Текст книги "Мой отец генерал (сборник)"
Автор книги: Наталия Слюсарева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
– Ларка, – говорю я ей, – талант не пропьешь.
Но что касается последнего пункта – идти продавать, то она что-то засмущалась, оробела, но тут я ее подбодрила:
– Пойдем в первое же воскресенье на наш Рижский рынок с драконами, станем где-нибудь сбоку у входа; если милиционер покажется, мы драконов в сумку спрячем.
В общем, объединили мы наши творческие потуги. Как решили, так и сделали, так и заработали. Ну конечно, от каждого по способностям. Я только одного из своих четырех драконов продала, а Лариска – всю коллекцию с турком и поросятами. И так у нее это дело пошло. Очень скоро она на Измайловском рынке весело зарабатывала по воскресеньям, потом в салоне на ВДНХ выставляла свою лепку, да и в иных художественных салонах. А к весне какой-то коллекционер даже в Париж повез ее работы. Пришло, значит, такое время – зарабатывать.
ПСИХОДРОМЧетыре часа ночи. Двигать или не двигать? Все, успокоиться и ложиться спать. Но ведь всегда находила. Где-нибудь он да есть – под батареей, например. Нет, под батареей я смотрела. Так, пятый час. Это что, порядок? Распорядок дня? Но ведь не усну... И нервы успокоить. А вдруг под холодильником не один бычок, а два. Какое тут спать. Ведь хотела еще три билета почитать. Не смеши окружающих, какие три билета, когда из шестидесяти восьми или семидесяти трех экзаменационных билетов ты всегда знаешь хорошо только один билет, максимум полтора. И этот билет тебе никогда не попадается. Да, а что, если я увлекаюсь? Вот я беру учить, ну допустим, про времена Ивана Грозного, ну вот и увлекаюсь. И я уж про этого Грозного все узнаю – и как он шведскому королю писал, что тот чухонский сын, а королеве Елизавете в Англию, на какое-то послание, что она даром что девка – дура и таких же дураков слушает, как ее окружение. Но у меня никогда не спрашивают, какое было настроение у Ивана Грозного. А мне всегда интересно про настроение.
Эти экзамены, когда они только закончатся в моей жизни? Даже если я уже на каникулах, на море, весь день на пляже, в виноградах и сливах, ночью мне непременно приснится, что я сижу в классе за партой. И это непременно шестой класс. И вот я за этой партой сижу и обдумываю, что мне в очередной раз надо пересдавать какую-нибудь марксистскую дисциплину, лишенную всякого настроения, или иное суровое учение. Как же, рассуждаю я во сне, мне ведь еще школу надо закончить, перейти в седьмой класс, а тут параллельно еще и пересдача на третьем курсе. Вы уже что-нибудь одно, товарищи фашисты. Но какова реальность, таковы и сны. Это я тоже понимаю. И не ропщу.
...Так, успокоились. Будем действовать по порядку. Во-первых, холодильник я подвину. Если отыщу под ним бычок, то я его докурю и лягу спокойно спать. Больше мучить себя не буду. Чего я не знаю, я не знаю, тут как фишка ляжет. Практически я ничего не знаю. Но тут надо признать, есть много предметов, которые не требуют, как бы точнее выразить свою мысль, скрупулезных знаний. Я не на хирургическом факультете, а все-таки на журналистике. «Мели, Емеля, твоя неделя». Есть такие предметы, где о многом можно догадаться, многое расцветить своим словами и так далее. Да вот, далеко ходить не надо: в прошлую сессию сдавали мы западную литературу. Попался мне Лопе де Вега. По его поводу в моей памяти крутились только два испанских слова: Эстрелья и Эстремадура. Ну и что, и не пропала же я. И от кого-то слышала я у «психодрома» (место вокруг Ломоносова, напротив факультета журналистики на Моховой), что де Вега – поэт плаща и шпаги. И начала я вокруг той шпаги плащ наверчивать.
– Все героини великого испанского драматурга, – начала я, – своего рода Эстрельи, такие черноглазые живые плутовки, за сердца которых сражаются под окнами Эстремадуры местные идальго. Вот, извольте, уже и третье испанское слово выскочило, правда, то больше от Сервантеса.
Меня с ответом моим никто не перебивает. Плащ развевается, шпага колет. А ночь у них, как нам еще Александр Сергеевич, не выездной, подсказывал, лимоном и лавром пахнет, а не каким-нибудь зеленым крыжовником. И если Лопе де Веге с его драматургических гонораров и не хватало на курево и приходилось ему порой двигать свою кобылу, чтобы вытащить из-под ее копыт свежий окурок, то он отнюдь не становился от этого печальнее и мрачнее, как какой-нибудь немецкий романтик, а, напротив, приземлившись на крылечке Эстремадуры, поев лукового супа, строчил дальше свои искрометные пьесы.
Вот преимущества такого предмета, как литература. Литературу при желании всегда можно сдать, не то что исторические предметы. Когда на вопрос, когда был подписан акт Соборного уложения, встает из позиции лежа всегда один только пылающий 1941 год. Нет, даты пусть выкладывают на железнодорожных насыпях по харьковскому направлению, как НOLLYWOOD, тогда я их буду запоминать, стоя в тамбуре.
Трудно предугадать результат экзамена. Бывает, все гладко идет, а бывает, по правилу перевертыша. Идешь на экзамен, ничего не зная, то есть зная, что ничего не знаешь. И идешь так просто, на случай, если попадется у «психодрома» Сидоров, отобрать у него перепечатанного Набокова, что брал он на день, или идешь, как просил де Кубертен, «не побеждать, а участвовать». И вот у тебя в пальцах уже медузой Горгоной покачивается билет с вопросом «абсолютно инкогнито», но в эту минуту преподаватель, спохватившись, отлучается из аудитории минут на пятнадцать. Ты за это немалое время учебник на коленях листаешь, и многое по этому предмету тебе открывается, и ряд нужных фамилий ты уже запомнила, и факты осознала, и даже одну дату на первые семь минут в памяти схоронила. Отвечаешь профессору по его возвращении эдаким бакалавром. И своим ответом даже демонстрируешь углубление и развитие темы. И растроганный преподаватель совсем уже готов выставить тебе высший бал, но так как ты ни на одном семинаре не была, то выше четверки не получаешь. И с легким разочарованием спускаешься в буфет, заесть экзамен обгоревшей котлетой, к которой гарниром идет тушеная капуста или гречка, а то и двумя обгоревшими котлетами. А потом с легким сердцем выходишь на крыльцо, на котором и Лермонтов стоял, жмурился, и Толстой щурился, стоя. Спускаешься к «психодрому», где все читают как безумные свои и чужие записки. И дальше идешь, и знаешь про себя, что ты и шестой класс закончила, а после него седьмой, следом восьмой, да и в университете зимнюю сессию почти закрыла.
А бывает, напротив, прикидываешь мысленно: этот зачет я сдам. И сам преподаватель еще из студентов, молодой, не жесткий. Да и предмет только языком плести. В голове уже прокручиваешь, что за чем, выстраиваешь диспозицию – войду с первой группой в аудиторию, а после сдачи прямиком в буфет, котлету горелую возьму, коржик, стакан черного кофе из бака... А после буфета сразу домой спать. Вот с такими примерно мыслями входишь, билет тянешь, в него глядишь и через три минуты руку тянешь отвечать, потому что оттуда в буфет, а потом сразу домой спать. Так было и в тот раз. А вопрос в моем билете был выведен следующим образом: «Отношения КПСС с дружественными странами».
И трех минут не прошло, как я руку тяну, так мне отвечать не терпится. Ибо знаю я про отношения с дружественными странами достаточно, во всяком случае, чтобы огласить их, выстроив фразу минимум в четырех вариантах. И вот я – перед экзаменационным столом, с чувством собственного достоинства. В комиссии – два молодых экзаменатора. С места в карьер строю я свою первую короткую, но значительную фразу:
– КПСС всегда находился в дружественных отношениях с дружественными странами.
И в моем воображении КПСС этот – в ковбойке и в твидовой кепке, а страны вокруг – такие крепенькие польские, чехословацкие барышни, в накрахмаленных юбках, надушенные дружественными же духами – болгарской розой. Ну, в каких отношениях они могут быть друг с другом? Ну, разумеется, в самых дружественных. Произношу я эту сентенцию и сама улыбаюсь от удовольствия. Но тут, как гром среди ясного неба, именно ясного, вдруг звякнуло от экзаменационного стола вполне сурово:
– Стоп!
Прервали мой ответ. И на меня – быстрый нахмуренный взгляд, с построением вопроса совсем не рифмующийся. А за взглядом – легкий окрик:
– А ну-ка, повторите, что вы сказали?
Я даже глазами от удивления заморгала, захлопала. Неужели за ночь наш КПСС перестал находиться в дружественных отношениях, тем более – ясно же написано – с дружественными странами? Это было бы слишком сильно и неожиданно. Нет, такому не бывать, решила я. Повторю-ка я все, как было. Куда ему деваться?
– КПСС, – очень отчетливо выговариваю, – всегда находился в дружественных отношениях с дружественными странами.
О том, что он будет находиться с ними в тех же отношениях в будущем, правда, промолчала. Кто его знает? Лучше не зарекаться. И что я слышу в ответ?
– Может, стоит выйти в коридор подумать.
Ого, забеспокоилась я. Здесь точно уже что-то не так. У меня в голове, конечно, много разных молоточков при разных работах. Но тут они все разом всполошились, застучали, в филологический сектор ринулись на подмогу. Друг на друга напирают, советы друг другу дают. «Давай, – стучат, – вспять поворачивай, к этому КПСС, к буквам этим. Давай соображай, аббревиатуру разворачивай...» Так-то она мне без надобности – КПСС и КПСС.
Ну, напряглась я, соображаю вслед за молоточками. КПСС?.. «Матушка родная, дай воды холодной». В момент у меня все стало ясно. Как же КПСС – он, когда это – оно. Комитато чентрале. Я уже как с полгода ходила на курсы итальянского языка. У них, что и у нас, – КПСС одно в одно, КПЧ – Комитато чентрале партито. Ну конечно, оно.
Сообразила я и по лбу себя хлопаю, чтобы всем показать, какая глупая была:
– Ой, ну как же это я? Господи. Извините. Значит, так. Оно у нас всегда находилось в дружественных отношениях с дружественными странами.
Комиссия на меня тамбовскими товарищами уже не глядит, а сверлит меня тамбовской стаей в четыре зрачка. Вытребовали они у меня зачетку. Озвучили фамилию. И со мной уже, как с декабристкой: пройдите, мол, на эшафот. Сдайте зачетку... сорвать, значит, эполеты – выйти из аудитории. И в Сибирь, на вечное поселение. Придете на следующий год. И все это, заметьте, за дружественные отношения. Я чуть не зарыдала. Правда ведь тоже на моей стороне. Но кто же ты такой, КПСС? – возопила я к Небесам.
Просто угореть можно без подготовки. Но ежели КПСС – не он и не оно, неужели это – она?.. Черепаха Тортилла на лотосе в пруду? Замерла я в полном недоумении. Но из аудитории пока не вышла. Еще борюсь за жизнь, за высшее образование. Ухватилась за край стола, как Ломоносов за телегу с мороженой рыбой, упираюсь. Не хочу на следующий год приходить. И тут один из моих молоточков, самый слабенький, мне в ухо раздельно пискнул тоненьким голоском:
– Коммунистическая партия Советского Союза.
Ой, я чуть на колени не грохнулась:
– Она это, она. Товарищи, не погубите. Затмение вышло...
Не стала со мной комиссия связываться. Не стала и дослушивать, в каких таких отношениях наша партия состоит с дружественными странами. Черкнули тамбовские гуманисты мне в зачетку росчерк. Главное – чтобы духу моего глумливого в университетском здании не было. А я даже за котлетой обгорелой в тот раз не завернула, и – мимо буфета, мимо «психодрома», Ломоносову только кивнула – домой, спать. Заспать это высшее образование.
УЛЕЙ– Наталья, это тебя.
– Кто?
– Откуда я знаю?
– Скажи, что меня нет.
– Сама скажи.
– Але, да. Слушаю... Алик? Привет. Давно в Москве? Нет, не хочу. В другой раз. Сегодня нет. Просто так. Слушай, я вроде тебе уже ответила. Пока, пока...
– Лен, сколько раз я тебя просила не звать меня к телефону, особенно если Алик.
– Тебя к телефону. Не делай страшные глаза. Это, кажется, из вашей же редакции – Высоковский.
– Але! Димуля? Да, все хорошо, просто прекрасно. Подработать? Конечно. А что конкретно? Перевести статью про спорт, конечно, смогу. А с кем говорить? Подожди, ручку возьму записать. Так, как они называются? Редакция «Советский спорт»? Кажется, они где-то поблизости от нас, спросить Николая Борисенко? Да, да, пишу. Спасибо. Ты один обо мне только и думаешь. Гонорар, конечно, отметим, какие разговоры.
– Алло. Редакция «Советский спорт»? Попросите, пожалуйста, Николая Борисенко из общего отдела. Николай, здравствуйте, мне ваш телефон дал Дмитрий, я с ним – из одной редакции. Да, язык знаю, хорошо. Конечно, переведем. В двух словах о чем там? Знаменитая итальянская прыгунья в высоту, чемпионка Олимпийских игр? Нет, не слышала о такой, но это неважно. К какому сроку? Когда можно зайти взять перевод? Завтра к одиннадцати часам удобно? Диктуйте адрес. Да, спасибо. Всего хорошего. До завтра.
– Лена, мне вчера никто не звонил, когда я выходила? Ты уверена? Нет, ты мне просто скажи, звонил мне кто-нибудь, ну там из редакции «Советский спорт»? Это точно? Точно, точно, что нет, или ты не уверена? Знаешь, если ты не уверена, то лучше так и скажи. Ты могла быть в ванной или спускалась за сигаретами. С балкона, между прочим, вообще ничего не слышно, когда у нас в квартире звонят. Я к тебе не пристаю, ради бога. Ответить, что ли, трудно?
– Лен, мне сегодня звонил кто-нибудь, когда я была на работе? Никто не звонил? То есть абсолютно и точно, что нет, да? Нет, я перевод ему уже отнесла два дня назад. Конечно, заплатил. В общем, не звонил. Ладно, нормально, переживем.
– Ален, я сейчас ухожу в гости, если мне кто-нибудь позвонит, да любой, кто бы ни позвонил, ты по голосу можешь ошибиться, дашь вот этот номер. Скажи, Наташа находится по этому телефону, и можешь еще добавить, что к десяти часам вечера я буду дома. Покажи, как ты переписала, чтобы правильно. Да, к десяти буду. А что там сидеть? Мы за три часа с девчонками все обговорим. Значит, с десяти часов мне спокойно могут звонить сюда, домой. Поняла? Я знаю, что ты не дура, ну давай, пока...
– Да, понятно. Да. Слышала. Можешь не орать... мне никто не звонил. Успокойся, сама припадочная... пойди перекури, от такой же и слышу.
– Але, дядя Ваня? Иван Петрович? Как вы там? Да я... а у меня отгул сегодня, я к вам завтра зайду чай пить. Да все прекрасно, я что звоню... в общем, только вы, дядя Ваня, мне можете пособить. Да нет, ничего страшного. Просто тут одна в некотором роде история. Представьте, один сотрудник редакции «Советский спорт» привез и оставил у меня на балконе улей с пчелами. Нет, еще не покусали. Странно, что он сказал, что на следующий день их заберет. А прошло уже два дня. А он не забирает. И все бы ничего, но пчелы летают, сами понимаете. А я не могу выйти на балкон полить цветы. Не могли бы вы перезвонить к ним в редакцию, попросить их завхоза, ну да, соартельника вашего, чтобы он навел порядок. Пусть бы он обязал своего сотрудника, Борисенко его фамилия, чтобы он приехал и забрал с моего балкона свой улей с пчелами или по крайней мере перезвонил мне. Да, дядя Ваня, только на вас одного и надежда. Да, хорошо бы поскорее, они же летают.
– Да, але! Кто? Борис Петрович? Брат Ивана Петровича. А! У вас пасека. Забрать пчел? Ой, нет, спасибо, пока не беспокойтесь. Нет, ну конечно, мешают, но мы этот вопрос решаем. Да, если что, я скажу дяде Ване... непременно. Спасибо большое.
– Да, кто? Не слышу... плохо слышно? Это – я. Да. Откуда? Штаб пчеловодческого хозяйства Московской области? Нет, у меня не два улья, у меня один. И один готовы забрать?.. Очень любезно с вашей стороны. Знаете, хозяин вроде обещался за ними приехать, но если сегодня к вечеру не заберут, я вам сама перезвоню. Оставьте ваш номер телефона, да, да записала. Наберу, не беспокойтесь.
– Да, але. Коля? Это вы? А вы что, испугались даже? Подождите, я сигарету возьму. Да. А что же вы третий день не звоните? Я еще и не такое придумать могу. Встретиться? Сегодня?.. Ну, вообще-то свободна. А на этой станции один выход или два? Значит, через час, лучше полтора, на Таганке у последнего вагона из центра. О’кей, договорились.
– Лен, я – в душ. Если мне кто позвонит, меня дома нет, особенно если Алик.
АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ И МИХАИЛ ЮРЬЕВИЧКак и персонаж булгаковского романа о мастере, который Пушкина не читал, но знал его лично («а за квартиру Пушкин платить будет?»), мы в нашей семье также знали Пушкина лично. Но почитывали, конечно. Мама знала еще лично и Михаила Юрьевича Лермонтова и любила последнего верной женской любовью. Частному знакомству с поэтами мы во многом были обязаны маме, которая, ценя их творчество, не могла спокойно обойти факты их личных биографий, а именно столь раннюю гибель обоих. Всю жизнь она сокрушалась о Пушкине, о дуэли, о неотвратимости, неизбежности ее. «А что ж ты хочешь при таком темпераменте?!» В сущности, оба поэта – и Пушкин, и Лермонтов – входили в состав нашей семьи. Разговор о них начинался спонтанно в любое время и по любому поводу. Типа того: Вася-то наш чего учудил. Если, бывало, мама на кухне бросала реплику: «Подумай, такой молодой – и „Демона“», – мы с сестрой, отложив другие дела, спешили на кухню, чтобы вместе с ней за блинчиками поразиться этому факту и, запив блинчики компотом, разделить восторг и удивление от наличия столь необыкновенного таланта. Как истинная актриса, мама всегда имела чем поразить наше воображение под занавес: «А „Маскарад“ в двадцать шесть лет!» В ответ, с набитым ртом, мы только мычали.
* * *
Мой первый Пушкин из «Сказки о мертвой царевне и семи богатырях» – королевич Елисей на гривастом Бурке, с запрокинутой головой в небо. Белобокий сивка на задние ноги приседает, старается... Повыше королевичу в стременах приподняться надо, чтобы заглянуть в лицо месяцу. Когда в глаза глядишь, только тогда тебе и откликаются. «Месяц, месяц, мой дружок! Позолоченный рожок! Ты встаешь во тьме глубокой, круглолицый, светлоокий, и, обычай твой любя, звезды смотрят на тебя». Так и влюбилась я тогда еще, в свои шесть лет, в эту пушкинскую запрокинутость, в месяц, ветер, звезды. Как Марина Цветаева написала: «...влюбилась, как дура, в Татьяну с Онегиным». И я, как дура, – в запрокинутость... и в кинутость Пушкина. А королевич-то оказался непрост. Собрал все свои силы, расколотил стеклянный гроб. «И о гроб невесты милой он ударился всей силой». Через страсть новую природу себе стяжал. А силы откуда взял? А вот когда на месяц глядел, звезды, лучами их одевался.
Моя прабабушка Наталья, не умевшая много грамоте, тем не менее, всю жизнь читала одну книжку – «Евгений Онегин». Умерла во сне. На постели, где умерла, рядом лежал томик, дешевое издание для всех, «Евгений Онегин».
* * *
В июне, купив туристическую путевку, я, моя дочь Аня и десятилетний внук Алеша едем любоваться на белые ночи в Петербург. Перед гостиницей сфинксы. Высокая вода. Чижик с канала. На второй день мы – на последней квартире Пушкина, на Мойке. Вслед за экскурсоводом проходим по комнатам. На трюмо пустой флакончик для духов Наталии Николаевны, неказистый, зеленого стекла, аптекарский. В библиотеке толчок в грудь, невидимый, но ощущаемый. Взгляд по книгам, которым он – «прощайте, друзья». Перед портретом Дантеса останавливаемся. Рассказ о карьере кавалергарда в России, о нагаданном Пушкину роковом блондине, от чьей руки... о Черной речке. На прощание экскурсовод, подвинувшись в сторонку, чтобы удобнее всем видеть, – на портрет Дантеса: «Вот смотрите!» Алеша громко, с чувством: «Я на него и смотреть не хочу!!!»
* * *
Галка. Моя подруга, фотограф, зимой поехала в Святогорский монастырь. Пришла на могилу поэта. Там дворничиха с метлой готовится убирать. Галина ей: «Дайте мне, пожалуйста, можно я?» С мольбой в голосе: а вдруг не даст?.. Дворничиха охотно дает. И вот она в упоении метет снег, метет в хороводе падающих хлопьев. От счастья и жары вся раскраснелась на морозе.
Услышала от экскурсовода в музее Достоевского, что на Божедомке: «Федор Михайлович за свою речь в день открытия памятника Пушкину был увенчан лавровым венком. Вернулся домой страшно взволнованный. Всю ночь не спал, не мог уснуть. Ночью же поднялся, оделся и пошел пешком через всю Москву на Страстной бульвар, где и оставил свой лавровый венок у подножия памятника Александру Сергеевичу».
* * *
Еду на электричке осенью в Переделкино. Сыро. Зябко, тоскливо как-то. Уже прошли все продавцы ножичков, фонариков и другого мелкого имущества. Промозгло и уныло. И вдруг из тамбура – неказистый мужичок, и прежде – его голос, и пошли строки чеканные из «Полтавы»: «...жар пылает./Как пахарь, битва отдыхает./Кой-где гарцуют казаки,/Равняясь, строятся полки». И как в наш вагон вошел, громко так: «Далече грянуло ура:/ Полки увидели Петра». На этой фразе вся хмарь с меня как будто соскочила. Как будто колодезной воды мне дали умыться. Бодрость. Сила пошла. Выпрямилась я на своей скамейке, и остаток пути так было славно и весело у меня на душе.
* * *
Как кто-то сказал в одной из передач: «У нас в России, слава богу, герой еще Пушкин, а не какой-нибудь Цезарь».
* * *
Михаил Михайлович Рощин рассказывал. В Греции сидят они на чьей-то вилле, во время гастролей МХАТа. Жара страшная. В доме никого нет. Они вдвоем с Олегом Ефремовым попивают вино, и делать абсолютно нечего. День свободный от спектаклей. Жарко куда-то ехать. И Мих. Мих. предложил Пушкина читать. И Ефремов стал на память читать. И серьезно так, и с таким вдохновением, как будто самое важное дело в своей жизни делал. И никто его не видел.
* * *
Из Раневской:
– Жалко иностранцев!..
– Что так, Фаина Георгиевна?
– Ну как же, у них ведь нет нашего Пушкина.
* * *
У Кати Толстой – внучки Алексея Толстого и Натальи Крандиевской – одним из лучших ее портретов был портрет Фаины Георгиевны Раневской. Катерина что-то техническое заканчивала, но никогда этим не занималась, а рисовала пастелью портреты, большие, как и она сама, считая себя ученицей театрального режиссера Акимова из Петербурга, который отлично рисовал. В ее квартире висело очень много хороших портретов – Марии Степановны Волошиной, Анастасии Цветаевой, Фаины Раневской. Екатерина была очень гостеприимна, остроумна и весела. Всегда заворачивала с собой на прощание пироги. Когда на нее накатывала меланхолия, сидела дома и не хотела общаться. Я написала для нашего журнала о ее портретах. Материал был принят, но на страницы, что называется, не пошел. Обычная история. Мы подружились.
Как-то сижу я у Кати Толстой, грызу ее черные сухарики к чаю. Вдруг звонок в дверь. Катя – открывать. В коридоре смех, небольшой шум, потом заходят двое пожилых, живописных. Тот, кто пониже, знаю его, это Катин дядя – Михаил. Дядя Миша из Питера. Тот, кто повыше, – сразу «к ручке», со сноровкой, выдержке которой сотни лет. «Князь Васильчиков». «Ой», – громко, но беззвучно екнуло у меня внутри. Я от князей, конечно, обмираю, но тогда обмерла на фамилию его. Вспыхнуло у меня моментально в сознании белым огнем – секундант Лермонтова. Вскочил Васильчиков на лошадь и поскакал коменданту сообщать, что убит сейчас Лермонтов у Машука...
Дядя Миша с князем Васильчиковым разговор ведут. В роду Васильчиковых много лет подряд только два мужских имени Василий и Илларион в очередь переходили, но этот Георгий.
– Как ты, Георгий?
– Отлично. Отлично. А что, Миша, как дела у тебя?
– Ну, какие могут быть дела. Ты же знаешь, после того как царевич Алексей проклял наш род до тринадцатого колена, какие могут быть у нас дела.
(Для непосвященных: посол Остерман-Толстой был отправлен Петром I за границу, дабы уговорить и вывезти в Россию наследника царского престола, царевича Алексея.)
– Ты лучше расскажи, как ты доехал?
– Немного растрясло (легкое грассирование князя). Вскочил Васильчиков на лошадь и погнал ее что было силы.
Есть у Лермонтова рисунки карандашные: «Черкес, стреляющий на скаку», «Конный казак, берущий препятствие», «Всадники, спускающиеся с крутого склона». Если вспомнить галопирующего Д`Артаньяна, то чтó его трушение на бокастой кобыле по сравнению с тем, как лермонтовский седок летит. Как летит, очертя карандаш и судьбу. Куда летит? Только на погибель свою так летят...
Запись в книге пятигорской Скорбящинской церкви за 1841 год: «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев Лермонтов, 27 лет, убит на дуэли 15 июля...» Это можно пером записать, можно – кометой по ночному бархатному руну. А лучше пустить скачущих всадников, донских казаков, из одной точки во все стороны света, пусть еще и вольтижируют с пиками наперевес. На пиках знамена. Знаменами писать на всех небесах, на утренней заре и на вечерней:
«Убит Лермонтов, поручик, на склоне горы».
Вы, наверное, не знаете: для чего знамена? Думаете, чтобы свисать с водосточной трубы? Раньше, когда не было связистов и связисток, знаменами приказы отдавали, как-то их там поворачивали особенным образом, под разными углами – древко и плат, – и по тому приказы читали. Какому отряду наступать, с какого фланга.
Так вот, пустил Васильчиков лошадь свою во весь мах по склону горы. Влетает в штаб-квартиру полка, прямо к коменданту полковнику Ильяшенкову Василию Ивановичу. Задыхается.
– Василий Иванович, Лермонтов... на дуэли ... вот только...
– Двадцати семи лет, который?
– Двадцати семи, точно...
Ох, не так это было, не к коменданту он поскакал, а за врачом, конечно, за ним, да только из-за сильного ненастья Васильчиков вернулся ни с чем; 15 июля в округе обрушились ливневые дожди, во время дуэли гроза началась, продолжалась и после. Никто не поехал.
«Расставив противников (из объяснительной записки князя Васильчикова), мы, секунданты, зарядили пистолеты. Были использованы дальнобойные, крупнокалиберные дуэльные пистолеты Кухенройтера с кремнево-ударными залпами и нарезным стволом, принадлежавшие Столыпину. Дойдя до барьера, они стали. Майор Мартынов выстрелил. Поручик Лермонтов упал без чувств и не успел сделать своего выстрела...»
Есть такие, Мишенька, писатели... парфюмеры, препараторы. Мы их с тобой отлично знаем. Но что они в сравнении с тобой? Что они все противу сердца твоего.
«От избытка сердца говорят уста мои».
А что я люблю в тебе? Самое простое: «В тот самый час, когда заря на строй гусаров полусонных и на бивак их у костра наводит луч исподтишка...», «И теперь, здесь, в этой скучной крепости...»
Золотое мое сечение, изумруд ты мой, на котором отдыхает взор и душа моя. На груди утеса твоего высыпаюсь я. По словам Марины к Рильке, «все, что никогда не спит во мне, высыпается с тобой». Последнее высказывание Достоевского за полгода до смерти: «Какое дарование!.. Двадцати пяти лет не было, он уже пишет „Демона“. Да и все его стихи словно нежная чудесная музыка. Произнося их, испытываешь даже как будто физическое наслаждение».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.