Текст книги "Эсав"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)
Глава 72
Я приближаюсь к концу. Так говорят мне дела, которые я уже не начну, так говорит мне стучащая в грудь печаль, так говорят мне истории, которые я не рассказал, незваные гости, толпящиеся в моем теле.
Я не рассказал о конце Шену Апари, не открыл, где находится мозаика сегодня, не признался во встрече с отцом Леи десять лет тому назад и не ответил на вопрос вопросов – куда девалась ее отрезанная коса.
У меня есть в запасе еще несколько историй, и, если ты захочешь их прочесть, я с удовольствием пошлю их тебе, а если ты задашь дополнительные вопросы, я отвечу и на них. У меня есть мой «паркер вакуматик», есть писчая бумага и есть время. У меня куча времени, так что я никуда не спешу, как сказал приговоренный к смерти, когда палач стал извиняться перед ним за опоздание. Я написал рассказ о старике, который искал своих родственников, я написал о человеке, который отрубил голову коту своей жены, о юноше, у которого воробьи свили гнездо в волосах. У меня есть также рассказ об образованном и утонченном человеке, который женился на вдове, потому что страстно хотел переспать с ее двенадцатилетней дочерью, но эту историю я тебе не пошлю, потому что она вся, от первого до последнего слова, – чистая правда. Это произошло в деревне по соседству с нашим поселком. Вначале была любовь, потом – скитания и измена, а в конце – убийство, и «Читатель» не найдет в этом рассказе ни логики, ни связности, ни благоразумия, присущих настоящей литературе. Но я пошлю тебе историю караима, который разводил канареек. Кстати, знаешь ли ты, что в тысяча девятьсот двадцать седьмом году численность караимов в Иерусалиме составляла ровно двадцать один и каждый раз, когда у них рождался ребенок, кто-нибудь из взрослых умирал в тот же день?
Вечерние сумерки, и я по-прежнему не перестаю удивляться тому, что солнце не садится в море, а встает из него. Податлив и легок я, несмотря на свой рост и силу. Время тащит, волочит меня по земле, подобно Парису. Моя кожа ободрана, мясо растерзано, кости разбросаны, но смотри – о чудо! – я не чувствую боли.
– И когда я увидела этот снимок отца с Биньямином в морге, я решила, что буду его фотографировать, – сказала мне Роми.
А ты думал, что он тебе все рассказывает, – сказала она, показав мне эту фотографию и увидев ужас на моем лице. – Хорошее фото, правда? Интересно, кто это снимал. Повезло любителю. А теперь скажи сам, если он позволил сфотографировать себя, как здесь, почему его волнует, что я фотографирую его дома?
Сейчас она на лужайке моего дома. В моих рабочих брюках и свободной тенниске она ползает на четвереньках и выдирает сорняки. «Ты знаешь, что у тебя соленая трава?» – кричит она мне. Молодая и красивая женщина, уверенная в себе и в своей силе. Вечерний свет извлекает золото из руды ее волос. Под кожей движутся длинные, четко обрисованные мускулы. После смерти нашего отца она опять приехала ко мне в Америку и здесь преуспела. Две фотографии моего брата уже появились в нью-йоркском фотожурнале. Через несколько дней она должна вернуться в Тель-Авив, и я думаю, что не увижу ее еще несколько лет. Не то чтобы у нас была причина расстаться таким образом, но я уже научился угадывать очертания будущего. Мои дни похожи один на другой, мои истории похожи одна на другую. И мои женщины тоже, каюсь, похожи друг на друга. Кто знает, что для него хорошо, тот не нуждается в экспериментах.
Раз в месяц мне снится мать. Сон всегда одинаков, потому что тот, кто знает, что такое плохо, тоже не нуждается в экспериментах. В моем сне звонит телефон. Я подымаю трубку, и она окликает меня дважды по имени, полувопросительно, с оттенком удивления, будто хочет убедиться, что ее проклятие все еще действует. Ну вот, обещал, что не буду больше говорить о смерти матери, и не получается.
Выставка «Мой отец» была представлена в тель-авивском кафе. Я помогал Роми развешивать снимки. Мой отец готовит завтрак. Мой отец вынимает хлеб из печи. Мой отец под душем. Мой отец сидит у могилы своего сына.
Яков очень фотогеничен. Фотография не делает его красивым, но очищает его скорбь и придает ему некую раздумчивость. Ночью, сидя на веранде и натягивая ботинки, он стиснул обеими руками грудь, как будто хотел соединить половинки своего сердца. Вот темная стена его спины, его сжатый кулак у постели Леи. «Мой отец и его жена». Вот тень его рук на стене пекарни. Вот и я, рядом с ним на веранде, «Мой отец и его брат-близнец беседуют друг с другом». Во время возвращения Якова из пекарни Роми поймала момент, когда он оперся на ствол шелковицы. Вечером она подкараулила его с Михаэлем в кухне. Одна соленая капля упала на плечо ребенка, поползла вниз по голой грудке, увлекая за собой глаза зрителя и оставляя липкий, блестящий след, словно улитка проползла по плиткам веранды. Не такие уж сенсационные откровения, но очень уж мучительные.
Только «Мой отец кричит», где брат стоит в яме пекаря – ладони в глубине печи, голова внутри ее зева, – она не выставила. «Я заслужил у тебя одно одолжение, – сказал я ей. – Не вывешивай эту».
Ее ладонь на моей руке, ее плечо касается моего плеча, она ведет меня под руку и представляет своим друзьям, пришедшим на открытие:
– Это мой дядя. Правда, видно?
– У тебя симпатичный дядя, – сказала какая-то из подруг.
– Можешь договориться с ним, но не сегодня, – сказала Роми. – Сегодня вечером он занят.
После полуночи гости стали расходиться.
– Мы тоже можем идти, – сказала Роми.
– Отвезешь меня домой?
– Ко мне.
– Домой, – сказал я. – Я хочу спать.
– Поспишь у меня.
– Давай играть, что ты пьяная, ая глухой, Роми.
– Я просто посплю с тобой, дядя, ничего больше.
– Нет, – ответил я. – Я возьму такси.
Она отвезла меня в поселок. Старый пикап сильно скрипел, свет встречных фар сверкал в слезах на ее правой щеке.
– Шесть лет, с тех самых пор, как я вернулась из армии, я фотографирую его, ссорюсь с ним, режу его жизнь на прямоугольники, плачу, и учусь, и борюсь, и работаю, – и вот один вечер, и все кончилось, а ты только и можешь, что думать, будто я ищу, с кем бы трахнуться. Ты даже не понимаешь, о чем я говорю, не так ли?
– Я понимаю.
Потом, лежа в своей постели, я услышал шум горелки в пекарне, тонкий шелест дождя, удаляющуюся машину. Немного позже в воздухе распространился кисловатый запах. Я закрыл глаза, и Роми встала надо мной.
– Тесто уже поднимается, – сказала она.
Ее плечи белели в темноте, кровать застонала под тяжестью ее тела, пушок ее затылка коснулся моих губ. В четыре утра я проснулся, охваченный ужасом, и стал судорожно искать очки. Михаэль стоял возле кровати и смотрел на меня. Уже поняв, что я видел сон, и успокоившись, я заметил Роми, дрожащую у стены.
– Что тебе, Михаэль?
– Посмотреть, – сказал он. – Обнимитесь еще раз так же.
Она схватила его за руку и повела к двери.
– Я отведу тебя к маме, – сказала она. – Ей холодно одной. Идем, поспи с ней. Идем.
Но Михаэль вырвал у нее руку и выпорхнул из комнаты.
– Тыдумаешь, он расскажет? – спросил я.
Она присела на кровать.
– Мне хотелось, чтобы это было как в Америке, – сказала она наконец. Потом энергично сунула ноги в брюки, поднялась, заправила блузку и застегнула молнию. – Я пошла, – сказала она. – Всё в порядке. И не волнуйся – даже если он расскажет, никто ему не поверит. Все знают, что он выдумщик. Он уже рассказывал, что видел отца, который взбирался ночью на трубу, и что люди-ангелы учат его летать, и что Шимон поймал Ицика, когда тот воровал со склада, и душил его, пока Ицик не потерял сознание. У моего маленького брата очень странные фантазии.
Она поцеловала меня в подбородок и вышла.
Михаэль не рассказал ничего. Десять дней спустя умер наш отец. Еще через тридцать один день я сбрил траурную щетину и вернулся домой.
Глава 73
Я приближаюсь к концу. Так говорят мне клетки моего тела, панцири мертвых крабов на песке, воздух, темнеющий в приближении бури. Я кончаю, потому что я так или иначе ответил тебе на большинство твоих вопросов. Кстати, все эти истории куда проще, чем они выглядят. Тебе не нравится слишком большое (чересчур символическое, сказала ты) сходство между матерью и Роми. Боже правый, разве это я виноват, что они так похожи! Chez nous a Paris порой случается, что бабка передает свою внешность внучке. А связь, которую ты умудрилась найти между мной и князем Антоном? И эти твои «три ступени приближения к действительности»? Послать тебе снова Мунте и Филдинга?
В тот день, в четыре пополудни, Шимон примчался в Тель-Авив и велел мне вернуться с ним домой. Тия Дудуч схватила меня за руку и повела в комнату отца. Яков уже стоял там, закрывая рот рукой, с трясущимися плечами.
– Он с самого утра так, – сказал он. – Почему вы не отвечаете на телефон?
Отец тяжело дышал, тонкие, высохшие сухожилия его суставов напряглись, фиолетовые пятна больной печени и селезенки тускло проступали на теле.
Беспомощный, он лежал и смотрел на нас. Услышав слово «врач», он отрицательно покачал головой. Потом заговорил.
– Что, отец? – наклонился я к нему. – Что?
Швы его черепа выглядели, как подводные хребты.
– Эль ноно вино…[109]109
Эль ноно вино – вот идет дедушка (ладино).
[Закрыть] Эль ноно вино… – пробормотал он на языке своих предков, который давно забыл. – Вот идет дедушка. – Он снова и снова выплевывал эти мягкие слова, исторгал их из себя медленными толчками горла, пока они, с трудом протолкнувшись, не выстроились в ряд, набрали силу, прибавили в скорости и взлетели, как гуси над озером – грузно хлопая крыльями и роняя капли.
Больше он не говорил, и я стал на колени возле кровати и положил голову на его живот. Его рука трепетала в моих волосах. Воздух скрипел в легких. Я подумал об Ихиеле Абрамсоне, упустившем случай услышать последние слова, которые хоть и не принадлежали великому человеку, тем не менее были бесспорно последними словами и не имели других вариантов.
Потом Яков шумно разрыдался, снял очки и вышел из комнаты, и я остался там наедине с отцом. Но ведь именно для этогояибыл вызван. Помочь, поухаживать, искупить.
Прошло несколько часов. На губах Авраама начали появляться и беззвучно лопаться пузыри. Их было мало, и они были невелики, потому что в нем уже оставалось немного времени, и каждый из них содержал всего одну-две минуты. Его руки посерели, дыхание становилось все слабее, и боли стали покидать его члены. Я знал их все до единой. Проклятого бандита из колена, дьяболо из спины и самого худшего из всех – долор де истомаго, турецкого башибузука из желудка. Призрачные и огромные, они выскакивали из скорлупы его тела, прыгали вокруг, мотая длинными белыми шеями, и в слепой ярости цеплялись за мои ноги.
Страшный, глубокий хрип сотряс грудь Авраама. Впервые в жизни он закрыл глаза, и я, точно в детстве, высунув от усердия язык, пытался приоткрыть его пергаментные веки своими пальцами. Неуловим миг смерти, даже пунто де масапан не может сравниться с ним в его тончайшей вневременности. Поэтому люди покрывают умершему лицо и запоминают это свое последнее действие, а не мучаются, как я, силясь уловить и запомнить его последнее мгновение. Ибо оно неуловимо, как отблеск воспоминания, незримее, чем тень ряби на воде, и короче, чем мысль о мгновении ока.
Так я сидел. А потом моих ноздрей коснулся волшебный запах хлеба. Запах свежего хлеба, который пекли где-то очень близко. Я встал и вышел наружу. Дождь уже кончился, небо прояснилось, и запах доносился из пекарни брата моего Якова.
Послесловие переводчиков
Если первый свой роман Шалев назвал «русским», то следующий – опубликованный в 1991 году «Эсав» – по справедливости может быть назван «библейским». История братьев-близнецов Якова и Эсава (в русском переводе Библии – Иакова и Исава) – это классический библейский сюжет, и всякий, в чьей судьбе он повторяется, с его обманом отнятым первородством, – тоже Яков или Эсав, вне зависимости от деталей, вроде имени, времени и прочих обстоятельств. Но, как говорит сам автор устами своего героя, «детали всегда будут встречены с благодарностью». «Детали», или фабула жизни, – благодарная плоть любого романа, и это в высшей степени относится к «Эсаву». Его отличие от всех других в этом плане – лишь в том, что «Эсав» в этой фабуле, в этих «деталях» жизни, характеров и ситуаций – прежде всего глубоко еврейский, израильский роман. Еврейское прошлое и израильская современность пересекаются здесь и в увиденном эпическим и – одновременно – насмешливым взглядом Иерусалиме, и в овеянном ностальгической романтикой поселке первопоселенцев, где развертывается действие. История любви и ревности, верности и смерти дышит библейской первозданностью и в то же время остро современна, перебита пунктиром еврейских погромов и арабо-израильских войн. Этот нерасторжимый сплав библейской эпичности и современного интеллектуализма – одна из самых оригинальных и привлекательных особенностей романа.
«Эсав» прежде всего – роман о любви. Почти все книги Шалева посвящены любви. Детству, семье, запутанным родственным отношениям, взрослению души, утратам и потерям, но прежде всего – любви. И одновременно все они – об обманутых ожиданиях. Поэтому все их следовало бы отнести к тому редкому и трудному жанру, который можно назвать «человеческой трагикомедией», к произведениям, где герои никогда не получают того, чего жаждут и к чему стремятся. Поэтому «Эсав» – книга не только о любви, но и о боли, о тоске, о горечи и печали. А значит, и о смерти – разве не она есть высшее разочарование жизни?
Выходит, «Эсав» – печальная книга? Да, но, как уже сказано, и насмешливая. И жестокая. И очень умная – в лучших традициях интеллектуального романа нашего времени, в традициях «Дара» и «Имени Розы». Она требует бескорыстного погружения в себя и ответного движения души. Она трудна и грустна, как сама жизнь, хотя, временами – иронически улыбается. Вместе с жизнью.
Но ко всему прочему «Эсав» – это роман тотальной игры. Со временем, с пространством, с литературой и – с читателем. Шалев предлагает читателю эту игру говоря, что его «Эсав», в отличие от «Русского романа», – плод чистого вымысла, не имеющий ничего общего с автобиографичностью: «Это книга, воспроизводящая процесс своего написания». Рассказчик отсылает Читательнице (этого высокого, с заглавной буквы титула, в духе любимого Филдинга, достоин лишь «человек внимательный и понятливый») некую «вымышленную историю о людях, которых не было» – о князе Антоне и служанке Зоге, и Читательница задает ему ряд вопросов. Кто эти «русские паломники», что поднимаются в Иерусалим, таща на телеге огромный колокол? Почему он так страшен, этот Иерусалим? Существовала ли на самом деле Луиза Лато, белошвейка со стигматами, и реальны ли «девушки племени навар»? «Паломники? – переспрашивает Рассказчик. – Их возглавлял мой дед, богатый русский крестьянин из-под Астрахани, который позже перешел в еврейство, привез в Палестину всю свою семью и поселился в Галилее, где мой будущий отец Авраам позже встретился с его дочерью, моей будущей матерью Сарой, когда пешком перешел Иорданскую пустыню, возвращаясь с войны, и откуда он затем переехал с ней в свой родной Иерусалим. Что до того, страшен ли Иерусалим, то я сейчас расскажу тебе о нем, о Иерусалиме начала века, городе моего отца и моего близорукого детства, о его тесных религиозных кварталах, о сефардских дворах Старого города, об этом святом и жестоком месте с подземельями, пещерами и заклятыми местами, с первым кинотеатром, движок которого вращали крылья мельницы, первым автомобилем и первым фотоателье, где одни и те же статисты позировали в качестве библейских персонажей и местных жителей, о древнем городе с завывающими пророками, запаздывающими мессиями и чванливыми благодетелями».
И все это – чистый вымысел. Рассказчик придумывает на ходу, он строит вымышленный автобиографический роман, первый вымысел тащит за собой все новые и новые свои кольца, втягивая в них все новых героев, все новые судьбы, обстоятельства и детали. Так он и рождается, «Эсав», со всеми своими сложными переплетениями фабульных взаимосвязей и сюжетных перекличек. И, поставив последнюю точку, Рассказчик удовлетворенно разглядывает свое творение и иронически говорит вдохновившей его на этот труд Читательнице: этот роман сочинил себя сам, благодаря твоим усилиям, дорогая, его составили «события, между которыми нельзя было бы усмотреть никакой связи, когда бы не твои настойчивые расспросы». Иными словами, это и наше творение тоже, и если бы мы, в отличие от Читательницы, задали другие вопросы, то, возможно, получили бы другие ответы и другой роман. Поэтому если мы будем продолжать допытывать эту книгу о чем-то еще, она будет «продолжать со-творяться», открывая нам все новые и новые смыслы. Роман, который рассказывает сам себя. Игра, в которую автор играет с Читателем. Полная коварных намеков, отсылок, которые порой реальны, а порою уводят от цели, цитат, часть которых подлинна, а часть придумана на ходу, загадок, которые нужно распутать и в которых можно запутаться, – как, например, в той, главной, над которой все время бьется Рассказчик: «Почему я уступил, отдал и ушел?» Текст полон таких вопросительных знаков, и Рассказчик далеко не всегда снисходит до ответа: «А что, на все остальные вопросы я уже ответил? Причину горькой судьбы тии Дудуч уже назвал? Что общего между Касторпом и Гумбертом, между Надей и Мартой, я уже сформулировал? А кто эти Черные Татары?» Он, конечно, лукавит, Рассказчик, но он также полон уважения к своему Читателю, которому «уже приходилось отвечать самому и на вопросы потруднее. Почему обернулся Орфей? Что замышлял Чичиков? Почему я не проводил в последний путь свою мать?»
Над входом в эту высокую игру нарисован жирный вопросительный знак великой загадки, спрятанной, как и положено, на самом видном месте – на обложке, в заглавии. В самом деле – как, собственно, зовут нашего Рассказчика, героя им же придуманной книги? Эсав? Но у евреев нет такого имени. Есть Авраам и Сара, Яков и Лея, Элиягу и Биньямин, Михаэль и даже, сегодня, Роми. Но Эсава нет.
Его и не может быть. Эсав – в Библии – злейший враг Иакова-Израиля. Эсав – в мидрашах, этих священных еврейских преданиях, – прародитель Амалека, народа, вековечно враждующего с евреями. Эсав – в Талмуде – прародитель христианских гонителей еврейского народа. Еврейского ребенка нельзя назвать Эсавом, потому что Эсав – первоначало всего злого в еврейской истории.
Библия все же несколько снисходительней к Эсаву чем более поздние еврейские источники – мидраши и Талмуд. Она даже дает ему слово, притом дважды. Один раз, чтобы, вернувшись усталым с охоты, воскликнуть знаменитое и роковое: «Дай мне поесть красного, красного этого», указывая – нет, не на то, что налипло на арбузной корке князя Антона, а на чечевичную похлебку, расчетливо и соблазнительно выставленную на стол хитрым Иаковом. И второй раз, когда Эсав выплескивает в скудных словах горечь и обиду на брата, который обманом, с помощью матери, отнял у него первородство («любимую женщину, отцовскую пекарню и родной дом»). Библия умалчивает о мотивах последующих злоумышлении Эсав а против Иакова, потому что они кажутся ей очевидными: обида за обиду, зло за зло, око за око. Библия вообще о многом умалчивает и многое пропускает, позволяя читателю самому заполнить лакуны. Так же она поступает и с Эсавом, и поэтому не стоит пытаться толковать то, что ей не угодно толковать самой.
Может быть, писатель Меир Шалев как раз и хочет возместить умолчания Библии и дать Эсаву возможность изложить свою версию событий? Может быть, он хочет повторить литературный подвиг автора «Иосифа и его братьев», прочитав которых машинистка Томаса Манна блаженно выдохнула: «Теперь я знаю, как это было на самом деле»?
Но «Эсав», как уже сказано выше, – не пересказ библейской истории. Это современный роман, и если он в чем-либо повторяет Библию, то лишь в сущностном – в линиях судеб и в стиле повествования, повествования с умолчаниями, главное из которых, конечно: почему герой «уступил, отдал и ушел».
В древности считалось, что имя человека задает его судьбу. В романе Шалева другие законы: судьба человека предопределяет его имя. Тот, кто приходит из Двуречья, перейдя страшную Иорданскую пустыню, женится на Саре и становится прародителем еврейской семьи, конечно, должен называться Авраамом. И праматерь этой семьи, конечно же, должна носить имя Сара (ведь и библейская Сара была дочерью неевреев, «гоев», до того, как Бог заключил с Авраамом свой Завет). И, как мы уже говорили в начале, брат, обманом отнявший у брата-близнеца первородство, женившийся на Лее и наследовавший отцу против его воли, – разумеется, Яков, кто же еще?!
А потому тот, кто уступил это первородство, ушел из Обетованной земли своей молодости в чужую страну Моав, был там счастлив в «женщинах не из наших» и несчастен в неизбывной горечи своих воспоминаний – это Эсав, другого имени для него в этой истории не остается. Даже если он на самом деле получил от рождения иное, вполне еврейское имя. Он Эсав по библейской парадигме, навеки сохраненной в коллективной памяти еврейской – и мировой – культуры.
Еврейская память – это память «схематическая», она пользуется парадигмами, т. е. изначально заданными и повторяющимися моделями истории, в том числе и семейной. Конкретное наполнение событий может меняться, но их внутренняя структура определена раз и навсегда. В разных поколениях разные люди с разными именами призыв аются на сцену жизни разыгрывать одни и те же роли в одной и той же (не ими написанной) пьесе. Библейская парадигма содержит не конкретную фабулу, а извечный сюжет, потому она и умалчивает о многих деталях. Детали же, как снова и снова напоминает Шалев, – дело писателя и «будут встречены с благодарностью» не только машинистками, перепечатывающими книгу. Библейская парадигма как бы предшествует всему сущему – не только реальному романному бытию, но и самой жизни, существуя изначально, вроде Платоновой «идеи вещи», которая предшествует конкретной вещи (как сама Библия, которая для верующего предшествует самой Вселенной, будучи Господним «планом творения»). Поэтому у автора, воспитанного на Библии и пишущего под ее диктовку, модель семейной истории предваряет историю конкретной семьи, структура родственных отношений, дружбы и вражды, любви и ненависти, жизни и смерти заложена в судьбе еще до того, как складываются сами отношения. «Ваш роман прочитан». Пьеса уже лежит на столике у Режиссера, героям остается «только» ее разыграть – в своих декорациях, по своему нраву и вкусу, со своими деталями, на языке своего времени.
В такой ситуации – или в таком романе – все или почти все неизбежно должно быть узнаванием, припоминанием или тем, что автор упорно называет словом «вспоминание» – в понятном отличии от «воспоминания». Люди, ситуации и события должны повторять изначально заданные прообразы, отсылать вспять и напоминать о своих прототипах. Рассказчик упорно называет себя талантливым во вспоминании, и он совершенно прав: его рассказ – это сплошное вспоминание, всё в нем – отблеск и отклик, перекличка и эхо уже сказанного раньше, где намеком, еле слышно, а где – звучно и внятно, как удар колокола. И поэтому совершенно естественно, что всему его рассказу предшествует модель того, из чего и по образцу чего этот рассказ и вырос, – та самая «вымышленная история о людях, которых не было». Отсюда протягиваются затем во всю «свободную даль» романа бесчисленные нити будущих ассоциаций и отголосков – как протянулись через поля и пустоши лучи от зеркала влюбленного Якова. Отныне, с момента обретения Рассказчиком этого всепроникающего зеркала, лучи которого способны освещать не только прошлое, но и будущее, вся дальнейшая изощренная игра, именуемая «романом», будет состоять в том, что Рассказчик станет расстилать перед читателем (как Иерусалим перед князем Антоном) свои отсылки, переклички, напоминания и отголоски, а читатель должен будет распутывать сию сложную сеть, потому что, как уже сказано, от его успеха в этом деле будет в немалой степени зависеть жизнь этого текста в его, читателя, воображении. Не потому ли Рассказчик даже с некоторой горечью, а не только поддразнивая, упрекает свою Читательницу в том, что она «не поняла доброй трети намеков и взаимосвязей», рассеянных «в уже отосланных ей письмах». Читательница с заглавной буквы, читательница по Филдингу, должна была бы понять больше.
Таких перекличек и скрытых намеков в «Эсаве» превеликое множество, и разгадывание этих изящных авторских загадок наверняка доставило его изощренному уму истинно интеллектуальное удовольствие. Ведь их как будто бы не было и впрямь, всех этих князей Гесслеров, принцессы Рудольф ины и баронессы Фребом, и тут нас не обманет ссылка на то, что о кардинале Бодуэне из Авиньона якобы упоминают авторы такого-то исторического исследования, ибо автор сам, насмешливо подперев щеку языком, говорит, что показаниям хроникеров нельзя «доверять вслепую». А чего стоит квазинаучное упоминание о том, что князь-отец известен как «первый, описавший случай белошвейки Луизы Лато»: ведь стигматы Луизы Лато в действительности первым (в 1870 году) описал доктор Фердинанд Лефевр из Лувенского университета, а вторым и последним (в 1871 году) – английский психиатр Дэй. И ведь не скажешь, что это лишь для кокетства автор признался: «Сказать по правде – я иногда привираю». Нет, он действительно привирает – но, сказать по правде, далеко не всегда. Пусть «на самом деле» не было ни кардинала Бодуэна, ни всех прочих лиц, описанных в новелле, но они еще появятся в романе, и каждый из них задаст собою читателю очередную загадку: «Кто есть кто?» – чья судьба тут повторяет судьбу привередливого и несчастного князя Антона и чьи привычки унаследовал библиотекарь Ихиель? На некоторые из этих «кто есть кто?» ответить легко, ибо эти «образы» попросту копируют свои прообразы, вроде тех «дочерей навара», что «выдоили» немецкого генерала и увенчали его жасминовым веночком, или первенец Якова Биньямин, которого нечаянно подстрелили в камышах и так же оставили истекать кровью, как княжича Вильгельма. И конечно, Роми, такая же «рано повзрослевшая и высокая», как баронесса Фребом, и тоже «только на один раз» возлюбленная своего дяди. Опознать других будет труднее, разве что памятливого читателя вдруг озарит: «Ба, да ведь Ихиель собирает свои последние слова, как старый князь Гесслер собирал свои пословицы и поговорки, и хотел бы умереть с тем смешком, с которым – будто бы – умерла баронесса Фребом; а белую липицанскую кобылу вместе с легкой коляской, которую украла у греческого патриарха Сара, патриарх сам, наверное, украл у князя Антона!»
Погружение в нескончаемое переплетение взаимосвязей, перекличек, скрытых отсылок и подобий постепенно порождает у изощренного Читателя ощущение, что само бытие насквозь пронизано незримыми нитями взаимозависимостей, и именно потому крик чайки около мыса Доброй Надежды может потопить корабль в проливе ЛаМанш. Стоит понять этот принцип всеобщей причинности и зависимости всего от всех и вся, и сразу становится понятным, почему разошлись пути двух близоруких братьев-близнецов после того, как они впервые надели «одни очки на двоих». Ибо один из них выбрал путь родовой истории и стал «Яковом», а значит, по справедливости (по библейской справедливости, разумеется) унаследовал родовую землю вместе с пекарней на Обетованной земле, и с девушкой этой земли, и с войнами этой земли, и с мукой жизни на ней. А второй выбрал «цитату и культуру» и по их велению ушел в конце концов на Запад, в обетованный Эдом покоя и комфорта, на скамейку у берега океана, откуда так удобно всматриваться в тоске в Обетованную землю своей молодости и своей любви.
Но тут уж нам впору, вместе с Читательницей, задать самому автору наш самый главный вопрос: почему же все-таки он так страшен, этот Иерусалим? Почему она так жестока, эта Обетованная земля? Чем она так заклята, что князь Антон проваливается здесь в подземелье, из которого душе его уже не суждено вернуться никогда, и гениальный Лиягу Натан погружается здесь в безумие, и ангелочек Михаэль падает с неба и разбивается насмерть? Каждая вставная новелла – как очередной намек и предвосхищение будущих бед, словно эта земля – святая для всех и принадлежащая всем – не может принадлежать никому в отдельности, словно она и впрямь заклята на смерть и запустение, как заклята хевронским вали иерусалимская мельница, призванная было вдохнуть движением своих крыльев новую (пусть призрачную, невзаправдашнюю, киношную, но все-таки) жизнь в этот древний город. Вот ведь и в «Русском романе» эта земля в конечном итоге восстает болотом против пионеров-поселенцев, словно метафорически «исторгая» их из своего чрева.
Неужели и впрямь «время коснулось ее, засевая своими отравленными семенами»? Ведь именно так можно было бы, кажется, прочесть смысл «Эсава», поднимаясь к этому смыслу по трем вставным новеллам, как по «трем ступеням приближения к истине». Прочесть и, оборотясь к рассказчику, насмешливо сказать: «Ваша загадка разгадана, сударь, – вы просто уязвленный печалью и годами Екклесиаст…»
Да вот незадача – рассказ-то, оказывается, еще не закончен! Повинуясь правилам поэтической речи, этой «высокой болезни» и «высокой игры», автор все плетет и плетет свою «припутанную к правде ложь» И впрямь: «Дождь уже кончился, небо прояснилось, и волшебный запах хлеба доносился из пекарни брата моего Якова…»
Меир Шалев ставит последнюю точку, поднимается – в широких рабочих брюках, в рубахе прямо на худое тело, – потирает руки и насмешливо улыбается, оборотясь к читателю. «Какой же я Екклесиаст?! – удивляется он. – Я оптимист! У меня все романы кончаются хорошо…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.