Электронная библиотека » Максим Кантор » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 25 апреля 2016, 12:20


Автор книги: Максим Кантор


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Рембрандту вообще несвойственна повышенная эмоциональность – у него на картинах нет кричащих, рыдающих, орущих, взывающих; самая сильная эмоция переживается молча и не выражает себя мимикой. Люди на картинах Рембрандта чувств не показывают: отец лишь прикасается руками к плечам блудного сына, жених в «Еврейской невесте» лишь трогает свою любимую кончиками пальцев – и это все, это предел того, что показывает художник. Очень важно, как они смотрят – у них отрешенный взгляд, в котором нет ни напряжения, ни боли, но такое рассеянное внимание, которое бывает у ученого, поглощенного мыслью. Это взгляд внутреннего созерцания – такой взгляд у Хендрикье (портрет Хендрикье из собрания Берлинской картинной галереи), у Моисея, разбивающего скрижали Завета, у отца, встречающего блудного сына, у жениха в картине «Еврейская невеста» и у всех героев поздних портретов. Обычно портретируемый вступает со зрителем в диалог, наш взгляд встречает взгляд героя картины. Но герои Рембрандта смотрят мимо нас – в вечность.

И эта вечность – темно-золотого, черного цвета.

Эта вечность и есть главный герой картин.

Исчерпав возможности офортной доски (говоря проще, протравив доску до дыр, чернее цвет уже не будет), Рембрандт переходил к холсту: мы часто видим, как один и тот же сюжет он выполняет в рисунке, в офорте, в масле. Рисунок пером – обозначение сюжета; работа в офорте – поступательное движение к общему смыслу; масляная живопись – обретение субстанции бытия. Эта густая золотая тьма Рембрандта – самоценна. Эта тьма – отдельный (скажу: самый главный) герой его холстов. Подобно тому, как кровь есть главный орган тела, так и густая атмосфера, точнее, красочный сплав картин Рембрандта есть главное содержание этих картин. Живопись дает больше возможностей, нежели офорт: можно нагнетать атмосферу мазок за мазком; так, бесконечными лессировками Рембрандт нагнетал свою знаменитую черно-буро-золотистую субстанцию бытия, сквозь которую высверкивает жизнь. Тьма Рембрандта имеет самостоятельное, даже персонифицированное значение – она одухотворенна. Посмотрите на тень Караваджо – это просто тень, за ней ничего нет; поглядите на нейтральные серые тени Рубенса или даже цветные тени Тициана – это лишь обозначение той части объекта, которую не освещает солнце. В случае Караваджо тень – это тайна, но и только. В случае Жоржа Латура тень – это завеса, занавес. Рембрандт не делает из тени тайны; тень вообще не прячет ничего, вот в чем особенность Рембрандта! Тень – это живая текучая субстанция, тень – это вещество, которое связывает бытие, тень – это жизненная квинтэссенция: вся горечь и вся любовь содержатся в этой рембрандтовской живой ткани бытия. Нет, луч света не выхватывает из тьмы бедствия просветленное лицо праведника, нет, не так! Всмотритесь в холст: тьма сама лепит предметы, ткет пространство, выталкивает из себя лица на свет. Живопись Рембрандта состояла в том, чтобы найти эту животворящую субстанцию.

Чтобы получить цвет такого живого, животворящего качества, приходилось прописывать тень тысячу раз, класть тысячи мазков, вплавлять мазки друг в друга; постепенно, от многочисленных лессировок образовалась густая масса темной живой субстанции – она цветом напоминает остывший металл, который только что достали из тигля. Мысль об алхимии приходит сама собой. И то, что этот темный драгоценный материал обозначает трагедию, приводит нас к заключению: предметы и события в истории связаны драмой.

Но сказать можно и еще проще: Рембрандт озаботился поиском связи вещей, ведь обязано существовать нечто в мире, что связывает вещи, понятия, образы воедино. Есть общий закон бытия, которому подвластно все – как его нарисовать? Для Платона этим общим был эйдос, сгусток смыслов и идей; для христиан такой связью всех вещей является Бог. Но в Европе, пережившей Реформацию, в Голландии, отказавшейся от католичества, в которой образ Божий если и не был изгнан вовсе с холста, то стал равновелик портрету бюргера и натюрморту с селедкой, пришлось искать заново связь вещей.

4

Любопытно, что Шпенглер, анализируя барочную светотень (формально Рембрандт подпадает под стилистическое определение барокко), назвал этот всепроникающий коричневый сумрачный цвет тени «фаустовским». Шпенглер не различал тень Караваджо от тени Рембрандта или Веласкеса; для него было важно то, что вместо ясной зеленой ренессансной перспективы, расчерченной на планы, появилась обволакивающая мир тьма, манящая, неизведанная, непредсказуемая. «Фаустовский дух», дух Запада, дух Европы, по Шпенглеру, выразил себя в барочной светотени – и как здесь не вспомнить самого Фауста, и поиски абсолюта, ради которых он готов был пожертвовать душу дьяволу?

Проблема, которую ставит перед собой гётевский Фауст, звучит так: он познал науки (знаменитую четверку дисциплин: философию, медицину, юриспруденцию, теософию) и при этом, как говорится в переводе Пастернака, «был и остался дураком». Дело в том, что Фауст, который уже до известной степени агностик, не может принять Бога как связь вещей, но вне Бога он связи вещей не видит. Ему надо понять, как сопрягаются знания, поскольку только сопряжение и сравнение может дать критерий истинности, но он не видит, что может быть этим общим звеном. Отец Фауста – алхимик; Фауст вспоминает, как он юношей лечил больных чумой крестьян, используя порошок отца, состава которого он постичь не в состоянии, – то было несовершенное лекарство, но нечто оно содержало. Это самое «нечто» Фауст и старается выторговать у Мефистофеля (те, кто прочел книгу бегло, думают, что речь идет о вновь обретенной молодости, – нет, молодость лишь побочная привилегия, условие для путешествий). Фауст ищет продукт, объединяющий мир (так герои Рабле ищут «божественную бутылку», а рыцари Круглого стола ищут Святой Грааль) – в терминологии алхимиков тех лет, Фауст ищет философский меркурий (mercure philosophique), философскую ртуть – вечно живую, подвижную материю, одухотворяющую бытие. Философскую ртуть получали от соединения «философского золота» (or philosophique), то есть от знания, от науки, от мастерства, и обычной ртути (mercure commun), или, в терминологии алхимиков, «воды жизни». Вот это чудесное единение ищет Фауст. Если уподобить культуру Европы философскому золоту, а вечную страсть художника – подвижной ртути, то требуется получить «философскую ртуть», то есть общее для всех состояний и всех материй вещество, преображающее мир, составляющее основу бытия. Европа, испытав соблазн неверия, переживая Реформацию, не стала ни материалистической, ни бездуховной. Напротив. Алхимия, заменившая, или, точнее говоря, вставшая рядом с философией, ввела в обиход своего рода веру, подкрепляющую страсть к науке, веру в возможность знанием обессмертить материю; алхимики использовали для обозначения этого занятия слово «дело». «Деланье» – это фразеология алхимиков, самоназвание их занятий. Совпадает совершенно с фаустовским анализом первых строк Библии, Книги Бытия. Комментируя первую строку «Вначале было Слово», Фауст постепенно приходит к тому, что «вначале было дело», то есть усилие, превращающее мертвую материю в живое состояние, причем не верой, но исключительно знанием.

Фаустовский дух, о котором говорит Шпенглер, темный дух барочной тайны, формообразующая тень, властная над бытием связующая субстанция – это и есть то, что всю жизнь писал Рембрандт.

Из вышесказанного можно сделать вывод, что Рембрандт был алхимиком. Кстати сказать, он был ученым человеком, коллекционировал рукописи и научные труды, среди его картин есть много портретов ученых в кабинетах, заполненных книгами. Если продолжать эту тему, то можно даже сказать, что палитра Рембрандта подчиняется алхимическому выбору цветов – красный, желтый, черный, белый: так алхимики понимали стихии. Рембрандт совсем не признавал синюю краску – ни лазурита, ни ультрамарина в его палитре не было никогда. Но все же речь шла о другом: не в том дело, был ли Рембрандт алхимиком; дело в том, что сама масляная светская живопись есть не что иное, как инвариант алхимии. Обособившись от храмовой фрески и алтарных образов, обособившись от иконописи и от дворцовой картины Возрождения, масляная живопись стала ремесленным занятием – «делом», «мастерством», часто даже невостребованным мастерством. В то время появились художники, которые уже стали работать не на заказ, а по воле души – явление поразительное! Составляя краски, смешивая тона, колдуя над материей цвета, эти частные ремесленники свободных городов являлись именно алхимиками, и никем иным. Предметом их поиска была, как и у алхимиков, сама жизнь, ее абсолютное вещество. Этика ремесла, мастерства стала в европейских городах практически религиозной ценностью (ср. цветаевское «Мое святое ремесло»). Как и всякое ремесло, как и всякое деланье, эта профессия знала, прежде всего, узких ремесленников. Особенно это видно в Голландии, разобравшей алхимию живописи по жанрам: Пауль Поттер писал лишь домашних животных, Клас Хеда – лишь натюрморты, а Якоб ван Рейсдаль – лишь пейзажи. В этом проявлялась в том числе и протестантская этика труда, но вот среди узких ремесленников появился великий алхимик и нашел Абсолют. Здесь, кстати, уместно будет упомянуть и то, что Рембрандт не был протестантом. Так уж случилось, что он воспитывался в католической семье и учился у Ластмана, католика. Особенно набожным его это не сделало, но вывело за рамки веберовского, протестантского отношения к труду – он хотел универсального свершения.

Пишут ведь не предметы, но связь предметов; не лица, но сопряжение душ; не жесты, но взаимопроникновение исторических событий. Вот это сущностное единство бытия и писал Рембрандт. Кажется, что это слишком сложно для понимания; напротив, это самое простое, легче всего понятное. Вообразите себе ветер, который объединяет своим порывом людей, деревья, дома; когда дует сильный ураган, вы видите только ветер, из него и возникает природа. Теперь представьте, что этот ураган – дух. Неужели вы думаете, что дуновение духа менее впечатляющее зрелище? Вот это Рембрандт и написал – то самое, непроизносимое (хотите, назовите «фаустовским духом», хотите – «философской ртутью»), что соединяет людей и историю. Но еще точнее будет назвать это – первопарадигмой бытия, Ветхим Заветом, иудаизмом, что пробивается сквозь христианскую историю. Эта «субстанция» Спинозы, эта заповедь Моисея и его народа и есть то, на основании чего Рембрандт выстроил европейскую живопись (в рембрандтовском изводе, разумеется). Оказалось, что это изначальное вещество имеет цвет старого, потемневшего золота. Это печальная материя, прикосновение к тайне бытия делает людей печальными.

Эта связь вещей – первопарадигма бытия, наше прикосновение через Ветхий Завет к общему изгойству – и есть секрет Европы, грустный и величественный секрет. В нем слито все – свобода, сострадание, воля к власти, страсть к революции, любовь к знанию. Слияние всех свойств воедино – почти непереносимая тяжесть. В той мере, в какой мы воспринимаем призыв быть людьми и преодолеть искушение золотым тельцом – мы все евреи. Все – жиды. Неудивительно, что получился такой тягучий, горестный темный тон.

Эль Греко и Рубенс

1

Нет заявления менее деликатного для истории искусств, и одновременно более очевидного, нежели утверждение, что композиционный сюжет и метафора Голгофы повторяют сюжет и метафору Лаокоона.

Трое распятых (поскольку борьба со змеями заставляет Лаокоона и его сыновей широко раскинуть руки, они выглядят так же, как и прибитые к крестам) в каждой композиции; убитый за нежелательные пророчества герой – находится в центре группы; смертная мука переносится героем с исключительным достоинством.

Лаокоон и Голгофа – античная и христианская метафоры встречи с неправедной смертью – столь близки пластически, что когда Эль Греко взялся за сюжет Лаокоона, он – для меня это представляется бесспорным – имел в виду интерпретацию Голгофы. Эль Греко был художником, посвятившим себя сугубо религиозной живописи – нет ни единой картины, за исключением редких светских портретов (коих совсем немного, к тому же, если он писал портреты, то, прежде всего, духовных лиц), не посвященной Христу. Вообразить, что перед смертью он берется за языческий сюжет, невозможно; это не укладывается в строй мыслей художника.

К сюжету, взятому из поэмы Вергилия, художник обратился ради сугубо христианской проповеди – или того, как он понимал христианское искусство. Саму скульптуру «Лаокоон» он видел в Ватикане, во время пребывания в Риме (именно во время этих визитов он пренебрежительно отозвался о героике Микеланджело), но, вероятно, чтение «Энеиды» усугубило эффект.

Вторая книга «Энеиды» рассказывает, как жрец Нептуна Лаокоон пытался воспрепятствовать тому, чтобы деревянного коня поместить внутрь крепостных стен:

 
Тут, нетерпеньем горя, несется с холма крепостного
Лаокоонт впереди толпы многолюдной сограждан,
Издали громко кричит: «Несчастные! Все вы безумны!
Верите вы, что отплыли враги? Что быть без обмана
Могут данайцев дары? Вы Улисса не знаете, что ли?
Либо ахейцы внутри за досками этими скрылись,
Либо враги возвели громаду эту, чтоб нашим
Стенам грозить, дома наблюдать и в город проникнуть.
Тевкры, не верьте коню: обман в нем некий таится!
Чем бы он ни был, страшусь и дары приносящих данайцев».
Молвил он так и с силой копье тяжелое бросил
В бок огромный коня, в одетое деревом чрево.
Пика впилась, задрожав, и в утробе коня потрясенной
Гулом отдался удар, загудели полости глухо.
Если б не воля богов и не разум наш ослепленный,
Он убедил бы взломать тайник аргосский железом, —
Троя не пала б досель и стояла твердыня Приама.
 

Разум сограждан, однако, был ослеплен. Далее произошло вот что:

 
Новое знаменье тут – страшней и ужаснее прежних —
Нашим явилось очам и сердца слепые смутило:
Лаокоонт, что Нептуна жрецом был по жребию избран,
Пред алтарем приносил быка торжественно в жертву.
Вдруг по глади морской, изгибая кольцами тело,
Две огромных змеи (и рассказывать страшно об этом)
К нам с Тенедоса плывут и стремятся к берегу вместе:
Тела верхняя часть поднялась над зыбями, кровавый
Гребень торчит из воды, а хвост огромный влачится,
Влагу взрывая и весь извиваясь волнистым движеньем.
Стонет соленый простор: вот на берег выползли змеи,
Кровью полны и огнем глаза горящие гадов,
Лижет дрожащий язык свистящие страшные пасти.
Мы, без кровинки в лице, разбежались. Змеи же прямо
К Лаокоонту ползут и двоих сыновей его, прежде
В страшных объятьях сдавив, оплетают тонкие члены,
Бедную плоть терзают, язвят, разрывают зубами;
К ним отец на помощь спешит, копьем потрясая, —
Гады хватают его и огромными кольцами вяжут,
Дважды вкруг тела ему и дважды вкруг горла обвившись
И над его головой возвышаясь чешуйчатой шеей,
Тщится он разорвать узлы живые руками,
Яд и черная кровь повязки жреца заливает,
Вопль, повергающий в дрожь, до звезд подъемлет несчастный.
 

Здесь уместно сказать, что в скульптуре Лаокоон не кричит, он переносит муки молча, с усилием, но молча.

Согласно трактовке Лессинга (в незавершенной книге «Лаокоон», которая цельной эстетикой не стала, но нащупала грань между изображением и словом), пластические искусства не изображают крика, поскольку такое искажение черт выглядит вульгарным – а пластика стремится к внешней гармонии.

Вергилий продолжает так:

 
Так же ревет и неверный топор из загривка стремится
Вытрясти раненый бык, убегая от места закланья.
Оба дракона меж тем ускользают к высокому храму,
Быстро ползут напрямик к твердыне Тритонии грозной,
Чтобы под круглым щитом у ног богини укрыться.
Новый ужас объял потрясенные души троянцев:
Все говорит, что не зря заплатил за свое злодеянье
Лаокоонт, который посмел копьем нечестивым
Тело коня поразить, заповедный дуб оскверняя.
Люди кричат, что в город ввести нужно образ священный,
Нужно богиню молить.
 

В этом событии важно то, что прорицатель Лаокоон был жрецом бога Нептуна (Посейдона), и, однако, именно от Нептуна, из моря, приплыли чудовищные змеи. То есть, не только греки оказались коварными, но предали даже сами боги, обманули своего жреца – защиты ему ждать неоткуда. То же обреченное чувство богооставленности, которое появляется даже у Иисуса на кресте на горе Голгофа, властвует и в сюжете Лаокоона. В чем пафос скульптуры? В борьбе со злом? Но Лаокоон борется не с роком – змей ему не победить; пафос этой скульптуры в сопротивлении вопреки всему, в безнадежном сопротивлении. Греки обманули троянцев; бог, которому служил, предал; сограждане отвернулись. Жрец Лаокоон сопротивляется последним усилием бытия – сопротивляется всему своему бытию.

Сирано де Бержерак, великий французский экзистенциалист XVII века, в последнем монологе (по версии Ростана) говорит:

 
Я знаю, что меня сломает ваша сила,
Я знаю, что меня ждет страшная могила,
Вы одолеете меня, я сознаюсь…
Но все-таки я бьюсь, я бьюсь, я бьюсь!
 

В этом и значение мраморной фигуры Лаокоона – в обреченном сопротивлении. Эта скульптура, собственно говоря, есть первое произведение экзистенциальной философии. В той мере, в какой Эль Греко соотнес греческий стоицизм (экзистенциализм) с христианством, сравнил миф о Лаокооне и сюжет Голгофы – а тем самым, через историю Лаокоона, увидел и Христа покинутым борцом, вопреки всему сопротивляющимся небытию, – в этой степени Эль Греко является философом-экзистенциалистом, предшественником Ясперса или Бубера.

Центральным положением философии «пограничной ситуации» (пользуясь термином Ясперса) является то, что только через факт безнадежного сопротивления человек возвращает себе утраченную связь с Творцом, который его покинул – и в акте противостояния, совершая свой подвиг в одиночку, человек делается богоравным. Эта позиция: равенство с богом в сопротивлении божественному равнодушию – очень характерна для греческой мифологии.

Прометеевская яростная фраза «по правде, всех богов я ненавижу» (см. Эсхил, «Прометей прикованный») могла бы звучать и в устах Гектора, идущего в бой вопреки фатуму; и в устах Ореста, принимающего свой черный жребий; и в устах Гекубы, приговоренной ахейцами (то есть, богами, руководящими ахейцами) к поруганию. Разумеется, так мог бы сказать и Лаокоон. Способность к протесту трансформируется в густое вещество сопротивляющегося доктрине созидания – в этот момент униженный, но восставший обретает бесконечную свободу, равную свободе божественной. Я сопротивляюсь – следовательно, я творю. Согласно Эсхилу, Прометей говорит Гермесу, посланцу богов, так: «Знай хорошо, что я б не променял своих скорбей на рабское служенье». (Замечу в скобках, что великий пример восставшего человека, Карл Маркс, любил эту драму Эсхила и даже в своей юношеской диссертации сделал ее отправным пунктом.)

Сказанное прямо относится к Микеланджело, художнику экзистенциальному, великому философу-экзистенциалисту. К живописцу Эль Греко пафос богоборчества не относится вовсе: Эль Греко не был богоборческим художником, он для этого был слишком воцерковленным, слишком благостно верующим; он не имел склонности к сопротивлению (во всяком случае, не демонстрировал сопротивления); и борцом он в принципе не был тоже. Это не умаляет им сделанного, однако приписывать художнику лаокооновские страсти борьбы – странно. Картина «Лаокоон» вообще написана не про борьбу.

Перед нами – об этом картина – Лаокоон поверженный.

Это крайне необычная трактовка сюжета.

Жреца Лаокоона и его детей принято представлять героями, мужественно встретившими рок, ради той правды, что они выкрикнули людям. Это – стоики, отдающие жизнь во имя других, во имя спасения отчизны. Фактически из этой скульптурной группы – пусть опосредованно – вышли все последующие произведения, фронтально представляющие нам героев, готовых отдать жизнь ради идеи: «Граждане Кале», «Восставший раб», да и все парковые памятники несгибаемым солдатам – все это суть реплики на Лаокоона.

Но Эль Греко не написал никакой борьбы. Он написал полное поражение. Художник изобразил скульптурную группу «Лаокоон» опрокинутой, словно неодолимые силы сбили, сломали статуи. Причем центральная фигура, сам жрец Лаокоон, упал на спину, сохранив ту же позу, в которой его изваяли греческие мастера. Его сыновья, его опоры, лежат поверженные, лицо самого жреца выражает растерянность – и ужас неизбежной гибели. Если длить аналогию с Голгофой – а длить ее необходимо, поскольку человек, написавший сотни раз Распятие, не может не думать о Распятии, когда пишет жреца, раскинувшего руки, – то приходится сказать, что Эль Греко перед смертью написал растерянного, поверженного Иисуса.

И это самое интересное в данной, предсмертной (1610–1614), картине художника. Подобно его позднему автопортрету, с которого смотрит сломленный, спрятавшийся в себя старик; подобно неистовой грозе в Толедо, которая показывает власть стихии над городом; подобно почти безнадежному «Снятию пятой печати» с робкими бесплотными праведниками, молящими о справедливости темное небо – и эта картина тоже оставляет чувство безнадежного прощания.

Это столь же безнадежная предсмертная реплика, как предсмертное «Пшеничное поле с воронами» Ван Гога или мунковский «Автопортрет между часами и кроватью».

Важно то, что в Лаокооне Эль Греко изобразил самого себя – высказываю это предположение в полной уверенности, что говорю совершенную истину; достаточно сравнить автопортрет, сделанный в старости, среди апостольского ряда в «Троице» (те же 1610-е годы) или автопортрет из собрания Метрополитен-музея – сравнить оба эти лица с лицом поверженного жреца Лаокоона.

Трагический, апокалиптический сюжет картины делается понятен, едва мы переводим глаз с поверженного пророка на рыжего коня, входящего в город.

Изображен отнюдь не деревянный конь, которого, как это явствует из мифов, вкатили, пробив брешь в стене Трои. Изображен живой конь, причем с конкретными характеристиками, конь рыжей масти – а кто сказал, что деревянный конь, изготовленный греками, был гнедым или покрашен в рыжий цвет? Согласно тексту Апокалипсиса, тексту, который Эль Греко знал исключительно хорошо – снятие второй печати сопровождается появлением рыжего коня, который символизирует восстание неправедных на праведных, начало мировой бойни. Рыжий конь, по Апокалипсису, есть знак крови, крови христианских мучеников, коей обильно будет орошена земля.

Указывают на предшественника Эль Греко – Джованни Баттиста Фонтана, чью гравюру «Троянский конь» Эль Греко наверняка видел (сделана была на сорок лет раньше эльгрековского «Лаокоона») – на гравюре также изображен живой конь, входящий в ворота Трои. Здесь мы касаемся существенной проблемы: отличия станковой масляной картины на холсте от гравюры, отпечатанной на бумаге. Не говоря о том, что Эль Греко изменил общую композицию, изменил характер самого Лаокоона и всю сцену в целом – следует сказать, что написанное на холсте приобретает иную степень утверждения, нежели рисунок или гравюра.

В те годы к теме Лаокоона вообще обращались часто; она была модной. Художники школы Фонтенбло – то есть итальянцы, взятые под опеку Франциском I, сделали несколько копий, а также французы, пришедшие им на смену после смерти патрона. Под руководством При-матиччо была выполнена бронзовая версия скульптурной группы (до наших дней дошла с изъянами, отбита рука жреца), Баччо Бандинелли выполнил копию из мрамора, также было сделано несколько живописных композиций на тему Лаокоона, а Федерико Цукарро даже нарисовал своего брата, рисующего скульптуру Лаокоона, стоящую среди прочих римских древностей.

Поместив рыжего коня в центр композиции, Эль Греко заставил все пространство холста (читай: мира) крутиться вокруг этого знамения. Художник придал частному эпизоду Троянской войны, изображенному Фонтаной – вселенское значение; перед нами финальный эпизод мировой истории; перед нами – снятие второй печати.

То, что Апокалипсис – тема живописи последних лет, очевидно: одновременно с «Лаокооном» Эль Греко пишет «Снятие пятой печати» – то есть молитву праведников о конце света, о скорейшем Страшном суде. В какой-то степени, это желание справедливости, крик о возмездии. И то, что перед смертью истово верующий старик вопиет о возмездии – говорит о многом. Изображены убиенные за слово Божье (ср. с погибшим Лаокооном и сыновьями), которые взывают к справедливости. Нет ни малейших сомнений в том, что картины «Лаокоон» и «Снятие пятой печати» образуют единый апокалиптический, предсмертный цикл. Трактованная в этом ключе, история Лаокоона теряет практически всякую связь с античным сюжетом. Эль Греко вообще никогда не рисовал сюжетов из античной мифологии, хотя это и странно для урожденного грека, прожившего на Крите всю молодость и даже ставшего греческим живописцем. Некоторое влияние крито-микенской пластики усердный наблюдатель может найти в эльгрековских фигурах, пропорции куросов (специальным образом удлиненные тела – ведь фигуры Эль Греко вытянуты не за счет длинных ног, но за счет удлиненных торсов, как у куросов) Эль Греко сохранил. Но мифология Древней Греции (шире – античная: греческий художник прожил четыре года в Италии, в Венеции и Риме) не описана им совсем. Скажем, современная Эль Греко французская школа Фонтенбло писала на античные сюжеты бесконечно много, а Эль Греко, который видел оригиналы античных монументов – не создал на эту тему совсем ничего. Видимо, пафос христианства был столь силен (Доменикос Теотокопулос на родине был иконописцем), что оттеснил языческую мифологию. Предсмертное обращение к греческому сюжету – подобно предсмертному вангоговскому «воспоминанию о севере» – связывает воедино все точки биографии, однако картина, получившаяся в итоге, сугубо христианская. «Лаокоон» оказался единственным холстом, посвященным греческим преданиям (или, если ориентироваться на текст, римской эпической поэзии).

Оставленность Христа художник рисовал не единожды: характерная вещь – «Снятие одежд» (1600, Толедо), причем сюжет этот – «срывание одежд» – для Эль Греко приобретал всегда особое значение, поскольку для него скомканная материя – есть метафора земного мира.

Небо Эль Греко – это всегда скомканная простыня; задолго до Люсьена Фройда, последнего из живописцев Европы, который рисовал своих моделей на нарочито скомканном постельном белье, делая грязные простыни основным сюжетом – за три века до него Эль Греко сделал главным мотивом, сквозной темой своих картин – скомканную поверхность.

Эль Греко вообще не пишет того, что скрывается под тканью, материя не скрывает ничего, это самостоятельная субстанция; поглядите на длинные тела, парящие в небе – эти тела практически не имеют анатомии: они подобны куклам в сицилийском театре, у которых есть голова и конечности, но само тело отсутствует – голова и руки появляются из пустых рукавов. Главное пластическое содержание картин Эль Греко – это ракурс, переплетение различных векторов движения. Но что удивительно, ракурсным движением мастер наделяет такие в принципе бесформенные объекты, как облака – как может облако иметь ракурс? Оно же не имеет четких очертаний и, соответственно, по его формам нельзя увидеть перспективные сокращения. Но, однако, Эль Греко поворачивает в ракурсах и облака, и развевающиеся одежды, делая симфонию движений свободных масс – главным содержанием картин. Складки ткани, сообразно этому намерению, не затем изображаются, чтобы показать скрытое за складками тело, но затем, чтобы показать еще одно направление движения цветового потока. Любопытно сравнить гравюры Эль Греко (рисование иглой всегда великолепно показывает костяк живописи) с гравюрами современных ему немцев. Если немецкий мастер (Дюрер или Шонгауэр) каждой линией, каждым штрихом, проведенным по изображаемой ткани, показывает, как круглится объем фигуры, скрытой под материей – то Эль Греко штрихует большие фрагменты фигур, задрапированных в плащи, произвольно – формы под этими одеяниями никакой нет. Эль Греко может нарисовать фигуру – скажем, в «Распятиях» он рисовал нагое тело Спасителя или в «Святом Мартине и нищем» изобразил нагого нищего странника. Но испанскому художнику анатомия вовсе не интересна – в этом смысле он целомудрен. Характерно высказывание о «Страшном суде» Микеланджело – согласно преданию, Эль Греко предложил сколоть фреску флорентийца и написать более целомудренное произведение. Нет никаких сомнений в том, что вместо анатомического исследования Микеланджело зрители получили бы изобилие различных плащей, развевающихся в смятенных облаках.

Сказать, что Эль Греко пишет не наполненные плотью одежды, значит сказать, что Эль Греко пишет бесплотность – не так ли? Впоследствии эту облачную феерию довел до совершенно ватной и неопределенной субстанции Тьеполо. В случае же Эль Греко бесплотность очень конкретна, остра и угловата. Эль Греко пишет бесплотными не только одежды, но и горы, но и стены – все твердые тела у него словно наполнены газом, не имеют каркаса, готовы парить. И это свойство натуры – легкой, хрупкой, подвластной дуновениям и ветрам – заставляет весь мир вздрагивать от любого важного события.

Рваное, комканое небо; рождение, смерть, встреча, объятие – каждое событие такого рода он трактует как вселенский взрыв – облака в разрывах, гудит небосклон, горы сморщились, пространство скомкал вихрь истории.

Ракурсное рисование (то есть, такое рисование, когда всякий объект развернут в глубину по отношению к взгляду зрителя) – не только для облаков и фигур, но для всякой мелочи; характерное рисование запястья – пальцев – жеста руки – тому наглядное подтверждение. Самая характерная деталь в облике персонажа Эль Греко – это ладонь, в которой средний и безымянный пальцы соединены воедино, а указательный и мизинец отставлены (как на портрете кавалера со шпагой, прижимающего руку к груди). Этот жест (а он встречается почти в каждой фигуре, это типично для эльгрековского запястья) как бы разворачивает пальцы руки, положенной на грудь, в глубь тела – проникая внутрь самого естества – к сердцу, к душе. Это проникающее движение передано простым ракурсным рисованием пальцев, легкими касаниями кисти, и в итоге мы видим эту типичную эльгрековскую руку – с твердыми и одновременно трепетными перстами, направленными в глубину сущности человека.

Каждое явление по Эль Греко – это взрыв; событие частной жизни оборачивается событием историческим.

Эль Греко движется от православия к католицизму, от иконописи к маньеризму через Ренессанс, от востока Европы до Запада, от мифологии к христианству.

Незаконченная книга Лессинга так и не стала эстетикой, но кое-чему учит – тому, что в искусстве горе молчаливо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5


Популярные книги за неделю


Рекомендации