Текст книги "Эсав"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
– Хватит, чтоб я сдохнула, все равно будет не по его, – сказала мать.
Смущенная и бледная, она повернулась, поднялась на веранду и исчезла внутри дома.
Я надеюсь, что мне удается описать мою мать такой, какой она была. Она была самой простой сложной женщиной из всех мне известных. Женщины всегда затруднялись понять ее, а каждый мужчина понимал по-своему. То была девочка, заточенная внутри могучего женского тела, которая страшилась отца страхом, не поддающимся описанию, и любила его любовью, хуже которой не придумаешь, – той, которая не имеет причин и лишена надежды. Неуклюже, слепо, с рвущейся наружу силой, не знающей меры и узды, она соблазняла его и не понимала, что их совместная жизнь превратила его в охотника, выслеживающего ее недостатки. Он обнаруживал, опознавал и описывал их таким образом, что она никогда не могла предугадать следующую обиду и защититься от падающего на нее удара. Он находил изъяны в еде, которую она ему варила, в ее походке, в ее ломаной речи, в ее способе резать хлеб, чистить огурцы, развешивать белье. В ее манере улыбаться, в движении ее гребня, в ее способе сидеть и в том, как она чихала. Даже та детская поза, в которой она спала, – на спине, с раскинутыми руками и ногами, как он увидел ее впервые в долине их встречи, – и та вызывала его ярость. «Как ты лежишь? – насмехался он. – Точно йеменский младенец, которого бросили в басинико!»
Но сейчас отец смутился, потому что прочел на лице Спини заслуженный упрек. «Скажи ему, скажи ему что-нибудь по-английски», – толкал он меня, но я не знал, что сказать. Да и что я мог объяснить этому симпатичному человеку? Я повернулся и пошел вслед за матерью, которая уже стояла в кухне и молола мясо для котлет. Чего только она не делала, чтобы завоевать его сердце. Крутила ручку мясорубки, утирая нос тыльной стороной руки, закрывала глаза, чтобы не видеть мясо, – и все напрасно. Просила меня научить ее читать и писать, но никак не могла научиться. Карандаши ломались в ее пальцах, расцветая черными цветами на языке и губах, бумага покрывалась дырами, графитными крошками и маленькими, из чернил и слез, пятнами Роршаха. Ее надежды таяли. В отчаянии она ждала встреч с Шену Апари. В отчаянии расчесывалась и прихорашивалась. В отчаянии покупала себе новое платье и мыла голову в дождевой воде Джамилы – все напрасно.
И все это время отец искал ту девочку в ее теле, шел к ней по горным тропам: пятно ее волос сверкает впереди, разбойники кругом, спешит, как быстрый олень в горах. Ее лицо высоко над его глазами, длинные ноги – по сторонам его головы. Мокрые кольца твоих волос. Гул прибоя в твоем теле. Шум дождя.
Глава 38
Неделю спустя Артур Спини прислал зеркало, упакованное между двумя досками, стоявшими в кузове грузовика, и обложенное картоном и ватой. Яков соорудил для него раму из железных уголков и поставил на ось, смонтированную на трубе, чтобы его можно было поворачивать и направлять.
Он был вне себя от счастья. В два часа пополудни, когда солнце поднималось на нужную высоту, он надевал на голову соломенную шляпу, брал в корзинку бутылку воды и полбуханки хлеба, собирал несколько тетрадей и книг, чтобы приготовить там домашнее задание, и взбирался на крышу пекарни. Со временем он приделал себе на трубе маленькое сиденье, потому что однажды едва не был сброшен оттуда неожиданным порывом ветра.
Проходили дни, и толки о любви моего брата распространились по всей округе. Посмотреть на «парня, сидящего на трубе» приходили и люди из других деревень. Как-то раз заявился даже фотограф, пытавшийся сделать снимок для своей газеты, но Яков, увидев его, повернул зеркало в его сторону. Послышался дикий крик боли, и фотограф сбежал, закрывая глаза руками.
С постоянством сидящей на гнезде аистихи Яков провел на трубе большую часть послеобеденных часов своей юности, непрерывно излучая, но не иссякая. Окно Леиной комнаты не открывалось, но Яков знал, что она там и знает, что он на трубе, и еще ему было известно, что я тоже там.
– Это некрасиво, как ты делаешь, – сказала мне мать.
– Она сама меня приглашает, – ответил я.
– Эта Лея – она Якова.
– Эта Лея – она ничья, – передразнивал ее отец.
– Нечего беспокоиться, – улыбалась Шену Апари, точно пророк, которому открылось ободряющее знамение. – Она поступает так только для того, чтобы разжечь любовь Якова.
– А я и не беспокоюсь, – сказал Яков. – Если она его пригласила, пусть идет. Все равно она будет моя.
Ночью, в нашей комнате, я спросил его, говорил ли он искренне.
– А чего мне беспокоиться? – ответил он. – Я ведь вам всем уже сказал – в конце концов она будет моя.
Мои встречи с Леей начались в библиотеке. Однажды она пришла туда, когда я заталкивал порошок против моли в щели книжных полок. Ихиель сказал мне: «Посоветуй ей какую-нибудь книгу», и я посоветовал ей «Таис». Когда она дочитала до той главы, где Пафнутий взбирается на высокий столп и усаживается там навсегда, она вернула книгу, раздраженно сказав мне, что если я надеюсь помочь своему брату, то мне лучше не вмешиваться. Ей было тогда лет пятнадцать, но жизнь наедине с матерью, брошенной женщиной, обогатила ее восприятие и сделала взрослой не по годам. Мы стояли друг против друга в проходе между высокими книжными стеллажами, она коснулась рукой волны своих волос, и я влюбился в нее.
Признаки были простыми и очевидными, даже угнетающими своей обыденностью. Сухость во рту. Учащенное сердцебиение. Тяжесть и вялость. Я полагаю, что и ты сталкивалась с ними – в собственном теле, в телах своих любовников, в прочитанных книгах. Но я ощущал и еще один, особый признак, которого ожидал с тех пор, как услышал, что Шену Апари говорила матери: «А есть еще такого рода мужчины – когда они влюбляются, их колени начинают говорить друг с другом в рифму».
В последующие дни я разостлал перед Леей лучшие свои товары. Я цитировал ей стихи, воровал для нее из кладовки замечательные масапаны тии Дудуч, показывал ей старинные книги по искусству, которые Ихиель не выдавал никому, и посоветовал ей прочесть «Историю Сан-Микеле». На третий день она сказала: «Давай сыграем, будто ты медведь, аялапландскаядевочка», – и вдруг закружилась на месте и на одну головокружительную долю секунды взметнула передо мной свое платье. Я был в тот момент без очков. Ее голые бедра сверкнули, как сияние далекого облака, туман ее плоти обрисовался на моей сетчатке. На мгновение мне показалось, что я ощущаю муку Якова, но тут же понял, что меня обожгла моя собственная боль.
Когда-нибудь, если мы встретимся, я соблазню и тебя масапанами Дудуч. В «Мириам Дели», магазине деликатесов рядом с моим домом, я как-то обнаружил ту липкую подделку, что называется «толедским масапаном», и долго наслаждался, понося его, пока хозяйка не расхохоталась и как бы случайно не положила ладонь на мою руку. То была женщина лет сорока, веселая и красивая, очень похожая на меня ростом и цветом волос, и я рассказал ей о масапане своей тетки – об этой бледной отраде, великом утешителе, воплощенном баловстве, единственной из всех сладостей, попробовав которую женщины начинают смеяться.
«Масапан – это самая чистая, простая и возвышенная из всех сластей», – процитировал я ей «Маленькую кухонную энциклопедию» Отто Густина, и затем – из Григория Седьмого, который до того, как стал папой и был похоронен в дворцовой библиотеке своей матери, писал: «Средь сладких грехов известна любекская сласть, в которую входят всего две составляющие – миндаль и сахар, которые противуположны не по природе своей, а лишь в целях их совместного существования». Хоть он и не назвал эту «любекскую сласть» по имени, большинство исследователей согласны в том, что он имел в виду масапан.
На лбу владелицы магазина я увидел ряд красных точек, напоминавших то ли болезненный след сороконожки, то ли уколы колючек. Она почувствовала мой пристальный взгляд и смутилась. Когда ей было тринадцать лет, объяснила она мне, она пошла с родителями в церковь на богослужение и там по ошибке сжевала облатку причастия, которую священник положил ей на язык. Ее рот наполнился обжигающей солоностью, ворот кофты стал красным, а двадцать лет спустя на ее лбу появились эти кровавые точки.
– Ты могла бы сделать карьеру святой, – сказал я ей.
Она засмеялась.
– О нет! – сказала она, и горькая влекущая складка вдруг прорезалась меж ее бровями. – Видит Бог, что я – нет.
Я купил у нее миндаль и сахар, всю ночь напролет вызывал заклинаниями уроки тии Дудуч и назавтра в полдень вернулся в магазин. Я помахал перед ней своим маленьким пакетиком и сказал:
– Идеальная пара – мужчина с масапаном и женщина со стигматами.
Из всех женщин, которых я встречал в Америке, я люблю ее больше всех. Когда я вхожу к ней в дом, она взимает с меня сладкую десятину, которую я обязан ей принести, и, не переставая жевать и смеяться, снимает с меня всю одежду, берет за руку и ведет под душ. Там я с полным доверием вручаю ей свои очки, и, растирая все части и члены моего тела мылом и поливая обжигающей водой, она «не различает между убогим и богатым» – ничего не минует и ничему не дает поблажки. «Закрой глаза». Она моет мне голову, докрасна вытирает меня своими сильными руками и ведет в спальню.
Мы всегда ложимся в одной и той же позиции. «Эксперименты – это для тех, кто еще не знает, что такое хорошо», – смеется она. Потом она дает мне немножко подремать в ее кровати, а когдая просыпаюсь, уже торопит к столу. Она изумительно готовит чипсы и однажды открыла мне свой секрет: она жарит их в кокосовом масле. Когда она вынула из кладовки жестянку масла со старинной этикеткой на ней, я не мог удержаться от смеха. С тех пор, к ее великому неудовольствию, я всегда называю ее «Мадам Кокосин».
Однажды я соорудил ей мезелик[77]77
Мезелик – закуска к араку, соленья (ладино).
[Закрыть] из собранных в ее магазине деликатесов – на столе были разложены черные маслины, которые я вынул из банки и выдержал, для большей морщинистости, в крупной соли, жирный сыр, который я залил тосканским оливковым маслом, маленькие твердые бублички, анчоусы «Зога», сухие и острые кабанос[78]78
Кабанос – острая сухая сырокопченая колбаска (ладино).
[Закрыть] «Сан-Себастьян». Мы провели два блаженных часа в компании нескольких рюмок ракии. Надеюсь, ты не смеешься сейчас и не подозреваешь меня в ностальгии. Этот стол с деликатесами тоже был всего лишь упражнением во вспоминании – таким же, как то блюдо с драгоценностями, с помощью которого Лурган Сахиб проверял память Кима. Ведь в моей памяти накопилось уже столько бесполезных и бессмысленных фактов, что я вынужден заниматься распродажей собственных древностей, непрестанно роясь на этих чердаках и разгребая залежи вздора и пыли до тех пор, пока перед моим мысленным оком не встанет моя Мнемозина и не взмахнет передо мной своим подолом.
«Говори, память». Говори и не умолкай. Черпай из глубокого колодца томас-манновского прошлого, отправляйся в путь по теплому мелвилловскому морю, режь по живой плоти пророка Ирмиягу. Стынь в янтаре, плыви в купоросе. Джозеф Конрад голосом Марло сказал мне: «Я думал, что воспоминания Курца подобны всем другим воспоминаниям, накапливающимся в жизни человека, – смутный оттиск в мозгу, оставленный тенями, упавшими на него в их последнем бегстве». Святой Августин сравнивал память со складом, с широким полем, с просторным храмом, в котором он встречается с самим собой.
Я постоянно проверяю подземные ходы своей памяти, очищаю ее руды от шлаков, выгребаю из ее водостоков труху листопада. В детстве мать, бывало, приоткрывала воду в кране тонкой струйкой, чтобы побудить нас с Яковом помочиться. Вот и сейчас – мне достаточно самого слабого возбуждения одного-единственного вкусового пузырька, лабиринтика внутреннего уха, одной обонятельной клеточки, зрительной колбочки. Одной расплывчатой каштановой пряди волос, выхваченной взглядом с головы проходящей женщины, или смутного блеска ее белого плеча – и этого мне достаточно. Клуба красноватой пыли, глухого медного звука колокольчика – достаточно и тех.
Лея любила плести венки из синих цветов, слушать рассказы, смеяться и собирать составные картинки-загадки, «пазлы». Цветы ей поставляли поля, рассказы и смех обеспечивал я, а пазлы приходили в бандеролях, которые посылал ее отец. Он все еще был «за границей», и никто уже толком не знал, то ли он важная персона в Еврейском агентстве, то ли знаменитый скрипач, то ли английский шпион, то ли продавец алмазов. Она отказывалась говорить о нем, а я так и не рассказал ей, что видел его в день побега.
Из-за близорукости я то и дело приближал лицо вплотную к пазлу. «Ты заслоняешь!» – отталкивала она меня. Мы боролись, катались по полу, смеялись так, что перехватывало горло. Ее пахнущее фруктами дыхание обвевало мое лицо, водопад ее волос стекал по моей груди и щекотал мне ладони, постоянный жуткий блеск царил в комнате из-за света любви, который Яков направлял в ее окно.
– Твой брат совсем спятил, – сказала Лея. Она лежала на животе, сунув голову в подушку и откинув волосы, чтобы я мог гладить ее затылок кончиками пальцев, и вдруг спрыгнула с кровати и слегка раздвинула планки жалюзи, чтобы хоть немного убавить духоту. Потом для надежности приоткрыла их еще немного, а под конец еще, пока ее не ослепило. И все это время она не переставала еле слышно, про себя, ругаться, непрерывно цедя то ли проклятия, то ли грозные прорицания со всей серьезностью и изощренностью уличного мальчишки, так не вязавшимися с ее красотой: «Чтоб ты сдох, чтоб тебя закопали, вонючка, осел, чтоб тебе вороны глаза повыклевали, чтоб тебе цыгане весь твой член разукрасили татуировкой, чтоб тебя муфтий каждую ночь навещал, чтоб ты утонул в свинском навозе, чтоб у тебя руки поотсыхали…»
Однажды, после четырех часов непрерывных световых залпов, когда солнце наконец зашло и мы шли с ней по улице, нам встретился Яков. Он остановился сказать мне, что нужно пойти помочь на разгрузке машины с мукой, но Лее не сказал ни слова. Они полностью игнорировали друг друга, как будто могли переговариваться только с помощью зеркала. Он не рассказывал ей о своих бессонных ночах, а она не рассказывала ему, что наблюдает за ним сквозь щели жалюзи, но его покрасневшие глаза и ее загоревшее даже зимой лицо и сузившиеся зрачки говорили сами за себя.
Мешки с мукой обвисают вялой, мертвой тяжестью, и, когда несешь их, нужно бежать с правильной скоростью, средней между твоей силой и силой тяжести: если побежишь слишком быстро, обязательно споткнешься и растянешься на земле, а будешь идти медленно – колени размякнут, как растаявшие свечи.
Яков с отцом стояли на грузовике и нагружали мешки нам с матерью на плечи, а мы несли их на склад. Крупицы муки крошились у меня во рту, смешиваясь со слюной и потом. Все внутри наливалось свинцовой тяжестью. В отцовском отделении боли мне прояснилось то, что я должен был понять еще в библиотеке
Ихиеля: куда лучше описывать то, с чем собеседник уже знаком, – тогда он сможет сосредоточиться на сути описываемого, а не на его понимании. Я думаю, что ты еще не набралась опыта в деле разгрузки мешков с мукой, и, если тебе хочется прочесть литературное описание этого занятия, поищи его в том же сарояновском «Тигре Трейси», хотя там, впрочем, речь идет о мешках с кофейными зернами, которые, при всей их тяжести, не могут сравняться с мертвым бременем муки. Но как бы то ни было, этот бег всегда кончается коротким мучительным подъемом по ступеням уже сложенных мешков, и, споткнувшись в тот раз, я обнаружил под одним из них спрятанный матерчатый мешочек. Вечером я вернулся туда и отыскал этот мешочек вместе с вложенной в него книгой в зеленом переплете, на котором было написано «Cent manières de la seduction française». Там были картинки, при виде которых я ощутил острую потребность в срочном переливании крови. Я поспешил вернуть книгу соблазнов на ее прежнее место и побежал позвать Якова, чтобы вместе насладиться добычей.
Дивные незнакомые женщины расхаживали по страницам книги. Толстушки в кошачьих полумасках, долговязые жерди со страусовыми перьями на ягодицах, коротышки с густыми бровями и растрепанными кудряшками. Они были затянуты в возбуждающие прозрачные корсеты, они пили уксус с растворенными в нем жемчужинами, они ели устриц и спаржу, и на них были сетчатые бюстгальтеры, неотступно следившие за нами своим спаренным взглядом. Жемчужные глаза подмигивали нам из их пупков, и усатые беззубые улыбки выглядывали из широко расстегнутых кисейных панталон.
– Наверно, это Шену Апари дала матери, – сказал я. Яков кинулся было на меня с кулаками, но я крепко обхватил его. Хотя я был сильнее, мне было трудно его удержать. Сцепившись, мы упали на мешки, и мне пришлось стиснуть его так, что в конце концов он стал кашлять, плакать и просить пощады.
В те дни матери было всего тридцать пять, но нам она казалась очень старой. Только сейчас, когда я стал намного старше, чем она была тогда, и смотрю на оставшиеся после нее четыре старые фотографии, в особенности на ту, что сделал Исаак Бринкер – я скажу о ней чуть позже, – то вижу, что, несмотря на тяжелую работу и постоянные насмешки и безразличие отца, она была тогда в расцвете своей красоты и что Роми изо дня в день становится все больше и больше на нее похожей. Но Якова, еще не завоевавшего сердце Леи, испугало иное – та ужасная дистанция, которая вдруг разверзлась между ним и подлинными мастерами соблазна.
Он сел и громко захлопнул книгу.
– Как это уродливо, – сказал он. – Как отвратительно.
Я рассказал ему анекдот об учителе алгебры и чемпионке по лыжам, но Яков не улыбнулся и не сказал ни слова. Я думал, что он окончательно утратил веру – в меня и в любовь, – но на следующий день он опять поднялся к своему зеркалу и снова взялся за свое.
Глава 39
Время прошло и сделало свое дело, не обращая на нас никакого внимания. В том возрасте мы уже научились распознавать силки, которые расставляли для нас наши тела, но любовь смягчала эти вожделения плоти. Яков нашел утешение в стекле, я – в бумаге. Он продолжал слепить Лею и направлять ей свои гелиографические послания, а я продолжал приносить ей книги, написанные другими, и чертить фразы любви на ее спине своими дрожащими пальцами.
– Что это значит – «были друзьями»? – упрямо допытывается Роми. – А что говорил папа?
Я целовал ее с пересохшим горлом и замирающим сердцем, я вдыхал дыхание ее рта, я покрывал себя ее косами и отваживался гладить ее молодые груди через ткань блузки. Мои бедра уже знали пульсирующий жар ее плоти, но я ни разу не спал с ней. До сих пор не понимаю почему. Такая возможность попросту не приходила мне в голову.
– Почему ты не разобьешь это его зеркало? – спросила она однажды.
– Чего вдруг?
– Вы какие-то чудные, – сказала она. – Оба вы чудные. По-настоящему мне бы следовало прогнать вас обоих и поискать себе других ребят.
Мы шли по полю, что между ее домом и поселком, по пути в библиотеку, и световое пятно Якова бежало перед нами. Он заучил расписание ее выходов и возвращений и тех маршрутов, которыми она шла. Стоило ей выйти из дому, и ее уже ожидало на пороге большое пятно солнечного света, то скачущее, то застывающее, подрагивая, на месте, и куда бы она ни пошла, оно шло туда же и сопровождало ее повсюду, то прыгая впереди, то прижимаясь к ноге ярким лоскутом верности, то взбираясь на ее платье, то прихотливо изгибаясь на неровностях почвы.
– Как ты думаешь, у Ихиеля есть кто-нибудь? – спросила она, когда мы подошли к двери библиотеки.
– Думаю, что нет, но иногда он ездит в город. – Тут я рассмеялся. – Знаешь, что сказал о нем Идельман? «Кто не женится, тот в конце концов остается холостяком».
В то время я уже позволял себе видеть в Ихиеле не только наставника и друга, но также источник развлечений.
«Только один человек понимал меня, да и тот не понимал», – гордо процитировал он мне последние слова Фридриха Гегеля.
– Брось, Ихиель. Это просто чушь, – сказал я.
Ихиель оскорбился и пришел в ярость.
– Чушь?! – вскричал он. – Чушь?! Гегель на смертном одре – это чушь?!
– Это все равно что сказать: «Это конец, а может быть, это и начало», – сказал я. – Или вот еще: «Простят ли мне там, наверху, что я не был самим собою?»
– Кто это сказал? – заволновался Ихиель.
– Никто не сказал. Я просто привожу тебе примеры таких же глупостей.
– Да, но кто это сказал? – кипятился библиотекарь.
– Да никто этого не говорил, – рассердился я. – Я сам это придумал, сию минуту.
Но Ихиель мне не поверил. Он старательно занес мои последние слова в свою записную книжку и приписал рядом: «Аноним».
Выйдя из библиотеки, мы с Леей увидели мчавшийся по улице грузовик поселковых охранников. Он несся с такой скоростью, что мы в страхе отпрыгнули на обочину. За ним клубилось облако красноватой пыли, за рулем сидел Hoax Бринкер, а в кузове, без сознания, истекая кровью, лежал его отец.
Как стало известно потом, Бринкер был ранен в голову ударом поливальной трубы. «Он был ранен любовью», – восхищалась Шену Апари. Увы, его ранила не собственная любовь, а любовь его сына Hoaxa. Hoax увлекся дочкой господина Кокосина, имя которой я напрочь забыл, но облик помню очень четко. Маленькая толстая девочка выросла и превратилась в похотливую карлицу с могучим задом богини Астарты, словно призванным компенсировать полное отсутствие шеи у своей обладательницы. Несколько месяцев подряд Hoax твердил ей, что она красавица, и в конце концов она ему поверила. «Видимо, Hoax Бринкер обладает способностью убеждать», – задумчиво констатировала Лея, поскольку на Пурим того же года его возлюбленная отправилась в Тель-Авив, чтобы участвовать в конкурсе на звание царицы Эстер. Мертвая Хая, которая всегда оценивала своего сына выше его достоинств, терпеть не могла эту девицу и утверждала, что она с равным пылом отдается как людям подпольной «Хаганы», так и их идеологическим противникам из «Эцеля» и «Лехи», при этом не обижая также и английских солдат. Я думаю, что и Hoax Бринкер тоже однажды удостоился ее милостей, иначе трудно понять то вожделение, которое она в нем пробуждала.
Hoax шел, водрузив на плечи отрезок поливной трубы, и вдруг краем глаза различил между деревьями соседнего сада очертания карликовой фигуры своей возлюбленной, которая бренчала украшениями и выглядела столь желанной, что он развернулся, чтоб получше ее разглядеть. Длинная тяжелая труба на его плечах со свистом описала в воздухе четверть окружности, с размаху ударила в левый висок его отца и швырнула Бринкера наземь с проломленным черепом и наполненным кровью ртом.
Когда Бринкер очнулся в больнице, он не мог произнести ни единого слова. Профессор Фрицци уже стоял у его кровати, оставался там всю ночь напролет, а наутро пришел к нам и сказал матери, что его брат поражен афазией. Как объясняли в деревне, кровь залила Бринкеру большой участок его мозга, и в ней утонули и задохнулись все находившиеся там слова.
– Фрау Леви… – Профессор Фрицци негромко откашлялся, избегая смотреть ей в глаза. – Мы, в медицине, тоже еще не все понимаем. Если бы вы согласились посетить моего брата – как соседка, разумеется, – это могло бы очень помочь.
Мать отправилась в больницу и вернулась печальная и мрачная. Мертвая Хая сидела возле кровати мужа и не сказала ни слова, когда Бринкер узнал мать и его рука стала шарить и искать по постели, пока не нашла ее руку. Он дрожал всем телом, потел и стонал, но так и не сумел выдавить из себячто-нибудь, кроме плача и невнятного мычанья.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.