса Веронезе сослался на то, что художник должен быть наделен теми же правами, какими располагают писатели, смешивая высокий и низкий стиль; в его время (он современник Брейгеля) это требование выглядело безумным.
Вообще говоря, совмещение высокого и низкого слога есть характерная черта европейского искусства. Поскольку сам Христос явился в образе нищего странника, то с тех пор бродяга, юродивый, арлекин стали контрапунктом для гуманистического искусства (вспомните бродягу Чарли в фильмах Чаплина и арлекинов Пикассо). Однако Высокое Возрождение предъявляет героям суровые требования – так просто на картину не попасть. Мы добираем информацию из литературы: узнаем о попойках крестьян, об их нужде и грошовых расчетах, но все, что нам об этом известно, мы знаем не из картин. Нашему воображению приходится совмещать знание, почерпнутое из изобразительного искусства, с прочитанным, чтобы получить объемную картину времени. Во французском Ренессансе мы знаем соленые шутки героев Рабле, школяра (Панург) и монаха-расстриги (брат Жан), но не найдем адекватной этому картины. Когда Пантагрюэль с шутками и прибаутками собирает коллекцию живописи на острове Мидамоти, он собирает то искусство, что было известно Рабле: описывается маньеристическая живопись круга Фонтенбло, на которую брат Жан с Панургом и не взглянули бы. Ни великий художник Жан Фуке, ни Жан Клуэ в своих миниатюрах не оставили нам практически ни одного изображения мужика (исключением следует считать портрет шута Ганеллы кисти Фуке, который хранится в Венском Музее истории искусства). Точно так же и Северное готическое Возрождение знает рыцарскую галантность, религиозный экстаз, но народной эстетики бургундское искусство не знает. Появляется сельский мотив, созданный для заднего плана часослова герцога Беррийского: аккуратные пашни и благостные пейзане, их жизнь вплетена в декоративный орнамент. Насколько это, пасторальное и приторное, не соответствует живому реализму Саккетти и Страпаролы или латинским фаблио, что были уже за столетия до Саккетти. В изобразительном искусстве Ренессанса мужика не было, даже на роли в задних планах его допускали только после встречи с куафёром.
В истории искусства было лишь два художника, поставивших мужика вровень с господином, лишь два художника заявили, что Ренессанс возможен для всех: это Брейгель и Ван Гог. Они не отменили культуру господ, как это сделала социалистическая революция, они не заменили дворянина пролетарием, нет, они просто сказали, что мужик в такой же степени субъект ренессансной культуры, как и рыцарь. В ренессансной литературе это сделали Рабле и Шекспир, а в изобразительном искусстве – Питер Брейгель, которого так и назвали – Мужицкий.
Бургундское искусство – это рыцарское искусство; флорентийское искусство – искусство банкирских палаццо; венецианское искусство – искусство нобилей. Объяснить это легко: лишь человек благородного происхождения и обильного достатка может позволить себе предаться «высокому досугу», пользуясь определением Аристотеля. Едва искусство делается демократичным, как кругозор его сужается: голландский протестантский натюрморт не рассказывает (не хочет и не может) обо всем мире. Ренессанс – удел благородных и свободных; крестьянин не благороден и не свободен, следовательно, Ренессанс не для него. А вот Брейгель это обстоятельство опроверг: он остается художником Ренессанса и одновременно является крестьянским живописцем; его герои – сплошь мужики. Это впервые так. До него так никогда не было в искусстве, и после него так никогда не было, лишь Ван Гог сумел повторить – не в полном объеме, но сумел – путь Питера Брейгеля.
3
Питер Брейгель однажды написал программную картину – «Страна лентяев», в которой перемешал сословия, вещь небывалая для Ренессанса. Вокруг стола с закуской спят хмельные собутыльники: рыцарь с копьем, школяр с книгой и мужик с цепом. Это едва ли не первый пример в искусстве Ренессанса – портрет всех классов общества, причем объединены представители классов общим евангельским сюжетом. Совсем несложно понять, что художник пишет аллюзию на сон трех апостолов в Гефсиманском саду. Иными словами, Брейгель говорит: вера дана вам всем сразу, вы – одно целое, проснитесь!
Евангельские притчи Брейгель Мужицкий рассказал заново, заставил истории про Спасителя жить без папской фальши; впрочем, и лютеранской фальши в этих рассказах тоже нет. Питер Брейгель Шутник, конечно же, художник религиозный, однако религиозность его своеобразная: он очевидно не папист, однако он и не протестант также. Скаредная мораль лютеранства ему невыносима, а если кто-то усомнится в том, что протестантское ханжество художник презирал, пусть посмотрит на «Крестьянский танец», на бешеную пляску кряжистых мужиков с вздыбленными фаллосами – это практически языческий праздник, торжество плоти и похоти вопреки закону и церковной морали. Штаны лопаются под напором плоти, парни мнут задницы крепких девок, а девки прижимаются к мужским причиндалам и млеют от восторга. Разве доктору Мартину Лютеру и его пресной фрау Катарине понравилась бы этакая пляска? Посмотрите на «Крестьянскую свадьбу» (Питер Брейгель завершил свой путь тремя крестьянскими картинами и оставил себя в нашей памяти гостем крестьянской свадьбы: написал второй автопортрет – сидящим в углу бородатым мужиком), что на такой свадьбе могло бы порадовать народного пророка, который этот самый народ ненавидел? Последняя из известных нам вещей Брейгеля – «Сорока на виселице», и это его прямой ответ лютеранству, утвердившему виселицы для крестьян.
И проповедь в лесу Мартину Лютеру тоже не понравилась бы: виттенбергский пророк довольно быстро ввел регламенты на богослужения, не уступающие папизму в формальностях. «Проповедь Иоанна Крестителя», которую написал Брейгель, – это проповедь отнюдь не Лютера, но Томаса Мюнцера, и прочитана эта проповедь под открытым небом тем, кого Лютер презирал – бедноте. Думаю, что эта картина является программной для Питера Брейгеля и предъявляет нам его мировоззрение с предельной ясностью.
Брейгель родился в тот год, когда Томаса Мюнцера казнили, в 1525-м. Нельзя отрицать тот простой факт, что тема крестьянства главная в деятельности обоих, оба посвятили жизнь обездоленным, судьбы убогих, обиженных богатыми жгут сердце обоим. Легко допустить, что у Брейгеля были основания считать себя восприемником идей Мюнцера. Это была столь же ясная эстетическая программа, как и спустя четыре века у Винсента Ван Гога (здесь уместно будет привести высказывание Ван Гога, сообщившего о смысле своих занятий бесхитростно: «Цель моих стремлений: писать крестьян в их повседневном окружении»). Ученый проповедник Томас Мюнцер, буквально решивший разделить участь крестьянина, притягивал художников: например, к восстанию крестьян примкнул германский скульптор, резчик по дереву Тильман Рименшнайдер. Когда, наконец, Мюнцера схватили, то схватили и Рименшнайдера; великого мастера, чьи скульптуры украшают соборы, пытали и сломали обе руки, так что в дальнейшем он не мог работать. Художники, впрочем, знали, на что идут. Знал и Рименш-найдер, и Ван Гог, и Брейгель: участь крестьянина ими самими описана предельно ясно. После подавления восстания Альбрехт Дюрер предложил проект памятника крестьянам. Вот что он посоветовал соорудить: «Посреди кадки для масла поставь молочный кувшин красивой формы. В кувшин вставь четыре пары деревянных вил, которыми сгребают навоз; обвяжи их вокруг снопом так, чтобы вилы торчали. И прикрепи к этому крестьянские орудия – мотыги, лопаты, навозные вилы, цепы. Затем поставь на вилы на самом верху куриную клетку, опрокинь на нее горшок из-под сала и посади на него опечаленного крестьянина, пронзенного мечом, как я это здесь и нарисовал». Сохранилась и гравюра, сделанная Дюрером для пояснения к строительству памятника: крестьянин изображен с мечом в спине, удар нанесен предательски. Скульптурная композиция смотрится сегодня сюрреалистическим ассамбляжем – в наши дни этакое проделывают в гламурных галереях: навозные вилы, а на них поставлена куриная клетка, кажется, даже имеется такая современная инсталляция. В случае Дюрера, однако, сюрреализма нет, но буквально произнесенная правда часто выглядит преувеличением. Курица в клетке, навозные вилы и нож в спину – вот портрет крестьянства.
Брейгелевское сравнение Иоанна Крестителя с Томасом Мюнцером столь же естественно, как и памятник, придуманный Дюрером – нет ни малейшего преувеличения в сопоставлении этих фигур. Обоих проповедников умертвили усекновением головы по приказу жестокого царя; и если роль Иродиады в случае Мюнцера сыграл Лютер, это немногое меняет. Как и Мюнцер, Иоанн Креститель жил лесной жизнью. Мюнцер был окружен беднотой (в то время возникло учение Андреаса Карлштадта, согласно которому следовало разделить тяготы паствы буквально), вот поэтому Креститель и изображен в лесу в окружении крестьян. Это лишь буквальное изложение современных Брейгелю событий, библейский Иоанн Креститель никаких проповедей в лесу сроду не читал, и никаких указаний на этот факт нигде не имеется. Интересно бы знать, что говорит беднякам в лесу Иоанн Креститель. Вероятно, это была проповедь, произнесенная так, чтобы самые простые люди ее уразумели. Питер Брейгель и сам старался говорить именно так вот просто.
Собственную проповедь он оформил в доходчивый для простолюдинов сюжет – в популярное изображение времен года. Для крестьянина это понятное измерение истории: смена времен года в трактовке крестьянина – это смена цивилизационных проектов. Так Брейгель и написал.
Нарисованы осень, зима, весна и лето, причем каждый сюжет следует читать как буквально, так и метафорически. «Сумрачный день» – одна из самых прекрасных брейгелевских картин, вещь свинцово-сливового колорита, с тяжелым грозовым небом и морской бурей на заднем плане. Всполохи пятен красного – в редких домах и рубахах крестьян – напоминают горящие угли в затухающем костре. Мысль об огне не случайна – на картине стоит лютый холод, но картина же и согревает; это колористический шедевр. На деревню надвигается гроза, и перед лицом общей беды крестьянские мальчишки заняты тем, что собирают хворост для очага. Мы почти физически переживаем холод, идущий с этой картины, чувствуем свинцовый лиловый ветер с гор. Как обычно, у Брейгеля поражает контраст холодной вселенной – и спрятанного внутри нее маленького обогретого пространства. Мальчишки так весело болтают, им так тепло и радостно вместе, словно буря может обойти их крошечный домик стороной, словно их тепло неуязвимо для урагана.
Существенным для понимания картины является изображение крестьянской семьи на первом плане справа. В то время как другие заняты сбором хвороста, муж, жена и их ребенок разглядывают исписанные клочки бумаги. Занятие тем более нелепое, что происходит это в густых сумерках (картина ведь так и называется – «Сумрачный день») и фонарь, который семья принесла с собой, стоит на земле и не светит. Чем бы ни были эти бумажки – индульгенциями, псалмами, долговыми расписками, что еще может попасть в руки неграмотного крестьянина?.. – ознакомиться с их содержанием в темноте трудно. Крестьянская семья уставилась на бумаги с выражением, которое трудно передать; скорее всего, это удивление бессмысленности грамоты. Вокруг бушует мир, ревет море и тонут корабли, холод сжал их деревню – а бумажка что-то сулит, к чему-то взывает. Вне этой метафоры бесполезности воззвания (читай: бесполезности искусства) понять картину «Сумрачный день» затруднительно.
На картине «Возвращение стад» мы видим пастухов, подгоняющих скот на пути домой, это одна из самых покойных картин Брейгеля, как и хрестоматийно известные «Охотники на снегу». Величие картине придает мерный ритм поступи охотников – причем это не уверенность в завтрашнем дне, не довольство, перед нами иное чувство. Добыча охотников скудна, не вселяет надежды на изобильные трапезы. Их домочадцы развели костер – готовятся встречать охотников, но готовить нечего, голод. И сила, исходящая от этой картины, заключается не в изображении гармонии жизни; рубенсовского изобилия, конечно, нет. У Брейгеля особая, негармоничная гармония – его герои сложены непропорционально, их быт неказист, их лица устроены примитивно, как и их быт. Но слаженность всего общего хозяйства с великой природой – производит специальный эффект: трудись, как природа, и тогда возникнет ремесленное достоинство, оно создаст великий ритм жизни, часослов крестьянина.
Времена года Брейгеля – это ведь «Часослов», написанный для крестьянина, а не для герцога Беррийского. Брейгель показал мир той непасторальной гармонии, которая еще надежней пасторалей герцогских часословов. Мир Брейгеля так устроен, что нищета и недуг сами собой перетекают в игру, нищий и калека включаются в хоровод дел и забав, затем игра переходит в работу, работа в пляску, пляска в свадьбу. Это единый процесс жизни, который нельзя разъять на пары бедность – богатство, отчаяние – радость. Все происходит одновременно, вытекает одно из другого.
Исходя из вышесказанного, я не склонен считать картину «Вино на празднике святого Мартина» (1568 г., Прадо, Мадрид), недавно атрибутированную как картина Брейгеля – действительно принадлежащей кисти Брейгеля. Это невозможно не только потому, что пропорции фигур не брейгелевские – у Питера Брейгеля фигуры имеют более кряжистый, разлапистый облик; не только потому, что картина несоразмерна классическим брейгелевским, ненормальный для него размер 270 см в длину, горизонты при этом не прописаны; но прежде всего потому, что персонажи мадридской картины, все как один, вызывают легкое презрение – они пьяницы. Пьяный, лежащий в левом углу картины, – определенное ничтожество, как сказали бы сегодня, люмпен. Брейгель писал нищих, но он не писал падших, он писал выпивох, но не писал пьяниц. В этом – реалистическом, но уважительном отношении к человеку – он может быть сопоставлен с Робертом Бернсом. Толстяк косарь на рисунке «Лето» опрокидывает в себя бурдюк с вином, хлещет, не останавливаясь – но он не пьяница. Это работник, который ухватисто держит за бока свою жену, крепко сжимает косу, а может и бурдюк опорожнить. Художник не смеется над косарем; Брейгель толстым косарем любуется. Но в мадридской картине любования нет, а есть парад аномалий, стихия пьянства; это могли бы написать Остаде, Браувер или Тенирс (если бы они брались за такие большие холсты), но Брейгель написать так не может. Питер Брейгель Шутник смотрел на мир завороженно. Его крестьянам голодно, крестьянский труд тяжел – но работа ведет их вперед, учит и спасает.
Когда, осмотрев все времена года, пройдя последовательность ветреной осени, скудной зимы и трудовой весны, мы доходим до картины «Жатва», к этому моменту мы уже готовы понять ее неизбежность.
Жатва, как ее понимал Томас Мюнцер, – это время расплаты, это пора сведения счетов с миром. В его проповедях образ жатвы присутствует постоянно: Мюнцер призывал крестьян «собрать жатву», слово сделалось нарицательным. Так он и говорил, так и писал, так проповедник обращался к крестьянам, называя восставших жнецами: «Пришла ваша пора, братья, час жатвы настал!» Зерно созрело, терпеть более невозможно, поле надобно сегодня сжать. Так именно жатву понимал и Брейгель, и его жнецы, трудящиеся серпами в поле, это метафора восстания. Винсент Ван Гог, мысливший в унисон с Брейгелем и Мюнцером (и, кстати, сам начинавший как проповедник), объяснял собственный холст со жнецом, написанный в Арле спустя триста лет после брейгелевской «Жатвы», как изображение поля смерти, а саму фигуру Жнеца – как воплощенную Смерть. В письмах к Тео есть строчка: «Человечество – это хлеб, который предстоит сжать».
Собственно говоря, цикл «Времена года» описывает представления Брейгеля о возможной социальной трансформации: от зимы феодализма – к восстанию и сбору урожая, затем к крестьянской республике. Крестьянство, по Брейгелю, пройдет путь от жатвы к сбору плодов и отпразднует свадьбу – самостоятельно, не ведомое никем. Свободе учителей не требуется. Природа столь величественна, следуй за ней, природа тебя вразумит своей щедростью и размахом. Крестьянский быт организован самой природой – какие еще потребны учителя? В еще большей степени, нежели масляные картины, замысел Брейгеля раскрывают рисунки. Поразительные «Весна» и «Лето» (оба 1568 г., Кунстхалле, Гамбург) изображают согласованный труд крестьян, возделывание сада; изображен коллектив тружеников, которые работают так слаженно, словно Уильям Моррис или Фурье расписали им порядок труда. Так организованны только персонажи утопий – один копает, другой поливает растения, третий выравнивает делянки, четвертый собирает плоды. Это отнюдь не жертвы помещичьего произвола, изображаемые передвижниками, это не страстотерпцы на пашне, перед зрителем общество радостных тружеников. Они работают на себя – над ними нет никакого управляющего.
Брейгель (в отличие от распространенного в его время взгляда на крестьянское сословие) не назначает труженикам учителей: на картинах, подробно описывающих деревенское хозяйство, мы не видим бар и хозяев – тех, кому достается доход с полей, кому принадлежит земля. Не видим мы и проповедников – помимо Иоанна Крестителя, не похожего на священнослужителя, крестьяне слушать никого не станут: попов Питер Брейгель постоянно высмеивает. Каково его отношение к учителям народа, мы видим в рисунке «Осел в школе» – сидящий за кафедрой самодовольный осел вполне мог бы войти в «Капричос» Гойи.