Электронная библиотека » Меир Шалев » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Эсав"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 01:56


Автор книги: Меир Шалев


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 49

Каждое утро я слышу рабочие ботинки, которые тяжело поднимаются на веранду. Вместе с ними поднимается кислый отцовский запах, только теперь он идет от ошметков теста, что налипли на тело моего брата. Яков усаживается на верхней ступеньке, вздыхает, сбрасывает запыленные мукой ботинки, разминает большие пальцы ног и отправляется под душ. Этому утреннему мытью с мочалкой и мылом отец научился у пекаря Эрогаса, и даже я, у себя в Америке, через годы и расстояния, по-прежнему придерживаюсь этого обычая. Рабочий пот, мучная пыль и хлебный пар забивают поры кожи, и всякому пекарю грозит «лишай хлебопека», если он не будет каждый день скоблить свои руки и грудь.

Два дня назад Роми прокралась за отцом. Беззвучно открыла дверь душевой, одной рукой отдернула занавеску, а другой нажала на кнопку фотоаппарата. Яков, ослепший и застигнутый врасплох, сорвал с крючков занавеску, прикрыл свою наготу и бросился за дочерью с криком:

– Не делай этого, не делай!

Услышав крики, я вышел в коридор. Обнаженное тело брата в роняющем капли нейлоновом саване казалось худым и бледным. Роми, смеющаяся легконогая охотница, бежала впереди с криком: «Я тебя поймала, папа, я тебя поймала, теперь ты мой!» – оставляя за собой стремительные очертания сильных крылатых бедер, взметнувшейся кисти рыжих волос и твердых девичьих грудей, рассекающих воздух.

Яков был унижен и зол. Настолько, что вдруг заплакал.

– Чего она от меня хочет? – повернулся он ко мне. – Чем это кончится?

Два дня спустя на кухонном столе появилась увеличенная и обрамленная фотография, опирающаяся на старую сахарницу Артура Спини.

– Посмотри, какой ты красивый, папа, – сказала Роми. – Chez nous a Paris мы бы сделали из тебя киноартиста.

Вспышка застигла Якова с закрытыми от мыла глазами. Гнев, этот волохатый брат вожделения и ревности, разлился по всему его телу еще до того, как он опознал свою дочь с ее фотоаппаратом, и уже угадывался на его лице. Вода промыла серые и белые полосы на его голове, соскользнула на удивленную грудь с опаленными волосами, пролилась на живот и стекла дальше, спускаясь к тощим, бесформенным бедрам и голеням.

«Настоящий кипазелик!» – улыбнулся я, и Яков сердито глянул в мою сторону.

– Я же тебе сказала, я сделаю о тебе выставку и назову ее «Мой отец»! – объявила Роми и весело крутнулась на месте.

Яков грохнул кулаком по застекленной рамке и окровавившейся сразу рукой схватил дочь за горло.

– Я тебе не позволю делать из меня посмешище! – прохрипел он. И тут же отпустил ее, испугавшись собственного гнева.

– И под каждым снимком ты напишешь несколько слов о себе, – продолжила Роми. – Своим собственным почерком. Скажи ему, дядя! – повернулась она ко мне с пылающим лицом и сверкающими глазами.

Сердце мое остановилось. Ей было лет пятнадцать, когда я увидел ее впервые, но и сейчас я легко могу восстановить оцепенелость и смущение, которые охватили меня тогда. Ведь именно такой представлял я себе мать нашу Сару, когда она впервые открылась глазам Авраама. Точно ветка миндаля, цветущего над озером, и отражение этой ветки в зеркале воды под нею – такими вдруг увиделись они мне двое. Роми, со своими длинными худощавыми конечностями подростка и без материнской стайки гусей, выглядела более мальчишески и грубовато, но, несмотря на это, все равно была той же, вечно бегущей в дождливой долине моего воображения, высокой, легконогой девушкой с дремучими пшеничными бровями и чудными глазами, расставленными так широко, что ни один из них не мог увидеть красоты своего близнеца. И тогда же я впервые различил, что ободки ее зрачков имеют цвет анютиных глазок, желто-голубой, разительно непохожий на тот серый, что царил в глазах нашей матери.

Когда ей было года два или три, Яков послал мне ее фотографию: голенькая девчушка носится по двору обернув головку тюрбаном белых трусиков, наискосок натянутых через лицо. Один смеющийся глаз и медная прядка волос смотрят сквозь разрез трусов. Уже тогда у нее были эта сильная, прямая спина и те же широкие плечи. «Поверь мне, – написал он на обороте снимка в редкой попытке юмора, – я не знаю, с чем едят таких детей. Сдается мне, что ей было бы лучше родиться твоей дочерью».

Время от времени я посылал ей из Америки фотооткрытки, и, когда Роми пошла в первый класс и научилась писать, она начала на них отвечать. Биньямину я, кстати, тоже посылал подарки и открытки, но он отвечал мне лишь раз в году – трудные слова благодарности, которые, казалось, были написаны подошвами его ботинок. Письма Роми были короткими и веселыми, всегда начинались словами «шалом, дядя», кончались «до свиданья, дядя» и уже тогда напоминали мне четверостишие Шауля Черниховского, которое Ихиель любил напевать вслух, когда переплетал растрепавшиеся книги:

 
Пока не склонились вечерние тени,
Пока еще дышит в нас жизнь-ненагляд —
Давай наслаждаться любовным забвеньем,
Шуметь, и кричать, и смеяться, мой дяд!
 

К каждому из своих писем Роми прилагала картинку. Сначала это были детские рисунки, где возле дома было написано «Дом», возле дерева – «Дерево» и возле кота – «Кот», словно она сомневалась в способности адресата понять и припомнить. Лишь потом мне пришла в голову другая мысль: эта раздача имен могла быть ее способом утвердить свою власть, ведь точно так же поступал и праотец наш Адам. Как бы то ни было, с возрастом она усовершенствовала этот метод и стала писать на каждом снимке несколько слов о том, что на нем происходит. «Дед сидит на скамейке». «Папа в дождь собирает воду в ведра». «Биньямин лезет на дерево».

Она пользовалась «кодаком-ретиной», который я послал Биньямину за несколько лет до этого, когда ему исполнилось семь. «Это подарок от твоего дяди из Америки, – написал я ему. – С условием, что ты пошлешь мне много фотографий. Твоих, твоей маленькой сестры, отца и матери, деда, Бринкера, Шимона, тии Дудуч, могилы твоей бабушки, дома и пекарни». Но Биньямин не воспользовался подарком, и Роми нашла заброшенный фотоаппарат в одном из его ящиков, вдунула в него дыхание жизни, и их неразлучная пара стала для меня самой прочной связью с прежним домом, с семьей и, в определенном смысле, который тебе еще предстоит понять, – с жизнью вообще.

Первую фотографию от нее я получил, когда ей было девять. «Это я, – написала она на песке у себя под ногами. – Я все сделала сама. Шимон только нажал вместо меня на кнопку». Она стоит во дворе, кусок ткани обвязан вокруг талии, лицо раскрашено полосами белой известки и красной глины, а ноги босые. Чересчур сильное солнце подчеркнуло тени между ребрами и стерло светлые соски. Две обглоданные куриные ножки воткнуты в свернутые змеями волосы. «Шалом, дядя. Я нарядилась людоедом. Тень на полу – это Шимон. Страшно горячо ногам от песка. Я съела папу, съела маму, а когда приеду в Америку, съем и тебя. Твоя племянница бедная сиротка Роми».

Уже тогда она подчеркнуто ставила точку, обозначавшую «О» в ивритском написании ее имени, – и не просто точку, а маленький кружок. «Чтобы не калечили мое имя», – объяснила она мне позже.

Через несколько лет, убедившись в ее настойчивости и успехах и поняв, что Яков, как в свое время отец, не склонен тратить деньги на ее дорогостоящее увлечение, я предложил ей ту же сделку. На бат-мицву я послал ей «лейку» и треногу и по мере необходимости снабжал ее фильтрами и пленками, фотобумагой, руководствами по фотографии и объективами. В те дни у меня сложились тесные отношения с женщиной-фотографом, которая делала иллюстрации к моей хлебной книге. То была женщина лет тридцати, начисто лишенная чувства юмора, но обладавшая чувством композиции, а также своеобразным пониманием времени, и она поддержала меня в попытках развивать врожденный талант Роми. Это она сказала мне, что людей нужно снимать на сверхчувствительную, быструю пленку, потому что всякое фотографирование – так она утверждала – укорачивает жизнь фотографируемого на время открывания диафрагмы. Она полагала, что в мире существует ограниченное количество времени и живые организмы борются за него точно так же, как они борются за пищу. «Тот, кто умирает молодым, оставляет нам неиспользованное время, – говорила она, – а кто живет долго, укорачивает жизнь оставшихся». Через несколько лет после того, как мы расстались, она погибла в страшной автомобильной катастрофе. Месяц спустя мне позвонил ее адвокат из Балтимора и сообщил, что она завещала мне фотографию, на которой была снята обнаженной, а также все те годы, которые не успела использовать сама.

Роми отвечала мне снимками и пояснениями, которые демонстрировали как ее зреющий талант, так и взбалмошное очарование ее молодости.

«Папа и мама все время ссорятся, и я не знаю из-за чего».

«Я смотрю на снимок бабушки, сделанный когда-то нашим симпатичным соседом-придурком, и думаю – жаль, что ты не дождалась меня: мы могли бы быть хорошими подругами, а сейчас ты даже не знаешь, что я существую».

«Когда пришли сообщить о Биньямине, папа упал на землю, кричал и буянил. Жаль, что я не сфотографировала тебе это».

А теперь она потребовала:

– Я хочу сфотографировать вас вместе. Двух братьев.

– Не морочь голову! – разозлился Яков.

– Я все равно сфотографирую тебя, захочешь ты или нет.

– Иди лучше фотографируй своих тельавивцев! – закричал брат. – На мне ты не сделаешь карьеру. Эта твоя фотография – стыд, просто стыд! – И, увидев, что я прислушиваюсь, погрозил и мне пальцем. – Как ты, точно как ты. Пара крыс! Есть, не вкалывая, наслаждаться, не страдая, смотреть, не надевая очков. Ты с твоими книгами и она со своим фотоаппаратом. Если б вы не были родственниками, я бы вас давно уже сосватал.

Я промолчал, но Роми вспыхнула:

– Ты еще скажешь мне спасибо за эти снимки!

Она стала кружиться вокруг Якова, точно большая золотая оса и, когда он повернулся в ее сторону, дрожа всем телом и шаря растопыренными руками в воздухе, вдруг толкнула его и так же, как Яков и я, была поражена, с какой легкостью он повалился на стул. Она обежала стул, встала за его спиной и прижалась грудью к его лопаткам. Охватив его шею руками и уткнувшись лицом в его затылок, она шептала и шептала, пока все мое тело не напряглось от желания и боли.

– Никто тебя не любил и не будет любить так, как я, – всхлипывала она. – Сильнее, чем ты любил маму, и уж точно сильнее, чем она любила тебя, и сильнее, чем ты обвиняешь себя за Биньямина, и сильнее, чем ты любишь Михаэля. Только я знаю, что происходит с тобой. Ты себя суешь в эту печь каждую ночь, себя и нас.

– Кого это – нас? – прохрипел Яков. – Кого это – нас?!

Его рычащий голос задохнулся, перехваченный гневом, и не успели еще слова отпрянуть от стен комнаты, как уже послышались стук захлопнувшейся двери, деревянные сандалии на ступенях, удаляющиеся рыдания и визг щебня, брызнувшего из-под шин. Затем из своей комнаты возник отец, любопытствуя, что здесь случилось.

– Что случилось? – процедил Яков. – Он еще спрашивает, что случилось…

И, с отвращением встав, направился в пекарню.

Глава 50

– Сколько еще можно скучать за Яковом? – сказала за ужином мать.

Брат пробыл в Галилее целый год. Один раз мать съездила навестить его, и раз в месяц он присылал нам письма. Уже издали слышался крик почтальона: «Держите гуся!» – потому что наш гусь набрасывался на всех посторонних, появлявшихся во дворе, шипел и норовил цапнуть клювом. Почтальон наш, маленький, щуплый человечек, передвигавшийся с невероятной скоростью, в каждом доме прежде всего требовал: «Стакан воды, быстрее, напиться, иначе никаких писем». Его поднятый мизинец дрожал от жажды. Его кадык прыгал, как поплавок в штормовом море. Он глотал громко и шумно, и трудно было поверить, что столь маленькое тело способно производить такие мощные звуки.

– Почему ты так много пьешь? – спросил я.

– Жидкость важна для организма. – Он поднял назидательный палец. – Нужно пить много и не тратить зря. Избегать жары, грустных фильмов и женщин.

Почтальон разводил щеглов и канареек, и потомки от их скрещивания приносили ему медали. Самцы канареек, открыл он мне секрет, любят «умбуз» – так он называл зерна гашиша, которыми поощрял своих певунов, – «поэтому ничего удивительного, что они так хорошо поют». Его обуревала мечта – превратить будущее еврейское государство в державу певчих птиц. «Каждая семья получит от властей пару канареек, и мы наладим массовый экспорт птенцов». А однажды он принес с собой клетку и сказал мне:

– Ты ведь парень чуткий, верно? Подержи-ка ее минутку в руке. Осторожнее. Чувствуешь, как быстро стучит это маленькое сердечко? Вот как она сейчас дрожит, так она потом будет петь.

Я читал матери письма Якова, писал под ее диктовку ответ, добавлял несколько слов от себя и оставлял место для Шимона. Яков просил не навещать его, рассказывал, что к нему замечательно относятся, что он работает в поле и не ест хлеб из милости.

– Он воротится, – то и дело повторяла мать. – Воротится и Лею тоже заберет.

– Послушай, мама, – сказал я в конце концов с той резкостью, которую никогда не позволял себе в разговорах с ней, – послушай и запомни: мне не нужна Лея, мне не нужна пекарня и прекрати, наконец, эти разговоры.

Отец видел, что я вышел рассерженный, и через несколько минут тоже появился во дворе. Какое-то время он крутился около меня и наконец произнес:

– Теперь он уже заодно с ней, а мы с тобой вдвоем – против них.

– Никого я не против, отец, – ответил я.

– Ты еще молод, углом, – сказал отец. – Маленькая рыбешка не может понять море. Ты думаешь, что весь мир – только рассказы из книг твоего Ихиеля? Вот-вот нужно решить, кто получит пекарню. Ты хочешь получить наследство или хочешь остаться голодным, как та кошка, которая живет в мусорном ящике у вдовы?

Шимон ухитрялся услышать звук вскрываемого конверта, где бы ни находился, и в то же мгновение появлялся в кухне, не сводя с нас умоляющего взгляда. Он сосредоточенно прислушивался к чтению, и блаженная зыбь пробегала по его лицу еще раньше, чем я приступал к адресованным ему строкам, что всегда начинались с «Хэлло, Шимон, как дела?» – и заканчивались: «Твой большой двоюродный брат Яков». Когдая кончал чтение, Шимон завладевал письмом, спешил в один из своих потайных углов и там читал и перечитывал эти строки вдоль и поперек, обсасывая каждое слово в отдельности. И лишь спустя долгое время возвращался и отдавал матери письмо на сохранение, довольный так, будто добрые слова Якова просочились сквозь муки его тела и усыпили его боль. Лишь много позже мы узнали, что в тот год к нему вернулся кошмар черных точек, так донимавший его в детстве.

Он был еще подростком, но уже подбирал вонючие окурки, и я известил Ихиеля, что Шолом-Алейхем и Джон Стейнбек, видимо, правы: курение действительно ускоряет рост бороды. Иногда Шимон исчезал из дому на несколько часов, и отец был убежден, что он проводит это время, насилуя женщин и зазевавшихся британских солдат, и уже воображал себе самое ужасное: суд, на котором его, Авраама Леви, правнука и потомка мудрецов, мыслителей, врачей и поэтов, обвиняют в дурном присмотре за подопечным.

Я был послан выследить Шимона и благодаря этому обнаружил, что он вовсе не гнусный насильник, а самый обыкновенный воришка. В те дни электрические кабели покрывали свинцом, и наш молодчик выкапывал и воровал куски кабеля из заброшенных складов и строящихся птицеферм. Воротясь в дом с трофеями, он разводил во дворе небольшой костерок, откусывал зубами кусочки мягкого металла и бросал их на раскаленную сковородку.

– Смотри, смотри, – говорил он каждому, кто проходил мимо, выпускал при этом дым через ноздри и с восторгом указывал на сковородку. В расплавленном виде свинец терял свою обычную безотрадную серость и превращался в легкомысленный, подвижный и сверкающий металл. Шимон наклонял сковородку из стороны в сторону, гоняя по ней раскаленный ручеек, следил за его сверкающим течением и под конец выливал в ведро с холодной водой, которая при этом бурлила и шипела от сильной боли. Ошеломленный свинец затвердевал в ней маленькими, печальными на вид фигурками, до смерти пугавшими отца колдовством, что застывало в их судорожно вывернутых конечностях. Эти статуэтки, которым мучительный скачок из одного состояния вещества в другое придавал тысячи разных обличий, Шимон прятал в одном из своих тайников и лишь по прошествии многих лет вновь извлек оттуда, чтобы подарить дочерям Иошуа Идельмана – тем в ту пору только предстояло родиться и впоследствии войти в историю моей семьи.

Отец тоже появлялся в кухне. Сделает вид, будто заваривает себе кофе, послушает чтение письма и не промолвит ни слова. Он уже начал в те дни рассылать свои тайные послания и все больше казался мне человеком, которого выбросило на необитаемый остров, и вот он швыряет в море взывающие бутылки. Лишь много позже я понял, что это было начало старческого полоумия – сумасбродного поиска родственников, тех, что сейчас появляются у нашего порога с его письмами в руках. Я, кажется, уже рассказывал тебе о них. Есть среди них бездетные, ищущие себе пристанища, и мошенники в поисках наследства, и люди, пораженные тоской или обделенные любовью. Отец встречает их подозрительно и сурово: пока они стоят по другую сторону забора, он задает им загадки, проверяет их с помощью тайных паролей, требующих правильного отзыва, и подает им неожиданные семейные знаки, от которых у притворщиков сужаются зрачки. Потом он изгоняет их от лица своего. Подлинный родственник, тот, что летит верхом на белом вороне, пока еще не появился.

Теперь я развозил хлеб в одиночку. Свой маршрут я планировал так, чтобы в дом Левитовых заезжать под конец.

– Она ждет, чтобы ты заплел ей косу, – улыбалась Цвия, принимая от меня свою буханку.

Каждое утро я заплетал Леину косу. Я заплетал ее, как плетут халы, – из четырех прядей, а не из трех. В поселке нас уже считали парой. Мне было восемнадцать лет, я был юноша серьезный, романтичный и сильный и любил ее преданно, заботливо и благодарно. С юношеской восторженностью читал ей лекцию о трудноуловимом понятии «самой красивой женщины в мире», объяснял, почему Орфей оглянулся, и доказывал, что его нужно сравнивать не с женой Лота, а с Сирано де Бержераком.

– Почему? – спросила Лея.

– Потому что и тот, и другой, – сообщил я с важностью, – в действительности не хотели, чтобы их любовь осуществилась.

Она улыбнулась:

– Жаль, что тебя там не было, чтобы сказать им об этом.

И, взяв у меня булочки, которые я испек для нее, поехала со мной на повозке в школу. Оттуда наш осел возвращался домой самостоятельно. Яков, из своего изгнания, не спрашивал о ней и ничего не просил передать. Из ее слов я понял, что она не получила от него ни одного письма.

Печальным и сладостным было то лето. Тоска по брату и любовь к его возлюбленной переполняли меня, а к тому же я неожиданно и приятно сблизился с матерью, которая с готовностью рассказывала мне свои истории и отвечала на мои расспросы. «Потому что он мне показался», – улыбнулась она, когда я спросил однажды, почему она вышла замуж за отца. Мы сидели тогда на передней веранде и лущили молодые початки кукурузы, принесенные Бринкером. Глаза наши слезились от раздражения, которое излишне объяснять тому, кто его испытывал, и бесполезно – тому, кто не знавал. Мать сказала, что в «бытность мою девочкой» ободранными кочанами топили не только водяной котел, но и печь в пекарне. Она улыбнулась мне, и я вдруг наклонился и положил голову ей на колени. В минутном порыве она погладила меня по волосам, но тут же оттолкнула со смехом:

– Ты уже не маленький.

Джамила принесла ей испытанный возбудитель любви – ягоды земляники, настоянные на зеленом масле. Я стоял рядом с ними и держал полотенце, пока Джамила втирала ей эту смесь в руки и ноги. Потом мать велела мне оставить их наедине, и Джамила со смехом сверкнула своими огромными верблюжьими зубами.

Но, отправившись посоветоваться с Шену Апари, она разрешила мне присоединиться и даже послушать их женские разговоры.

– Я хотела жить, как пара голубей, – шептала она.

Шену Апари смеялась:

– Мадам Понпидур говорила, что, если супруги живут, как пара голубей, это верный признак, что один из них страдает.

Женщины в парикмахерской качали головами и устало улыбались. Шену Апари знала самые мельчайшие и вернейшие секреты любви.

– Покажи мне свое кольцо, Сара, – сказала она.

Мать сняла с пальца обручальное кольцо и протянула ей.

– Нет! – сказала Шену. – Обручальное кольцо не передают из руки в руку. Ты положи его на стол, а я возьму его оттуда.

А мне сказала:

– Она ничего не понимает. Rien. Голуби или не голуби, – добавила она с укором, – а женщина должна всегда остерегаться. С одной стороны, она должна делать своему мужу очень хорошо, чтобы он ничего не искал на стороне, а с другой, всегда носить на себе все свои bijoux, все браслеты, кольца и серьги. Не снимать их ни под душем, ни в постели, ни при стирке, ни при мытье полов. Если он вдруг вздумает ее выгнать, скажет: «Прочь из моего дома» – пожалуйста, она поднимается и тут же уходит, и все ее золото и серебро при ней.

С Бринкером я тоже в те дни очень сблизился. Профессор Фрицци порой приезжал проведать брата, но соседи его чурались, а сын и жена почти не появлялись в доме. Мертвая Хая наконец-то сподобилась учуять свой запах, и это повергло ее в такой ужас, что она принялась строчить письма и рассылать свои анализы еврейским врачам в Бостоне и Лондоне. Hoax с головой ушел в идиотские тетрадки журнала «Кино», вонял «Плейерзами»[94]94
  «Плейерз» – сорт сигарет.


[Закрыть]
и поразительно наигрывал песенки братьев Германов на пилах и расческах. Бринкер то и дело жаловался мне на поведение сына:

– Hoax тоже и если не Тель-Авив каждый день пять пять очень, – ворчал он.

А я сказал:

– Не страшно, Бринкер, это у него пройдет.

Я был единственным, кому удавалось понять его невнятные фразы, и так мы могли говорить целыми часами. Каждый посвящал другого в свои секреты, планы и надежды.

– И когда ты здесь мать и если один два ушли и еще и еще, – сказал он мне с неожиданным доверием, и рука его нарисовала эллипсы мольбы на моем колене, а я обещал, что никому не выдам его тайну. Сегодняя понимаю, что Бринкер был единственным другом, с которым позволял себе полную откровенность. Я любил его и знал, что он никогда меня не предаст – ведь даже если немцы захватят страну и он сломается и все расскажет под пытками, все равно никто не поймет ни слова.

Наши долгие беседы наделили меня новой способностью – я начал понимать языки, которых никогда не учил. Игра уголков рта, изменения рисунка морщинок, расширение и сужение зрачков, птичьи взлеты голоса – все это изобличало смысл произносимого. Словесные иероглифы Бринкера стали для меня средством перевода идиша Идельмана, русских слов господина Кокосина, арабского языка Джамилы, сдавленных рыданий Дудуч. Я вдруг стал понимать даже хинди, на котором говорили солдаты расположенной поблизости британской военной базы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации