Текст книги "Эсав"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
Глава 62
«Посреди ночи я проснулась от непонятной боли в животе», – писала мне Роми.
Ее слова вышитой скатертью покрывали стол, на краю которого сидела сама моя племянница, глядя прямо на меня. Я вернул ей взгляд и положил фотографию обратно в нагрудный карман. Летняя гроза висела в воздухе, набирая сырость и силу. Большие чайки парили над берегом. Ястреб скользил над поверхностью воды в низком хищном полете.
В открытое окно доносились покрикивания кладовщиков и водителей. Отвратительный запах эвкалиптов заполнял все вокруг. Несколько мгновений Роми продолжала лежать в постели, встревоженная, с открытыми глазами. Боль не походила ни на что знакомое, поэтому она не могла ни описать, ни сравнить ее с другими. Более всего она напоминала ручеек тусклого расплавленного свинца, который с шелестом ползет мимо, наталкивается на препятствия, отползает от них и просверливает себе проходы. Она подумала было, что это менструальные боли, которые хотят снова доказать ей, что, несмотря на все старания, она по-прежнему остается женщиной, – но день был не тот, и сила боли не та. Она положила руки на живот, надавила, и боль, прижатая к стене крыса, оскалила зубы, крутнулась и исчезла. Всю ночь она ощупывала себя, терялась в догадках и негодовала, потому что в ее представлении боль была не предупреждением или сигналом тревоги, а самым обыкновенным и низким предательством. Она отказалась от завтрака – «три растерзанные маслины, капля творога и лопнувшее крутое яйцо», – оделась и пошла в штаб.
– Мне нужен выходной, – сказала она и тут же развернулась, выбежала наружу, и ее вырвало на бетонную дорожку, которая вела из штаба на плац. И только теперь, когда ее внутренности очистились, она поняла, что с ней произошло. Она вернулась к себе, поставила заведенный фотоаппарат на край стола, оперла подбородок на другой край и, глядя прямо в сверкающий колодец объектива, сфотографировала сама себя.
«Вот она я, дядя. – Слова заполнили стол, набухли и перевалили через его края. – Посмотри, как я выгляжу. Этой ночью мне исполнилось девятнадцать лет, пять месяцев и двадцать два дня. Ровно столько было Биньямину в ту ночь, когда его убили, и у меня нет иного объяснения.
Я чувствую, будто пересекла какую-то границу, – продолжала она на обороте фотографии. – Я обогнала его. С сегодняшнего дня я – старшая сестра».
– Да, – сказал брат, когда я вспомнил и рассказал ему об этом. – Случается и такое. Случается и похуже. Всякое случается.
Он остановил тестомешалку, набросился на тесто и принялся месить его вручную. Люди не знают, какая это трудная работа – месить. Тесто упруго и насмешливо, как девушка, тяжело и плотно, как свинец. Яков месил его движениями других древних профессий – укротителя, гончара, массажиста: подняв куски на стол и завернув их углы внутрь, он бил их, мял, унижал и плющил, и лицо его искажалось от усилий. Его пот, капли из носа («сдерживаемые слезы, жар крови, любимая мечта его семени») – все было смешано в этом тесте. На похоронах Биньямина он не пролил ни одной слезы. Странное выражение проступило тогда у него на лице, и его вытянутые руки шарили по воздушным стенам по обе стороны тела, словно искали, кого поддержать и на кого опереться, и не находили никого. Лея уже заснула в комнате сына, отец стоял возле Дудуч, а я смотрел на Роми, которая стояла рядом со мной и дрожала, и на двух светских львиц моего возраста, которые стояли в обнимку, и плакали, и вернули мне взгляд, а по окончании семидневного траура, шивы, в большой тель-авивской квартире, которую они делили вдвоем, под бесконечную тоску флейты из «Танца добрых духов», разносившуюся в пространстве комнат, рассказали мне, как они возвращались однажды после уик-энда из Цфата и возле блокпоста подобрали светловолосого сержанта, который ждал попутки, и, когда они спросили, куда ему нужно, он ответил: «К вам домой, девочки», – и немедленно уснул на заднем сиденье.
– И это был ваш Биньямин, – улыбнулась одна из них.
– И мы взяли его к себе домой, – сказала ее подруга.
– И он был такой хороший мальчик, – вздохнула первая. – Как последний подарок, который послала нам жизнь.
– А откуда вы его знаете? – спросила первая.
– Я не знал его, – сказал я. – Я просто приятель его отца. Я служил с ним в одной бригаде, много лет назад.
Биньямин родился в жаркий летний день и поэтому был «Леиным ребенком», по выражению Якова. Брат держал своего сына в руках и плакал тем плачем, которым плачут мужчины, когда у них рождается первенец, и которым мне не суждено заплакать никогда, и только наша мать сумела найти для него точное определение: плач, который выдавливает слезы из костей. Ребенок был крупный и красивый, в его лице так и просвечивали добродушие и рассудительность, и всякий раз, когда он оглядывался по сторонам и разевал рот в младенческой зевоте, Якову казалось, что он испускает неслышимый человеческому уху рев.
Ссоры с тией Дудуч начались сразу же после родов. Одна из медсестер в родильном отделении услышала хор жалобных воплей из палаты новорожденных. Она поспешила туда и обнаружила старую женщину, которая кормила Биньямина под завистливый и умоляющий плач всех остальных младенцев. Дудуч была немедленно выдворена из палаты, но потом, когда Биньямина уже принесли домой, она стала кружить и завывать под дверью спальни, как бродячая собака около лавки мясника. В полночь, когда Яков уходил в пекарню, Лея оставалась одна с ребенком, и непрестанный шелест теткиных старушечьих шагов за дверью наполнял ее диким страхом. Запах молока витал в воздухе, и Биньямин все поворачивался к двери и протягивал к ней свои ручонки. «Иди отсюда, иди, наконец, спать!» – кричала Лея и для большей уверенности брала сына к себе в постель.
Отец охотно и радостно включился в общее замешательство в доме. Он тут же поспешил припомнить некую вдову, которая проживала во дворе Хазакиро Эфраима Саадона, «того самого, которому брызнула внутрь глаза капля кипящего олова и отравляла ему мозг, пока бедняга не помер». Эта вдова, предостерег он Якова и Лею, тоже спала со своим маленьким сыном в одной кровати, «и ее вдовьи сны проникли в младенца, как отхожие воды исмаилитов проникают в наши колодцы, и в результате у него выросла желтая борода сверху и черная борода снизу, и по ночам он целовал свою мать, как большой, и пробуждал в ней желания».
Лея была уверена, что Яков избавит ее от отца и тетки, но ее ожидало разочарование – Яков молчал, и все продолжали свое: Дудуч продолжала подстерегать удобный случай, отец продолжал прясть свою притчу, а вдова подбросила своего ребенка ко входу в библиотеку рава Сальвенди, «там, где сидел и учился светлой памяти Лиягу», а сама бежала в Бейрут, где голод принудил ее зарабатывать на жизнь такими непристойными занятиями, что она заслужила прозвище «путаны с тремя воротами», putana de tres puertas.
– Xe, xe, xe, – рассмеялся отец своим шолом-алейхемовским смешком, но Лея сжала веки и губы и не поддержала его. – А этот сирота вырос, – продолжал отец, – и стал богатым купцом, и однажды, когда он приплыл по своим делам на остров Мальту, кого он увидел? Свою старую мать, которая была одета в лохмотья и шарила в портовом мусоре в поисках объедков. – Он выждал минуту и, несколько разочарованный молчанием окружающих, сам задал себе вопрос, который должен был задать ему «Слушатель», будь он таким же внимательным и понятливым, как «Читатель»: – Как же он узнал, что это его мать? – Лея молча дрожала. – Потому что у нее на каждой руке было по шесть пальцев, дурной знак! – торжествующе выкрикнул отец в ответ на собственный вопрос. – И этот знак появился у нее потому, что, когда она еще была во чреве матери, ее отец вошел на женскую половину ашкеназской синагоги в самый разгар Кол-Нидрей.
– Ты уберешь от меня их обоих, ты слышишь? – сказала Лея Якову. – Эту свою тетку и этого своего папашу.
– Что на тебя нашло? – спросил Яков. – Женщина вот-вот лопнет от молока, а наш ребенок сосет из бутылки. Что случится, если она его покормит?
– Из-за нее у меня пропало молоко! – швырнула ему Лея.
Биньямин вырос и был отнят от груди, но тело Леи налилось враждебностью, и, когда она расчесывала волосы, ее гребень разбрызгивал синие молнии. Яков смотрел на нее, и его колени подгибались в желании преклониться.
– Это была большая ошибка, – сказал он мне. – Шену Апари была права, я любил ее неправильно.
Леины пальцы с силой зарывались в распущенные косы. «Иди сюда, Биньямин», – говорили ее глаза сквозь завесу волос. Но Яков обхватывал сына мягкими оковами своих рук и отвечал:
– Мы, парни, просто посидим здесь и посмотрим.
– Я хочу к маме, – протестовал Биньямин, поначалу капризно, словно то была игра, потом с возмущением, а под конец с детским гневом, который все нарастал, пока не перешел вдруг в тот сердитый плач унижения и беспомощности, которым плачут похищенные пекари.
Но Яков не ослаблял свою хватку.
– Ша… ша… Биньямико, – успокаивал он. – Лучше посмотри, как мама причесывается.
– Я здесь, Биньямин, я здесь, – сказала Лея. – Чего ты хочешь от него, Яков? Почему ты держишь его так? Почему ты его так называешь?
– Как – так? – спросил Яков, но замок своих рук не открыл.
В полях цвел дикий лук, упрямо продолжая очерчивать наделы, хозяев а которых давно уже умерли; стрижи выкрикивали осенние вести; и сердце брата ширилось и трепетало. В эту пору он стал часто уходить в поля и там ждать. Он шагал, пиная ногами шары сухих колючек, что теперь уже с легкостью отрывались от земли и катились по полю с любым порывом ветра, и растирал между пальцами комья земли тем крестьянским жестом, который усвоил за год, проведенный в Галилее. Подобно вавилонскому звездочету, он прикрывал ладонью глаза, наблюдал полет ворон, толковал цвет листьев и выжидал прихода первых дождевых туч. И когда они наконец появились, его охватило то беспокойство, которое в тела других мужчин просачивается только весной.
Через несколько дней небеса набрякли дождем. Словно одержимый, Яков лихорадочно вытаскивал во двор ведра и тазы и расставлял их под водостоками. Едва дождавшись, пока они заполнятся дождевой водой, он втащил их в дом. Биньямин тотчас бросился к матери и прижался к ее ногам, как будто охваченный смутным страхом.
Натужные стоны и шелест волос, детский плач и шум дождя поднимались из письма, которое послала мне Лея. Они слышались все разом, не сливаясь друг с другом. Примус под большим тазом раскалился до багровой синевы, Яков разостлал на полу пекарни большие полотенца и с деспотической неотступностью просителей позвал:
– Иди, Лалка, иди же!
Дрожь в голосе и в ампутированном пальце выдали его возбуждение и заставили сжаться Леино сердце. Он вырвал Биньямина из ее рук и швырнул ее на колени с такой силой, что она упала на четвереньки над тазом.
Наклонившись над ее спиной – ее бедра между его расставленными ногами, его колени вонзаются ей в ребра, как шпоры, – он полоскал ее астартовы пряди в мягкой душистой воде. Тогда он еще не знал, что дождевая вода отравит ее тело, что ее плоть остынет, что блеск ее волос потускнеет от траурного пепла. И по мере того, как приближалась и суровела зима и кончался и умирал Таммуз, ее душа тоже погружалась во мрак. Осенние птицы насмешливо кричали над ней, тучи окутывали ее своей печалью, луковицы жасмина протягивали к ней из земли свои ядовитые руки мертвяков. Она была женщиной солнца и лета. Сразу же после того мытья волос зима поразила ее посиневшими губами, побелевшим горлом и красными цветами стужи на ладонях. «Давай играть, – писала она мне в те дни, – будто я – принцесса в башне, а ты решишь, кто ты».
Биньямин стоял сбоку и рыдал все то время, пока его отец боролся с матерью, окунал ее голову в воду и мыл волосы. «Но в чем дело? Что произошло?» – услышал я крик. Я вышел из своей комнаты в коридор, прошел вдоль белой линии и увидел, как он с упорством отчаяния стучится в ее закрытую дверь. «Почему? Что я тебе сделал, чтобы заслужить такое?»
Глава 63
Ты не веришь мне. Ты тоже мне не веришь. «Почему ты не поехал на похороны матери?» Глупый, докучливый, повторяющийся вопрос. А что, на все остальные вопросы я уже ответил? Причину горькой судьбы тии Дудуч уже назвал? И действительно ли отец отравил гуся, как полагает Яков? А что общего между Касторпом и Гумбертом, между Надей и Мартой, я уже сформулировал? А кто эти Черные Татары? И чем согрешил Черниховский перед Мириам? Мы ведь даже не знаем, кто она такая. Странно все это. Люди требуют от написанного того, чего нет среди видимого. От книг они требуют большей логики и последовательности, чем от самой жизни. Гляди, примерно через полгода после смерти матери в поселок заявился старый зеленый грузовик, выгрузил рядом с главной дорогой большой деревянный контейнер и исчез. Деревенские дети бросились к контейнеру, услышали раздающиеся внутри звуки и в испуге отбежали. Потом, однако, набрались смелости, снова приблизились и начали швырять в него камни, пока одна из досок не сдвинулась, пропустив ладонь, которая выглянула наружу, пощупала воздух и потянула за собой руку, плечо и женщину. Дети испугались и притихли, глядя издали, как она усаживается на землю, чихает и греется на солнце. Потом женщина забралась обратно в контейнер, а ночью пришла в пекарню.
Ты, с твоим малодушием и упрямством, этакий идейный Ганс Бринкер, наверняка поспешишь заявить, что это происшествие, выдумано оно или реально, никак не вписывается в излагаемую здесь историю. А я отвечу, что «нет большего нахальства, чем попытка маленького пресмыкающегося найти оплошности в какой-либо части произведения, еще не поняв, как она вписывается в целое». Яков, стоявший в яме перед зевом печи, не увидел гостью, потому что дверь была у него за спиной, но печная тяга донесла до него острый запах чужого тела, который пролетел мимо, словно горьковатое дыхание хризантем, и втянулся в трубу. Он неторопливо повернулся, оперся на стенки ямы и увидел изможденную и на вид опустившуюся, но очень миловидную женщину примерно своего возраста, которая смотрела на него испытующим взглядом. Он уже собрался было спросить, что ей нужно, но тут глаза женщины, будто не найдя желаемого, оторвались от него, миновали Ицика, Шимона и нашего отца и остановились на Иошуа Идельмане, который стоял в своих дурацких трусах и кроил тесто. Женщина подошла к нему, схватила за обе руки хозяйским и одновременно умоляющим жестом и сказала ему что-то на идише таким тоном, который наводил на мысль, что они знают друг друга всю свою жизнь. Потом она расстелила кусок ослепительно белой ткани, которую принесла с собой, и Идельман положил на эту тряпку буханку хлеба. Женщина запеленала и закутала буханку и вышла, неся ее обеими руками и прижимая к своим тощим грудям.
– Что она тебе сказала? – спросил Яков.
– Это женщина из Катастрофы, – сказал Идельман и заправил вывалившиеся яйца. – Она сказала, что почувствовала запах хлеба она почувствовала, и не смогла не зайти.
– В следующий раз попроси разрешения, если захочешь дарить наш хлеб, – сказал Яков.
Женщину из Катастрофы звали Хадасса Тедеско. Каждую ночь она приходила в пекарню, и Иошуа, который с той недели начал надевать рабочие брюки, давал ей буханку, цена которой вычиталась из его зарплаты. Хадасса не ела хлеб прямо в пекарне, а всегда заворачивала его в белую пеленку и уносила в контейнер.
– Я согласна, – сказала она Иошуа, когда он протянул ей сто семьдесят вторую буханку и попросил ее руки, – но знай, что я принесу тебе только дочерей.
Глава 64
Медленно дом привыкает к смерти любви,
Как привыкает дерево к печали осеннего листопада,
Как поле – к мертвым каркасам сухих кустов.
Облако унесется на крыльях горького ветра,
А осень – с криком стрижей.
(В оригинале сказано «посвист ласточек», но я позволил себе эту маленькую вольность выдумщиков и переводчиков. Кстати, вопреки твоим предположениям, я не перестал здесь писать. Сейчас, например, я развлекаюсь сочинением сказки о белой линии, которую начертил для отца на полу, и о ее возможных последствиях, а две недели назад закончил рассказ о моем брате и его маленьком сыне. Я начал его на веранде и кончил на квартире Роми в Тель-Авиве, потому что Яков, мой подозрительный и любопытный братец, все время подкрадывался и заглядывал через мое плечо.)
Войны за мытье и кормление вконец истощили силы Леи и погасили ее глаза. В последующие месяцы она уже сама, послушно и обреченно, тащилась к тазу с дождевой водой, чтобы погрузить в него голову. Однажды она так и осталась лежать лицом в воде, пока Яков не оттащил ее от таза, испугавшись, что она задохнется. В гневе он швырнул ее на пол и вышел во двор. Биньямин бросился к матери, просушил ей волосы полотенцем, расчесал пальцами и так старался поднять и втащить ее в дом, что в конце концов его всхлипы и стоны разбудили ее, и она сама доползла до спальни.
Ночами, перед работой, лежа рядом с женой, обнимая ее деревенеющее тело, выдыхая мольбы в задубевшую кору ее затылка и прислушиваясь к отчужденности ее дыхания, Яков слышал тихие шаги сына, которые подкрадывались к двери спальни, медлили и замирали там, удалялись и возвращались снова. А позже, когда из пекарни раздавался звук горелки и доносился кислый запах, сообщая, что теперь Яков уже не оставит тесто, Биньямин пробирался в спальню, залезал на кровать, вползал под одеяло, укладывался рядом с матерью и засыпал, прижавшись к ее телу.
Легкое и безостановочное, время шло себе и копилось, неслышными касаниями трогало землю, засевая ее своими отравленными семенами. Лея снова забеременела, и, когда родилась Рони – большая сероглазая девочка, вся покрытая тонким рыжеватым пушком, – уже не было матери, чтобы припомнить и зарыдать. Маленький Биньямин коверкал имя сестры и называл ее «Роми», и Яков сердился:
– Если ты будешь говорить вместо Рони – Роми, я буду называть тебя Биньямим.
– Нашел с кем спорить, с пятилетним ребенком, – сказала Лея.
– У меня получается Роми, – твердил пятилетний ребенок, – что я могу сделать?
И через месяц так стали называть ее все.
Тия Дудуч снова вернулась к своим кормильным засадам. Ее одинокий глаз, полный голодной надежды, сверкал через замочную скважину. Ее шаги опять шелестели за дверью. На ее черном платье вновь проступили большие влажные пятна, и запах молока в очередной раз наполнил воздух.
Кровь отлила от лица Леи, и молоко отхлынуло от ее грудей.
– Я не хочу, чтобы она так смотрела на девочку, – сказала она Якову. – Я не хочу, чтобы она к ней подходила. Она хочет забрать ее у меня, как забрала Биньямина.
– Она не забрала у тебя Биньямина, и она ничего от тебя не хочет, – сказал Яков. – Это запах младенцев так на нее действует, на несчастную.
Лея подолгу читала, размышляла и спала, а иногда выходила погулять в поля или уезжала в город. В пекарне она не работала, и никто не мог себе представить, какую она готовит великую месть. Ни силу этой мести, ни ее неожиданность. Однажды утром, когда Яков, сидя на ступеньках веранды, стаскивал свои рабочие ботинки, он различил размытый облик Биньямина, который сидел в углу, вне рамки его очков, и играл чем-то похожим на огромную мертвую змею. Яков в ужасе вскочил, подбежал к сыну, всмотрелся и увидел, что змея – это Леина коса. Ноги его подкосились от неожиданности, но он все же успел дотянуться и выхватить косу из рук ребенка, рванув ее так быстро и сильно, что тот закричал от боли и страха, упал и покатился по полу.
Лея услышала его крик и выбежала на веранду:
– Не смей прикасаться к нему!
Яков приблизился к ней, напуганный той устрашающей ненавистью, которая расцвела между ними, ее бунтующе поднятой, стриженой головой, а Лея, перенеся тяжесть тела на одну ногу, уперла левую руку в бедро, а пальцами правой стала перебирать торчащий ежик своих волос.
Все силы разом покинули Якова. Он уронил ее косу, спустился с веранды и медленно побрел в пекарню.
– Забирайте! – крикнула Лея и крутнула косу над головой, словно пращу. – Берите себе мою девочку кормить, берите себе мои волосы мыть.
Коса взметнулась в воздух, извиваясь на лету, и упала посреди двора.
С этого дня и дальше все в доме пошло тихо, размеренно и жутко. Лея заперлась в своей комнате, Яков и Биньямин обходили друг друга, как поссорившиеся соседи, старающиеся не соприкоснуться телами, тия Дудуч заправляла домом и кормила ребенка грудью в полное свое удовольствие. Уже после первого кормления с тельца Роми сошел младенческий пух, а когда ей исполнилось полтора года и ее отняли от груди, серый цвет ее глаз разделился на желтый и голубой.
Все это время отец отсиживался в своей комнате и строчил письма. Мне и утерянным родственникам. В ворохе изысканных американских конвертов, которые регулярно приходили в офис Абрамсона, случайное отцовское послание выглядело как нищий на пиршестве богачей. Он не верил, что клей, который власти намазывали на оборотную сторону марок, выдержит тяготы заморских странствий, и поэтому предпочитал пользоваться самодельным, грубым и вкусным клеем пекарей – той смесью муки, воды, патоки и яичного белка, которой в пекарнях приклеивают фирменные ярлычки на свои буханки. «Когда я вижу муравьев, ползущих к почтовому ящику, я уже знаю, что пришло письмо от отца», – писал я Якову. Для большей надежности отец несколько минут прижимал марку подушечкой большого пальца, чтобы она прочнее пристала к конверту, и оставлял на ней четкий отпечаток, личный почтовый штемпель, куда более трогательный, чем содержание самого письма. Смерть матери не уменьшила его ненависти, и я, не глядя, пропускал большую часть тех длинных пассажей, которые он посвящал ей.
Размеренное и ритмичное, шагало себе время. После Пурима послышались первые шаги весны. По следам отступающей зимы пришли песни щеглов и красногрудок, стали слышны потрескивания земли и почек и появился Пасхальный работник. В пасхальную неделю, когда хлеба не пекли, пекарня отдыхала и кирпичи остывали, можно было залезть внутрь печи, чтобы починить и подновить ее стенки.
Имя и возраст Пасхального работника никому не были известны. Те шестнадцать лет, что я прожил в поселке, я видел его из года в год и не замечал в нем никаких изменений. На мой взгляд, он сразу родился семидесятипятилетним и с тех пор не потерял ни одной минуты из тех, что хранились в его теле. То был убежденный социалист с бородой и пейсами, имевший обычай представляться как «первый йеменец, который не верит в Бога».
– А зачем тебе тогда пейсы? – спросил отец.
– Для красоты, – засмеялся Пасхальный работник.
Инспекторы раввината тоже заявлялись к нам в преддверии праздника, проводили ритуальную церемонию очистки пекарни от квасного и сожжения остатков хлеба и каждый год талдычили нам один и тот же дурацкий мидраш о скромности тонкой и плоской мацы в противовес гордыне «надутой и высокомерной буханки». Затем они угрозами и запугиванием вымогали подарки к празднику, а когда наконец удалялись, Пасхальный работник забирался на тутовое дерево, благословлял их гортанными, издевательскими напутственными пожеланиями и вытаскивал спрятанный им среди ветвей мешочек с лепешками, припасенный, чтобы продержаться все семь бесхлебных праздничных дней.
– Знаете, почему ашкеназы делают дырочки в своей маце? – спрашивал он.
Мы заранее улыбались:
– Почему?
– Если их маца вызывает такой запор даже с дырками, можно себе представить, что было бы без них.
Его смех был почти неслышным – он просто раскачивал все его тело, как смех бруклинских хасидов, когда те выигрывают в шашки.
Потом он переодевался в рабочую одежду – широкие арабские штаны, босые ноги и белая рубашка, – обрызгивал водой нутро печи и, дождавшись, пока затихнет шипение разгневанных кирпичей, открывал заслонку трубы, брал в зубы маленькое ведерко с необходимыми для работы материалами и инструментами и исчезал в глубинах. Там он пел, собирал выпавшие обломки кирпичей, замазывал трещины, укреплял расшатавшуюся кладку и разравнивал печной под, сдирая неровности, от которых портились лопаты.
Семь дней он лежал там, свернувшись и распевая, как гигантский зародыш. Никто не понимал слов его песен, но всем было ясно, что это песни любви. Тягучие, томные и звучные, они разносились по всей деревне, потому что печь служила резонатором, и, поскольку заслонка трубы была открыта, эти звуки поднимались наверх, и старое зеркало Якова рассеивало их во все стороны. Тогда Лея просыпалась, обнимала Биньямина и говорила ему:
– Пойдем погуляем.
Биньямин любил Пасхального работника. Он думал, что именно его громкие весенние песни возвращают матери радость и веселье, и, когда этот человек появлялся в воротах, тотчас бросался ему навстречу. Но Леей двигала всего лишь сила того же скрытого механизма, от которого набухали и открывались глаза деревьев, соки поднимались по стеблям чертополоха, бабочки выползали из своего кокона и анемоны с ирисами высвобождались из холодных объятий земли.
Тогда Яков укладывал еду в маленькую корзинку и увозил жену и сына в долины среди гор. Там они катались по подушкам травы, и Лея смеялась, жевала цветы, впитывала в себя солнце и насыщалась теплом. Роми не участвовала в этих поездках, точно так же, как она никогда не входила в комнату матери зимой и не входит в нее сейчас. Она оставалась дома с тией Дудуч и играла с осколком синего стекла, который получила от нее в подарок.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.