Текст книги "Мой отец генерал (сборник)"
Автор книги: Наталия Слюсарева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Чтобы из Коктебеля добраться до Керчи, сначала нужно до Феодосии доехать, а оттуда – рейсовым автобусом на Керчь. Из Феодосии – два часа пути, не так и долго. Из Керчи паром ходит в Россию. И многие наши едут, чтобы только один рейс на пароме сделать – пройти перерегистрацию, продлить срок своего трехмесячного пребывания в Крыму, на Украине.
Долго я собиралась, прежде чем ехать в Керчь. И вот одним утром пораньше собралась. Отъехали мы уже от Феодосии – и то, чего я опасалась, началось: состояние мое изменилось. Стала я волноваться. Не то чтобы воздух ртом ловлю, но дышу уже глубоко. Догадливые американцы, судя по их фильмам, в минуты особого волнения в бумажные пакеты дышат. Не было у меня с собой бумажного пакета. У нас вообще с бумажными пакетами туго, то ли бумага дорогая? Был один, маленький, целлофановый, но для других целей я его берегла.
«Ладно, – думаю, – ничего. Подышу без пакета, само как-нибудь обойдется». Но не обошлось. Слезы потекли, да так обильно, что изумилась я – что же это за ток такой неостановимый? Еще и о пассажирах, спутниках своих, переживаю – как они это воспримут? И ни пакета, ни даже носового платка, от бумажных салфеток клочки отрываю и промокаю ими лицо. За названиями на дорожных указателях, тем не менее, слежу – Батальное, Луговое... Вскоре перестала я о пассажирах беспокоиться, о мнении их на свой счет. Решила про себя: «Пусть себе думают, что у меня зубы болят». И стала глядеть в окно. А за окном – все травою, все степью. Тут на обочине с указателя новая надпись наплывает, то есть если в ту сторону, то через определенные километры будет Багерево. «Багерево», – выговорила я про себя название. И еще раз, медленно, по слогам, как гальку во рту перекатываю: «Ба-ге-ре-во». И с чем бы это сравнить? Ну, как будто передо мной долгожданное явление – возвращение блудного сына, и глажу я его по голове и имя его с такой любовью произношу: «Багерево».
Но явно, кроме меня, еще кто-то этим именем шелестит.
– Багерево, Багерево...
Прислушалась. Никого. Спутники мои все больше о ценах и о подорожании между собой разговор ведут. Нет... никого.
Удивилась, что быстро догадалась:
– Это вы, что ли, травы?
– Да, – отвечают, – мы. А что? Вам у нас в Крыму можно перебирать – массандру, мадеру, червонный мускат белого камня. А нам Багерево нельзя продегустировать?
– Ну, отчего же, можно, конечно. Шелестите, если нравится.
– А что тебе до Багерево? – качнулся один высокий ковыль почти под колеса автобуса.
– В Багерево – аэродром, – буркнула я и стала смотреть в ту сторону, куда и шофер, то есть прямо.
– Так знаем, что аэродром, – заплетая косу ковылю, пропела полынь.
– Аэродром военный.
– Ну да, военный.
– А то вы не знаете, может, и не слышали совсем, – взорвалась я, – что практически первой же немецкой бомбардировкой город Керчь, и порт, и железнодорожная станция были стерты с лица земли. И что к 1943 году город Керчь представлял из себя сплошные развалины. И мой отец, который был орел, и моя мама, которая была курица, – на этом месте я сама засмеялась, – в лучшем смысле этого слова, конечно, познакомились здесь и полюбили друг друга в двенадцати километрах от Багерево.
– Про сорок третий год мы, разумеется, знаем. Наших тут много пожгли. А про своих расскажи.
– Ну, – начала я, почти уже миролюбиво. – В ноябре сорок третьего года восточнее Керчи, занятой еще немцами, был отвоеван плацдарм, здесь на высоте у отца была своя точка – главный пункт по управлению всей авиацией, которым он командовал, или гора Сплошная Радость, как он ее называл. Надо было прикрывать наши войска от налетов вражеской авиации. А сделать это можно было только круглосуточным патрулированием истребителей в воздухе. И с середины ноября сорок третьего года по апрель сорок четвертого года, когда началась операция по освобождению Крыма, с его точки было произведено более тридцати тысяч самолето-вылетов на перехват фашистских штурмовиков Ю-87, бомбардировщиков Ю-88, «Хенкель-111», «Мессершмиттов-109» и «Мессершмиттов-110».
– А когда же и как они встретились в такой непростой обстановке? – тотчас взволнованно откликнулись, сплетясь между собой, две юные травинки.
– Да в феврале сорок четвертого года привезла на ГКП отцу почту мама из другой дивизии. Вошла в землянку, разумеется пригнувшись, потому что землянки низкие, а потом выпрямилась и объявила по-военному, что вот, мол, вольнонаемная такая-то, выполняя приказ полковника такого-то, доставила необходимую почту и материал лекций, который они могли бы прочесть накануне двадцать третьего февраля, Дня Советской армии и Военно-морского флота. И увидели они друг друга. Моя мама и отец. И все было решено за эти секунды в темной землянке. И судьба мамы и отца, и моя жизнь, и жизнь моей сестры.
И в тот же вечер крутили на точке фильм «Два бойца», а потом был концерт, в котором пели песню тоже про землянку.
...На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
– Но мы же ничего про это не знали, – задышали травы.
– Не знали. Конечно, не знали. Так вот, знайте теперь.
– А что было потом?
– Потом... Потом были бомбардировки и воздушные бои. Воздушные бои, бомбардировки и снова воздушные бои. За Керчь, за море, за берег. И самые отчаянные, когда брали Керчь.
– А мы думали... – притихли травы.
– Думали, думали... Думали, что в Керчи одна только керченская селедка? Да и той давно нет... И никто из вас не знает, что на точке под командованием отца крутился паренек, а через пару десятков лет после окончания войны он стал одним из главных конструкторов по космическим полетам. У нас еще открытка есть, поздравление отцу «в память проведенных вместе военных дней на точке наведения под Керчью». А когда отец умер и академия маялась, где хоронить и стоит ли на кладбище ВВС, так как отец тогда жил уже в Москве, то и помог нам тот паренек, который воевал под началом отца в Керчи. К тому времени он стал уже членкором и лауреатом самых высоких премий – Агаджанов Павел Артемьевич. И без всяких проволочек отцу отвели самое высокое место, где лежат летчики. И в ногах у него – рябина, а в головах – стройная ель.
– Ох, ох... – склонились долу травы так низко, так низко. И стали стелиться и кланяться, стелиться и кланяться, да так и отстали в пути.
А мы въехали в город Керчь, опрятный, с красивой главной улицей и бульварами. И полезла я на гору Митридат, к памятнику защитникам, к высокой стеле, но не по ступенькам, как все люди поднимаются, а в сторонке, по земле карабкаюсь. И землю эту, легкую и теплую, в целлофановый мешочек собираю, а она просто улетает, такая легкая. На могилу родителям свезти. Поднялась я на Митридат. Смотрю сверху на бухту. Простор моря и неба. Смотрю я в это небо и на эту воду. И услышала я гул самолетов и увидела воздушный бой. Пули трассирующие чиркают по небу и горящие и падающие в море самолеты.
И снова слезы хлынули, как будто дамбу прорвало, не унять. А так дома я никогда не плачу. Что мне плакать, у меня в жизни все ладно. А тут, в память любви той, ибо ее это были токи, стою под обелиском Славы и сотрясаюсь вся от рыданий. Соленым морем своим умываюсь.
«Не решусь, – думаю, – в другой раз в Керчь ехать».
«Да, нелегко тебе будет в Керчь ехать», – согласилась степь.
И пока я стояла, в памяти вспышкой возник коротенький отрывок, что я видела, из подборки документальных фильмов о войне. В кадре – море, волны, песчаный берег. По блеску воды – с неба много солнца. Самое место и время всем на пляж. И в правый угол по этому пляжу, огибая нависающий крутой обрыв, стремительно бегут трое моряков. Двое почти уже скрылись за кадром. Третьего видно еще какие-то доли секунд. В бескозырке, пригибаясь, поддерживая прыга ющее от стрельбы ложе автомата или другого какого оружия (не разбираюсь), бежит он и стреляет, не видя ни моря, ни пляжа – ничего, – а видя что-то впереди, к чему он стремится всем своим существом, всей своей силой, вечными своими двумя ленточками с бескозырки.
Поразилась я двум вещам: всего того, для чего море и пляж существуют, – веселых, золотых, как пчелы, с семьями, – ничего этого нет. И как будто море само недоумевает: что происходит?
И другое: с какой безоглядностью этот моряк бежал по открытому пляжу навстречу уж точно своей смерти. А бежал, чтобы все это вернуть. Вернуть этих загорелых и стройных на песок и голых детишек в белую пену прибоя. Вернуть уже не себя, а других. Потряс меня тогда этот кадр, я еще подумала: «Вот для чего, оказывается, мужчины существуют». Ну, это уже так, лирика.
Спустилась я с холма на улицы, на память что-то хотела из города привезти. Пошла на блошиный рынок, что вдоль узкой речки растянулся. На рынке – много солдатских оловянных крестов георгиевских кавалеров, монеты старинные босфорские, византийские, ханские из раскопов. Сторговала я себе на память монетку с Митридатом, но не с тем, Понтийским, известным, а с каким-то Митридатом Восьмым, племянником Калигулы – ну, какой уж был. Для меня важна была надпись в память кургана, а надпись «Митридат» хорошо сохранилась.
Зажала я этого темного Митридата в руке вместе с кульком легкой керченской земли – и прямиком на автостанцию. И уже довольно поздно вернулась в Коктебель, но на обратной дороге зуб больше у меня не болел.
ЕПИСКОП ПЕРГАМСКИЙ
ХРАМ
По привычке, почти что давней, смотрю вверх, в самую сердцевину купола. В каком-то храме подметающая старушка не по-доброму: «Ну что, голову задрала? Чего глазеть?» На меня чуть ли не с тряпкой. Я отступила немного, но из круга не вышла. Где стоять, мне в соборе Святого Петра когда-то подсказали: «...стой в центре, в луче, там самая благодать». В соборе Святого Петра – купол высоченный, из голубя не то что луч – колонна света льет. Вспомнилась Марина, на которую – «головокружительный Бог» из старого Спасителя.
Гляжу в «Полярную звезду» купола, там наверху – упругие херувимы с папоротками. Не с папоротниками, а именно что с папоротками – нижними длинными перьями маховых крыл, всегда другого оттенка. Выше – серафимы о шести крылах, тоже при полной боевой выкладке. Рядом должны быть колеса – бронированная техника. Следующее подразделение – силы. Еще выше – престолы. Вот где силища страшная. Все клубится. Колеса вращаются... «на него же и ангели грознии не могут взирати». Надо поворачивать, пониже спускаться, где потише, в летние лагеря, в Гатчину. А то и к самому к Дону, где рати да хоругви, где архангел Михаил на границе с Диким полем дозором стоит. Врангелевские казачки нарекли полуразрушенный Галлиполи, куда их сгрузили с барж (балканские братья только приняли), Голо поле.
Храм епископа Пергамского Антипы, раннехристианского мученика, – у него просят облегчения от зубной боли – каменный, пятиалтарный. В Пергаме – «и ангелу Пергамской церкви напиши...» – епископа умучили самым настоящим образом: посадили в раскаленного медного вола, где тот, как повествует акафист, мирно уснул. Вытянутый центральный купол храма очертаниями повторяет высокий лоб нашего иерея. В левом приделе купол – княжеской шапочкой. Изнанка шапочки вышита, как с рождественской открытки, княжичами в сапожках и пуговицах. Цвета храма, в тон с одеянием священномученика Антипы на иконе, зеленый и розовый. Зеленый неяркий, приглушенный, цвет осоки. Бледно-зеленый с розовым. Краски раннего итальянского Возрождения. Не сбитые старые фрески – темно-фиолетовыми, коричневыми островками по белой штукатурке океана.
В храме – ремонт. Над Царскими вратами – пустое пространство, высокой бойницей с поперечной балкой. Через нее, как через окно, в алтарь можно заглянуть. Алтарный свод падает концом радуги. Алтарь – пещера. В которой младенец. Люстра звездой Вифлеемской блистает. Из алтаря белый свет тонкой вуалью. Прихожане перед пещерой – волами и осликами. Во всяком случае, я точно ослицей – жую свою мысли, мирскую жвачку, хоть ноздрями в ту сторону. За спинами – стужа, из пещеры – тепло.
В центральном приделе – свет розовый. Ощущение, что нахожусь внутри живого существа. Два латунных резных столбца с горящими свечами – два глаза. На самом верху три огонька в лампадах свет не отражают. Свечи на подсвечнике, напротив, отражаются в высоком центральном столбике. Тоненькие восковые балеринки истаивают. На вертлявую головку пламени колпачком мокрого указательного – жжется. Смотрю на отраженные, колеблющиеся в желтом металле язычки, вижу в них своих прабабушек и прадедушек. Самого отдаленного по шкале времени предка недавно узнала. Звали его Тит, жена Домна, сын Стефан, воронежские. Шили, между прочим, одежду для священников. Перед революцией Тит – глава некоей административной единицы в уезде. Пришли революционеры. Тита, само собой, сняли. Собрали сход, спрашивают: «Кого хотите главой?» Народ: «Тита». Они: «Дураки!» Но я братику Стефану улыбаюсь. Он молод, лицом пригож, глаза синие. Джотто ему еще румянец на щеки подложил. А главное, у него кадило в правой руке на цепях отклоняется. Это движение мне очень нравится. Я всякое движение очень люблю. Кадило назад, благовонный дым вперед. В Троицкой лавре, в Успенском соборе это движение мозаикой выложено. Стефан – дьякон, даже архи. Дьякону кадить полагается. Вот он и кадил, пока не остановили его камнем в висок братишки революционеры.
«Мои мысли – не ваши мысли, не ваши пути – пути Мои. Но как небо выше земли, так пути Мои выше путей ваших...»
Под куполом – паникадило бронзовым венцом на высоком лбу купола. Обод надежный, прочный, «горе катить». На мне тоже венец. Сегодня из стрекоз. Восемь стрекоз сидят на моем венце. Вот одна поднялась вертолетиком, сделала круг вокруг своей оси и села головкой в другую сторону. Тельца у стрекоз сапфировые, крылья изумрудными пластинками выложены. Гляжу я на Георгия Победоносца, покровителя тех, кто носит оружие. Мой это храм – всаднический.
Фасадом храм смотрит на Кремль, на Тайнинскую башню, боком соседствует с музеем им. Пушкина, в котором от Пушкина никогда ничего и не было, собранный стараниями И. В. Цветаева и Ю. С. Нечаева-Мальцова. Не так давно вернулся Антипий в лоно патриаршего хозяйства, до того в нем складировали нечто музейное – архив, рукописи. О храме мало сохранилось в «письменном». «От Антипия огонь зачался...» – одна из немногих записей 1550 года о большом пожаре, уничтожившем деревянную Москву. Храм епископа Пергамского – для опричников. Первый в их слободе. На заутреню к нам – Иван Грозный, толкаться, христосоваться с Оболенскими, Трубецкими, Вяземскими, как будто на наше крыльцо дочь боярскую, лебедь белую, подталкивал венчаться. За оградой храма с восточной стороны в соседях – Малюта Скуратов. Лютый разбойник. В ушах, с аудиозаписи, зазвучал тоненький, высокий голос старца Сампсона, беседующего с прихожанами. Голос, как у младенца: «...так вот жил и разбойничал совсем лютый разбойник – уже после войны, – лютее его не было, душегуб, и малых детей не жалел. Наконец его поймали, связали и повели на расстрел. А у него сила была огромная. Пули его не брали, отскакивали. Все пули на него израсходовали. Тогда он караульщикам и говорит: „Ребята, меня пуля не возьмет. Вот вам пуговица, ее зарядите, только так меня порешите“. Зарядили пуговицу – и точно, пуговицей в висок его и убили».
За окном левого придела – рябина в красных ягодах. Ягоды можно есть, а можно на пуговицы пустить, чтобы плащ князя не распахивался. Ветер поднялся сильный, рябина раскачалась.
За рассолом или чем другим – рыжая голова Малюты к нам через забор. У нас отец Димитрий тоже рыжий, хотя нет, отец Димитрий золотой, а то бывает прозрачный, алебастровый, особенно в последнюю неделю поста. В центре храма – икона святого благоверного князя Александра Невского. Рука на сердце. «Всем моим – вам всем». Оклад серебряный, по нему ягоды виноградные спеют. Справа – святой великомученик Победоносец Георгий, в доспехах, под алым плащом на белом коне. Слева – полковник Романов в окружении семьи.
...Что там отец Димитрий говорит – «промыслительно». Красиво говорит. «О, как ты красив...» На шее шарф. Простужен. Глаза узкие, но не татарской ужиной, а византийской, царской. У Любочки, матушки, глаза тоже узкие. А у детей вообще – черточки, тире. Прямо египетские дети. Наверное, новая раса грядет. Все-таки у него глаза в отца – Михаила Михайловича Рощина. Как Далида пела на французском, «коме туа, коме туа»... мол, ни у кого нет таких глаз, «как у тебя, как у тебя». Неужели отец Димитрий так хорош? Хорош? Вздохнуть и не дышать... Когда он проходит по храму, кажется, одна его черная ряса скользит над полом. Хотя нет, у отца Димитрия не скольжение. У него – шаг, и даже широкий, совсем не скольжение. Еще – руки. Когда он поднимает их, стоя на границе земного и небесного, как бы поддерживая невидимый сосуд, они как два голубя – нечто особенное, нечто совершенное. Два белых огня из черных раструбов шелковых рек. Руки объявляют себя так сразу, так невозможно бело, нельзя быть белее.
Белый Пьеро, белый Благовещения.
О чем он говорит? О целомудрии. Да, целомудрие. Я понимаю целомудрие. Я – не какая-нибудь вавилонская. Еще в самом начале, уловив всю его необыкновенность, я сразу отправила файл с его образом в потаенную ячейку своей коллекции, чтобы при случае доставать. И вот однажды вечером, когда Ра на своей лодке окончательно сполз в подземный мир, я закрыла глаза, предвкушая встречу, и... И ничего не произошло. Время зачастило мелкими секундами. Там, где должен был появиться образ, стоял свет – и пустота. И так как я не самая смелая, то осторожно, на цыпочках, как по минному полю, стала отступать – и больше никогда не пробовала.
О чем сейчас говорит? ...О языке. «Не обольщусь и языком родным, его напевом млечным...» Оказывается, в русском языке три миллиона слов, а в греческом, пожалуйста, семь миллионов. «Аксиос» (достойно), «елейсон» (помилуй). Красиво. А я-то всегда считала, что русский наш – наисамый.
Опять он – про целомудрие. Значит, «Весна» Боттичелли ему не годится, пусть так. Какой у отца Димитрия удивительный способ мыслить и оформлять мысль, какой-то совершенно особенный: «иди почитай... почитай отца своего», – то языками пламени, как апостол, а то так приложит словцом. И остроумие...
Сейчас должен выйти из боковой дверцы алтаря. Вышел. Обступили. Духовные дочери. Алконосты, Сирины – в платочках. Билибинские девы-птицы вразвалочку по двору, босыми пятками, за золотыми зернами. Может, и не заклюют и подпустят к тому, кто их окормляет. Осели пузыристыми подолами юбок на кафельную полянку, внимают. Папоротки их свисают, но могут устроить и пыльную бурю. И что это я злобствую?.. Обычная ревность. Это их двор. А я не захожу на ваш двор. Не хожу по вашей соломе. У меня своя прогалинка с бледно-розовыми маргаритками на темно-зеленой траве. Случается, правда, что неуклюжая брейгелевская телега заденет несколько цветиков, но они быстро поднимут свои головки, не то что лоскутки влажных орхидей, разлагающиеся в тропической неге. Гоген был королем зеленого цвета. Это так, к слову. Мусейон-то напротив.
– А ну? – в полукруг перед экскурсоводом из Третьяковки. – Что делает зеленое? (Зеленый гиматий на святом.)
– Молчание.
– Ну, что делает зеленое?..
Все – бараньими глазами.
– Умрите от счастья! Цветет!
Это я все еще перед птицами. Почему бы им не перемахнуть через забор и не полетать по галереям музея, а я пока – под благословение, окружили, не подойдешь. Шекспир любил зеленый цвет, и Мольер. Есть еще беклиновский зеленый. А уж леонардовский с Благовещения... Нет, стоят, не отходят, хоть им зеленый, хоть мармеладовый. Поздно. Ушел. Прошел. «Стороной, как дождь». Ну и ладно, и я пойду... Спасибо Богу за все.
УТРО
Открываю глаза. Не сразу. Не как в юности, взлетающим занавесом на удавшейся премьере, прокручивая взахлеб ханжонковскую пленку вчерашнего дня, всегда блистающего, мельтешащего, запорашивающего мои бульвары маскарадной мишурой. Обезьяний прыжок к окну. Приветствую тебя, белый бесконечный день всего сбывающегося.
Утро. Какое утро. Полдень, не менее, оттого что вчера – за полночь телевизор. Бездумно. И зачем? А воли нет – грохнуть его о подоконник. Да, недаром в символах египетской власти – «джед» – хребет, позвоночный столб Озириса. Чтобы фараону держать спину прямо. А на голове – урий. Кобра. Что умеет делать кобра? Правильно – поднять свою смертоносную головку. Вот за это ее умение – встать в вертикаль – и выбрали ее на корону. А все вместе – и хребет, и кобра, – считай, принцип воли. Да здравствует Египет знающий. А воли нет, «джед»-хребта – нет, подняться и выключить телевизор, внутри которого – фильм про гигантскую анаконду. Так и сижу перед плазменным приятелем застывшим изваянием Будды, подсказывая дебильным героям реплики из дешевого американского кино. Машине с проколотыми шинами: «Ну, давай, детка, давай трогай, еще немного... би-би...» Дружку, у которого отъедено две трети тулова злобной акулой: «Милый, что-нибудь не так?..» Впрочем, я люблю про большую анаконду. С детства. Мир приключений. Сбежать на Амазонку. Увертюра Дунаевского к «Детям капитана Гранта» и сегодня выбросит меня на кухню – поднять попеременно правую и левую руку в гимнастике на «три – четыре».
Прикидываю: к концу фильма должны остаться в живых – рыжая девица, биолог с результатами анализов, и бывший рейнджер в жилетке. Да, вчера – телевизор. Прежде чем встать, надо ментально поддуть спасательную подушку на день, хотя бы на треть. Так, год рождения пропускаем. Вообще про это не думаем. Предсказание жрецов майя о конце света – в угол. Запущенный где-то кем-то коллайдер – туда же, в обнимку со вспышками на Солнце. Глобальные угрозы, в сущности, появились не так давно. Что раньше угрожало москвичам? Ну, мыши на кухне (кота на них), тараканы – порошочком. Да, я – москвичка. Живу в Москве, вот, кстати, и выскочил плюс. В столице, не в каком-нибудь Урюпинске. Отчего всегда Урюпинск? И есть ли он? Наверняка в нем экология лучше. Снегири – зимой, соловьи – в мае. Так, что еще? Я здорова, не кашляю – и никому не нужна. Дети не звонили уже неделю и сами никогда не позвонят. Стоп, я – позитивна. Мне вчера в парикмахерской и девчушка, что меня подстригала, объявила: «Вы – позитивны». Но тут, возможно, упреждая мое недовольство, что сзади много состригла. Да, в сущности, я позитивна, мои мысли позитивны, моя речь позитивна. У меня самые лучшие дети в мире, слава богу.
Господи! Как хочешь, а я на Тебе сегодня повишу. У меня есть храм, Антипа, который знает все о состоянии моих десен, и мой светлый иерей. Теперь можно вставать и двигать к холодильнику.
Капернаум был трудным городом для Христа. Он приходил в Иерусалим только на Пасху, а так обычно ходил по селениям, проповедовал в Галилее и на этот раз опять завернул в Капернаум. Сегодня читали притчу о расслабленном, которого спустили на веревках его родственники через разобранную крышу прямо Христу под ноги. Я всегда думала, что смысл притчи в том, что и люди поработали. Волокли этого расслабленного на носилках, крышу разбирали, то есть вложили много своего труда, в ответ и чудо совершилось. Движение навстречу друг другу. Конечно и это, но отец Димитрий про это ничего не сказал.
Когда после слов Христа: «Прощаются тебе грехи твои, возьми свой одр и иди» – расслабленный взял свою постель и пошел, свидетели, бывшие в доме, то есть капернаумцы, воскликнули: «Воистину, великое чудо сотворил сей человек». Назвали Христа человеком. И все. Сомневающаяся интеллигенция. Ад будет забит интеллектуалами. Особенность ума – перебирать неудачи, я сама ее знаю. В молитве говорится: «Шуия (левой) части избавиться, десныя (правой) страны общники быти». То есть встать по правую сторону от Иисуса Христа. Правая часть мозга отвечает за интуицию, творчество, левая – за рациональное, логическое мышление. Левая-то и паникует, сомневается. На веру ничего не принимает.
– И даже в день Страшного суда, – продолжил священник, – будут те, кто не поверят в Христа. А тот, кто в этой жизни Его не принял в своей простоте, не примет и в другой. Должен быть плач о своих грехах, а не унылое стояние по схеме: покаялся – причастился. Святой говорит: «Отдай кровь, возьми Дух Святой». Кровь должна измениться. А никто из нас не хочет делать себе кровопускание! И Христос скажет: «Я вас не знаю. Отойдите от Меня, вы – не ходящие по Моим заповедям».
Чтение проповеди нашим иереем есть выброс пламени невещественного. Накопление в водоеме мысли и выброс. Стреляние через глаза. Стихия – огонь. Обжигает. Стихия речи протоирея Владимира – вода. Когда отец Владимир читает проповедь, то как вода по камушкам течет: что-то огибает, где-то блеснет, с чем-то столкнется.
Служба закончилась, и я вышла на крыльцо...
Вышла из храма и попала в истинный февраль. И само потекло: «...где, как обугленные груши, с деревьев тысячи грачей сорвутся в лужи и обрушат...» Но луж еще нет. А идет снег крупными хлопьями, да так красиво, медленно – пушистый снег, прямо из «Щелкунчика». У Джованни Пасколи есть такое стихотворение:
Lenta la neve f occa, lenta, lenta...
(«Медленно снег падает хлопьями, хлопьями...)
Из сегодняшней проповеди: «Мы с вами есть хранители равновесия во Вселенной». Хранители. Я с крыльца храма стараюсь спуститься гармоничнее. На дворе колымажная метель. Снежинки – в пушинки, пушинки – в белые пуговицы. Белые пуговицы – в печатные пряники. И вся эта благодать – на нас с седьмого неба, на хранителей равновесия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.