Текст книги "Veritas"
Автор книги: Рита Мональди
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 45 (всего у книги 54 страниц)
10 часов 15 минут
Почуял граф – приходит смерть ему.
Холодный пот струится по челу.
Идет он под тенистую сосну,
Ложится на зеленую траву,
Свой меч и рог кладет себе на грудь.
К Испании лицо он повернул,
Чтоб было видно Карлу-королю,
Когда он с войском снова будет тут,
Что граф погиб, но победил в бою.
В грехах Роланд покаялся Творцу,
Ему в залог перчатку протянул.[106]106
«Песнь о Роланде» (стихотворный перевод Ю. Корнеева).
[Закрыть]
Все было кончено. Его императорское величество, наследник Карла Великого на троне Священной Римской империи, протянул архангелу свою перчатку и вверил свою душу Всевышнему. Страдания его наконец были исчерпаны. Лихорадка иссушила его своим пламенем, боль ослабила до потери сознания, рвота вычистила внутренности, подобно жесткой щетке камердинера. А затем болезнь лишила его плоти, поглотила, раздавила изнутри.
Иосиф Победоносный умер, подобно паладину Роланду, который был побежден неверными во время падения Ронсеваля.
Он все время сохранял рассудок. Около десяти часов он нашел в себе силы подозвать придворного капеллана со Священным светом и, как добрый христианин, положил на него руки. Опустившись на колени перед постелью, капеллан протянул свечу и поддержал руки Иосифу Победоносному, которые были слишком слабы, чтобы самостоятельно держать свечу. Так его величество, глядя на пламя, слушал молитву отца-исповедника, который не выдержал душевных страданий, и ему потребовалась помощь.
В последние мгновения его величество выгнулся в сильной конвульсии: из глаз и ушей потекла черная кровь, из носа выступила слизь и части мозга; кожа, ткани, сосуды, капилляры и каналы лимфы взорвались, словно тысяча бесшумных мин. Казалось, это не обычная болезнь, да она и не была обычной: само зло терзало тело Иосифа Победоносного всеми своими гнусными силами и наслаждалось его страданиями.
Когда королева-мать, не отходившая от него, подошла ближе и, опустившись на колени, поцеловала открытые отныне руки сына, все мы поняли, что теперь действительно все кончено.
Я больше не прятался. В одежде пажа я незамеченным удалился через толпу придворных, наблюдавших за смертью императора из холла.
Я спускался по лестницам, вцепившись в погасший канделябр просто затем, чтобы держать в руках хоть что-то. Я шел вперед, а удары моего сердца, остановившегося в тот миг, когда мой король отдал Богу душу, снова стали ритмичны. Уже через несколько минут оно забилось, словно безумное, его гулкий стук пронизывал мое горло подобно раскаленной острой стреле. Усталый маятник из плоти и крови, вибрировавший в груди, глубоко вгрызался в мое нутро, а потом снова возвращался наверх, к глазам. Опухшие веки болезненно пульсировали, и я представил себе, что до краев наполнен теми же железистыми телесными соками, которые выступили из-под закрытых век моего умирающего молодого императора, когда его зрачки закатились, а небо разразилось слезами.
Я едва осознавал, куда несут меня ноги. Меня раскачивало из стороны в сторону, и я думал, что далеко не уйду. Я с трудом шел вперед, пока не оказался у бастионов. Тут я внезапно ощутил прилив сил. Перестал раскачиваться, ноги вновь обрели гибкость и упругость, сердце застучало ровно: я побежал. Я бежал, не разбирая дороги и не имея цели, крича что было мочи. Отбросил в сторону потухший канделябр, сорвал с головы парик, сбросил фрак, жабо и рубашку. Я бежал с обнаженным торсом и кричал, у меня болели челюсти, мне хотелось взорваться. Но меня никто не слышал: я кричал один, бежал один и точно знал, что вместо слез по щекам моим бежит кровь, но я не собирался вытирать ее, мне было все равно, оставляю ли я следы на мостовой. Потом я увидел, как моя свежая красная кровь смешалась с черной кровью, которая текла из растерзанных внутренностей понтеведрийца Данило Даниловича, и мой крик слился воедино с криком сорока тысяч мучеников Касыма; я видел ледяную свернувшуюся кровь болгарина Христо Хаджи-Танева, и мой крик превратился в завывание снежной бури; а потом появилась черная кровь текуфы, которую напророчил на наши головы старик из армянской кофейни, которая текла ручьем по лицу Атто, из срамного места румына Драгомира Популеску, отрезанного, как детородный орган Урана, из которого родилась Венера; я видел пропитанные кровью венгра Коломана Супана из Вараждина острые колья, а затем и кровь, которую выгнали железные вертела из глаз гордого поляка Яна Яницкого; и, наконец, греческую кровь Симониса, моего друга, Симониса, моего сына, то была словно кровь от моей крови, и она утолила жажду пантеры из Места Без Имени, от смертоносного рева которой сердце мое рвалось из груди, когда он соединился с криком, идущим у меня изнутри, н зовом сорока тысяч мучеников.
Красный след крови, который, как мне казалось, я оставлял на своем пути, стал долгой дорогой смерти; с его помощью меня найдет Клоридия, сказал я себе. В моих жилах вскипала кровь при виде невинно пролитой крови, но меня трясло при мысли о том, что куда как больше крови Иуды, проклятой in saecula saeculorum,[107]107
Навеки веков (лат.).
[Закрыть] текшей во время ритуала в лесу из ран дервиша Кицебера, он же Палатино, халдейского, армянского или индийского предателя, который, возможно, был всеми ими сразу. И крови, которую никогда не проливал Пеничек, этот отвратительный прихвостень Люцифера. И надо всей этой кровью каждый день всходило солнце, тоже пропитанное кровью: «soli soli soli» – «к единственному солнцу на земле», – кровоточащее солнце, так же, как мой молодой император, задохнувшийся от крови, «единственный человек, который одинок на земле».
И я поднял кулаки к небу и приказал: пусть станет темно, пусть луна и кроваво-красное солнце остановят свой бег, пусть женщины закроют лица. Пусть прекратятся все банкеты, пусть закроются все уста, все запрутся в своих домах. Конец! Императора больше нет. Смерть и несправедливость одержали свою злую победу.
Но лишь эхо моего безумия, и ничего кроме этого звука не достигло меня из разрушенного мироздания: печальные фанфары, под которые умирали не только мои мертвецы, но и бесчисленное множество солдат, те, что уже погибли в этой войне, войне без конца, и еще умрут, обвинив меня в том, что я еще жив. За что вы умерли? Ах, если бы в тот миг, когда вы принесли себя в жертву, вы знали бы о военных прибылях, которые, несмотря, нет, благодаря вашим жертвам только растут и жиреют! Все вы, победители и побежденные, проиграли войну. Выиграли ваши убийцы, мясники с мясом, сахаром, алкоголем, мукой, резиной, шерстью, железом, чернилами и оружием, которые тысячекратно окупили обесценившиеся человеческие жизни. Поэтому вы гниете и будете гнить столетие за столетием, поколение за поколением, в грязи и в воде. Вы будете жить до тех пор, пока они не наворуются вдосталь, не налгутся, не выпьют человечество досуха. А потом прочь! Выходи, следующий, под топор палача. До Пепельной среды,[108]108
Первый день сорокадневного предпасхального поста.
[Закрыть] до поста они будут плясать на этом великом трагическом карнавале, где люди умирают под холодным взглядом таких людей, как Палатино, и мясников делают философами и honoris causa.[109]109
От лат. ради почета – степень доктора наук или доктора философии (в зависимости от системы ученых степеней), присуждаемая не на основании защиты диссертации, а на основании значительных заслуг соискателя перед наукой или культурой.
[Закрыть]
А вы, принесенные в жертву, вы еще не восстали и не подниметесь никогда против этого плана! Вы там, внизу, убитые, обманутые! Вам все время приходилось сносить свободу и благосостояние стратегов, паразитов и шутов, и вы будете продолжать терпеть все это – как свое несчастье, свою несвободу. Вы рисковали своей жизнью и будете постоянно продавать себя и нас. Эй, вы, мертвые! Почему вы не встаете из могил? Почему вы, требуя ответа от этого сброда, не выходите вперед с искаженными лицами, застывшими в момент смерти, словно жестокая маска, на которую была обречена юность правлением этого дьявольского безумия? Восстаньте же и идите к ним, потревожьте их сон криком своего смертного боя! Они были способны на то, чтобы в ночь после того дня, когда уничтожили вас, обнимать своих жен. Спасите нас от них, от мира, который несет нам пугало их близости!
Помогите, убитые! Помогите мне! Чтобы не пришлось мне жить среди людей, которые приказывают сердцам перестать биться, и чтобы матери не седели над могилами своих детей. Только чудо – и это так же истинно, как Господь, – может остановить варварство. Так что восстаньте из своего небытия, придите! Чтобы выслушали вас грядущие времена!
Но если, как говорит Атто, времена больше не слушают, то услышит ли существо, которое выше времен? Иисусе, прошу тебя, вырежи эту трагедию из сцен разлагающегося человечества на плоти моей, как сделал ты это со своей плотью, чтобы услышал ее Святой Дух, даже если он навеки решил не слушать людей. Пусть он услышит главный тон этой эпохи. Пусть сочтет он эхо моего кровавого безумия, которое делает меня соучастником этого звучания, покаянием.
* * *
Покаяние, покаяние. Я твердил только это слово. Я уже был наполовину обнажен – мне было нечего сорвать с груди. И я начал вонзать ногти в руки, в плечи, шею, в раскрасневшиеся от крика щеки, живот, пуп, связывавший меня с матерью, которой я никогда не знал. Я бежал с обнаженным торсом и срывал с себя куски собственной плоти, даже с ушей, чтобы более не слышать, с языка, чтобы более не говорить, с век, чтобы более не видеть, с носа, чтобы перестать дышать, кусал себе пальцы, чтобы ничего не касаться. Я бежал по полям, по отвесным склонам и ущельям, и мой одинокий беспрерывный крик пробегал вместе со мной каждую пядь земли. Глаза мои были широко раскрыты, но я бежал вслепую, я смотрел и не видел, слушал и не слышал.
Неожиданно меня окутала далекая мелодия, окружила меня, запутала мои стопы, но ноги узнали ее и сначала замедлили свой безумный бег, а потом принялись танцевать под ее нежный ритм. Не останавливаясь, мои стопы выписывали бесконечные круги, а мои руки послушно следовали за ними, рисуя в воздухе фигуры, в такт этой (теперь я узнал ее) скрипке, этой скрипке. А потом я увидел это: я был в Нойгебау. Крик, раздававшийся из моей груди, постепенно превращался в напевание знакомого мотива, которому я дал имя: португальская мелодия под названием фолия, безумие.
Мои босые ступни бежали теперь по садам Места Без Имени, но они уже не были заброшенными и неухоженными: их украшала чудная мозаика, голубая с золотым. Фонтаны чистой воды выбрасывал роскошный алебастровый источник в центре, благословляя все вокруг приятной прохладой. Она падала и на мои плечи, чтобы смыть бегущую из ран кровь.
И только в этот миг я впервые увидел Место Без Имени – словно мои раны открыли передо мной царство справедливости, мои глаза стали новыми, сверхчеловеческими. И будто во внезапном взрыве исторической правды они показали мне истинное, живое изображение творения Максимилиана, райскую жизнь, для которой оно было задумано и которая никогда не была ему дана: сверкающие золотые крыши; врата сада, возвышающиеся своенравно, как турецкие минареты; пышные клумбы и изгороди, с плотно покрытыми почками редкими растениями, с апельсинами, лимонами и другими экзотическими фруктами, с избранными цветами; великодушные высокие фонтаны с серебряной водой, льющейся на светлый, прекрасно инкрустированный мрамор; фасады замка, украшенные тысячами антаблементов, скульптур и капителей, все тонкой работы, из филигранного золота; ограда с ее гордыми зубцами; и повсюду – постоянная беготня кучеров, слуг, рабочих, секретарей и лакеев, все они в бархатных одеждах, которые носили двести лет назад; а на заднем плане – фоном – приглушенное рычание диких животных. И все это мощное творение – плод изобретательского дара, Нойгебау, представляло собой столь гармоничное сооружение, что даже его военная символика (сторожевые башни, зубцы, львы), казалось, провозглашает мир, как и его создатель, Максимилиан Загадочный, человек мира.
Я всхлипнул при мысли о том, что это безвременное видение даровано мне только один раз. Потом я вспомнил Рим, виллу «Корабль», где от ее прежней жизни многое сохранилось и покрытые изречениями стены повествовали о блеске эпохи, которая уже не вернется. Вилла делилась своей мудростью со всяким, кто хоть на миг останавливался взглядом на тех изречениях. А Нойгебау, дитя без имени, вместе с замком, который его породил, было вырвано из мира еще до того, как началась его жизнь. Его время никогда не наступало; ненависть вытравила плод. Только сады могли ненадолго несмело строить глазки жизни, но там, где могла бы жить не природа, а человеческий дух, именно там, тщетно ждало жизни Место Без Имени. Ничего не мог поведать замок Нойгебау любопытному посетителю, кроме: «Мое царство не от мира сего».
Так чем же было мое существование до сих пор? Какое значение имели для меня преждевременно унесенная жизнь Иосифа I и Максимилиана II, неисполнившаяся судьба наихристианнейшего короля и его возлюбленной Марии, одиннадцать лет назад на вилле «Корабль» и почти тридцать лет тому в гостинице «Оруженосец» в Риме, мученичество суперинтенданта Фуке и ненависть, разграбившая его замок в Во-ле-Виконт, то огромное сооружение из камня, жившее только одну ночь, ночь 17 августа 1661 года? Кто были они, если не все вместе существа и места без имени, без истории, потому что их вывели из истории, которая принадлежала им по праву? Были ли они прелюдией к Нойгебау? О чем они говорили со мной? Почему они пошли мне навстречу, почему отыскали мою ничтожную, мрачную жизнь и мучительно ослепили ее своим печальным блеском?
* * *
Не знаю, как нашла меня Клоридия и отвела обратно в монастырь. Я неподвижно лежал на кровати. Я видел свою жену и малыша, которые склонялись надо мной. У изголовья моей кровати, в кресле из зеленой полупарчи сидел, согнувшись, аббат Мелани, превратившийся в собственную тень. Был здесь и его племянник. Я блуждал взглядом по их лицам, мои зрачки останавливались на их губах. Все говорили со мной. Доменико хотел встряхнуть меня; Атто причитал, винил во всем себя и предлагал позвать врача; Клоридия, до смерти обеспокоенная моим состоянием, в котором она непременно хотела видеть нечто вроде проявления геройства, умоляла меня, раз уж я не могу ничего сказать, хотя бы мимикой дать понять, что я слышу ее и малыша.
А я вновь вернулся в воспоминаниях к временам одиннадцатилетней давности, в Рим, в ту блестящую виллу, имевшую форму корабля и заброшенную, подобно Месту Без Имени. И не знаю, в который уже раз я вспомнил Джованни Энрико Альбикастро, чудесного голландского скрипача, который, всегда одетый в черное, казалось, парил над зубцами стен виллы, наигрывая португальскую мелодию, именуемую фолия, «глупость». Он читал строки из поэмы под названием «Корабль дураков», которой он учил меня жизни. Никогда не узнать мне, был ли он и неизвестный штурман Летающего корабля одним и тем же человеком, но дело было в другом: пришло время принять во внимание предостережения Альбикастро.
Я снова начал кричать – про себя, и этот крик уже не должен был прекращаться, а потому губы мои, повинуясь тем старым предостережениям, умолкли. Я стал немым. Моя жена плакала, и я с удовольствием сказал бы ей: как я могу говорить с тобой, если крик звучит в моих ушах? Разве ты не слышишь его? Иногда, правда, этот крик превращался в мелодию фолия, и я начинал скулить: я хотел сказать Клоридии, что люблю ее, но крик возвращался, мой внутренний крик.
И так вот я, на своем ложе страданий снова стал жертвой Эриний. Я страдал от своего молчания, в которое мог войти всякий, словно в место, где ему было гарантировано гостеприимство. Я отчаянно желал, чтобы меня сразу же отнесли в дом для служения панихиды, а вместе со мной и все человечество.
«Ах, если бы я мог передать последним родившимся детям голос этой эпохи!» – мучился я в пропитанных потом подушках. Но не опровергнет ли тогда внешняя истина внутреннюю, и сумеют ли уши наших потомков различить и то и другое? Потому что таким образом время делает неузнаваемым свою собственную суть и готовит нас к тому, чтобы простить величайшие преступления, которые когда-либо совершались под солнцем и звездами.
Только в архиве Господа это существо будет в сохранности. Нет, не из-за вашей смерти, друзья мои, – вы все, которые пали в войне и во время мира, вы, умершие вчера, сегодня и завтра, а за то, что вам пришлось пережить, Господь отомстит тем, кто сделал это с вами. В тени превратит их Господь, в те тени, которыми они на самом деле и являются, тени, которые лживо одеваются в человеческое обличье. Он отнимет у них плоть, в которой прячут они свои пустые души. Только воспоминаниям об их глупости, ощущению их злобы, страшному ритму их ничтожества даст Он плоть и, словно марионеток, приведет на Страшный суд, чтобы показать праведникам, что уничтожено Его рукою.
Я прошел долгий путь молчания в ожидании дня, когда, как учил меня Альбикастро, «натянется лук». Но одиннадцать лет назад голландский скрипач сказал также: не в атом мире будет натянута тетива. И сам Христос учил нас: «Царство мое не в этом мире». Так куда же мне было бежать в ожидании Царства Божьего? Альбикастро, вилла «Корабль», Место Без Имени: казалось, пережитое мной рядом с Атто одно за другим собирается в одну большую картину, которая теперь, в эти дни, нашла свое толкование. До сих пор жизнь многому научила меня, часто удивляя: в ней было много неожиданностей и болезненных для меня ударов, и всегда я был по отношению к ней подобен пустой кружке, которая только принимает, ничего не давая взамен, и наполняется все больше и больше. Казалось, эта жизнь теперь опомнилась и вернулась в прошлое, чтобы снова предложить мне старые темы так часто слышанных учений, словно не собиралась учить меня ничему новому. Но почему?
Вена: столица и резиденция Императора
Суббота, 18 апреля 1711 года
День десятый
Погруженный в свой новый тихий мир, лежал я в своей постели. Я только что узнал от Клоридии, что вчера солнце взошло краснее обычного, будто пророча, что сегодня Иосиф прольет свою последнюю кровь. Венцы были правы, расценивая этот феномен как предвестник грядущего несчастья. Немедленно отбыли послы с особой миссией в рейхстаг в Регенсбурге, чтобы объявить курфюрстам о смерти императора. Появилось множество листовок, особенно много на итальянском:
Nel Fior degli Anni, ed in April fiorito
Il Maggior de'tuoi Figli, AUGUSTA, muore:
Saggio fù nella Reggia, in Campo ardito,
Fù de Guerrieri, e de' Monarchi il Fiore.
Lagrima Austria, e nel Dorainio Avito…[110]110
В расцвете лет, в цветущий месяц апрель / умер величайший слуга солнца, AUGUSTA: / Мудро правил он, храбро сражался в бою. / Он был украшением воинов и монархов. / Австрия плачет, горюет дом его… – Примеч. авт.
[Закрыть]
A я думал о совершенно других вещах: великий дофин, сын его величества, наихристианнейшего короля Франции, был мертв. Известие об этом достигло Вены вчера; сегодня моя жена принесла листовки, где можно было прочесть подробности.
Дофин почил без причастия и исповеди, и архиепископ Парижский даже забыл приказать начать похоронный колокольный звон. Но самым удивительным было то, что один из медиков, месье де Фагон, незадолго до этого заверил короля в том, что дофин целиком и полностью вне опасности. Еще в ту ночь, когда он умер, месье де Буден, его лейб-медик, зашел к королю во время ужина, чтобы сообщить, что болезнь его сына приняла нормальный оборот и что ему становится лучше день ото дня; однако уже полчаса спустя он вынужден был объявить о том, что приступы лихорадки возвращаются с необычайной силой и жизнь дофина в опасности. Король тут же поднялся из-за стола и поспешил в комнату сына. Тот уже был без сознания и исповедаться не мог, после того как его соборовали. Однако он исповедался и причащался в пасхальную субботу. Медиков, за то что не смогли предугадать побочных явлений, присущих данной болезни, наказали.
Позднее в свое оправдание медики заявили о том, что дофин умер от удушения в результате апоплексического удара. Его тело было настолько загнившим, что придворные хирурги даже не хотели вскрывать его, несмотря на то что внутренние органы и сердце дофина следовало отнести в Валь-де-Грас. Они боялись умереть из-за операции. И действительно, в комнате, где скончался дофин, стоял такой ужасный запах, что пришлось без похорон спустя два дня отвезти тело в простой карете в Сен-Дени, а сопровождали его лишь два капуцина. Вот только они не могли сидеть в карете из-за жуткого запаха, хотя свинцовый гроб был крепко заколочен.
Великого дофина очень любили в народе, улицы Парижа были заполнены плачущими людьми всех слоев общества. Каждый знал, что с его смертью Франция лишилась великолепной возможности наконец-то жить в мире.
* * *
Теперь, когда все было кончено, я видел не только свое поражение, но и поражение Атто. Его план (положить конец войне) был совершенно несостоятелен в свете последних событий.
Ему удалось только одно: свести Клоридию с ее сестрой Камиллой.
Два дня назад, в винном погребке монастыря, моя супруга рассказала мне обо всем, и все части мозаики наконец-то встали на место. Моя жена начала рассказ со своей матери-турчанки, о которой до тех пор я не мог от нее почти ничего узнать. Она была дочерью военного хирурга янычаров, рассказывала Клоридия, и выросла в Константинополе. Отец научил ее основам восточной медицины, лечению болезней двузернянкой. Однако во время нападения пиратов девушку похитили и продали как рабыню.
Затем последовала та часть истории, которую я хорошо знал. Мать Клоридии купили Одескальки, семья кредиторов, на которую работал и мой покойный тесть. Чресла шестнадцатилетней турчанки родили мою жену. Когда Клоридии было двенадцать лет, ее мать снова продали, а Клоридию увезли в Голландию.
Здесь началось то, о чем я еще не знал. Я жестами попросил свою супругу рассказать мне эту историю с хорошим концом снова, чтобы пролить бальзам на мрачные мысли, найти в ней пристанище от печальных событий прошедших дней.
Клоридия сжала мою руку, ее красивое лицо было залито слезами, и в ожидании очередного врача для меня она согласилась. Уже приходили три медика, и все они объявили, что я совершенно здоров; вероятно (не «наверняка»), голос вернется, убежденно говорили они.
Одескальки, в который раз, с любовью гладя меня по голове, рассказывала Клоридия, продал ее мать Коллоничу, тому кардиналу, который был в числе героев осады Вены.
От него она в 1682 году родила вторую дочь. Коллонич велел втайне вырастить ребенка своему испанскому наместнику Джироламо Джиудичи, доверив ему также и мать. Джиудичи держал обеих как служанок в своем доме, где мать научила свою дочь целительству и преподала ей великолепные знания турецкого и итальянского языков. Когда девочке было тринадцать лет, в 1695 году, она уже могла похвастаться приличным образованием, особенно в музыке. Она даже сочиняла музыку, совершенно же прелестным было ее пение. Когда молодой король Германии и Рима услышал, как она поет, то сразу влюбился в нее. Из-за этого Коллонич решил ее обезопасить: он лично крестил дочь в церкви Святой Урсулы на Йоганнесштрассе и посредством Джиудичи определил в монастырь на Химмельпфортгассе.
Короче говоря, это была та самая история отвергнутой монахинями монастыря молодой турчанки, которую Камилла рассказала нам несколько дней назад.
Сестры взбунтовались против вступления в орден османки, поскольку принимали только девушек из дворянских семей, а новенькая была рабыней. Опасаясь, что ее запрут под замок (другой монастырь, вероятно, принял бы ее), девочка убежала. Никто не знал, куда и с кем.
– Она бежала со своим учителем музыки Францем де Росси, – пояснила мне жена.
Придворный музыкант императора Иосифа и внук Луиджи Росси дал ей имя Камилла, потому что так звали его римскую кузину из района Трастевере, которую помнила и Клоридия.
– Но наша мать называла ее Мария, как и я, – с улыбкой произнесла Клоридия, вытирая мои слезы, капавшие на подушку.
Нет, я не был тронут историей, которая столь бесстыдно дышала жизнью на фоне противоестественной смерти императора, великого дофина, Симониса и его друзей. Я плакал совсем по другой причине: убежища, которого я искал в рассказе Клоридии, найти мне не удалось. Облегчение от того, что она наконец нашла могилу, над которой могла оплакать свою мать, не смягчало моего отчаяния; ее радость от обретения в Камилле кровной сестры не служила мне утешением за пролитую кровь.
И в безутешности мне пришла мысль о том, что Клоридия за почти тридцать лет нашего брака никогда не ошибалась: всякий раз, когда я, растерянный, бродил в потемках, она уже все понимала и у нее находился для меня совет. Но даже она полагала, что дервиш хочет способствовать здоровью императора, и ввела себя и меня в фатальное заблуждение. Как и Атто, ее смела новая эпоха. А я понял, что больше не смогу просить свою сладкую умную женушку спасти меня от ощущения гекатомбы, наполнявшего мою душу.
Пока я размышлял так, умываясь слезами, Клоридия, ничего не подозревая, продолжала свой рассказ. Франц и Камилла поженились, а о том, что было дальше, нам рассказывала сама хормейстер: когда началась война за испанское наследство, они вернулись в Вену и узнали, что мать Клоридии и Камиллы уже умерла. Франц снова поступил на службу к Иосифу, а с ним и его жена. Однако молодой король Германии и Рима не узнал в ней рабыню-турчанку, в которую когда-то влюбился. Год спустя Франц умер.
Даже не зная, кто она, Иосиф почувствовал притяжение к Камилле, более того, теперь он удостоил ее своей дружбы (об этом мы уже знали от Гаэтано Орсини) и своего доверия. Чтобы отблагодарить Иосифа за привязанность, молодая женщина четыре года подряд писала для него оратории, не принимая платы, и это вызвало у меня подозрения.
Камилла объяснила нам все: она опасалась, что ее имя станет известно казначеям, которые управляли личными кассами Иосифа, а также кассами придворных расходов. И тогда возникли бы вопросы по поводу ее личности, а с учетом любви венцев к точности при записях рано или поздно стало бы известно, кто она на самом деле.
И она предпочла зарабатывать себе на жизнь, путешествуя по Австрии и излечивая людей с помощью двузернянки, как учила ее мать. К счастью, эта методика имела те же корни, которыми руководствовалась много столетий назад святая аббатиса Хильдегарда фон Бинген, обстоятельство, позволившее Камилле объявить себя ученицей Хильдегарды и сохранить в тайне свое восточное происхождение. В Вене практиковать она не могла, поскольку нужно было бы сдать экзамен и пройти апробацию, то есть требовалась лицензия университета. Кроме того, кардинал Коллонич прожил аж до 1707 года, то есть для нее было лучше появляться в столице как можно реже.
В конце 1710 года Иосиф попросил ее поселиться в столице, поскольку ему нужен был ее совет, но она опять отказалась принять от него деньги, объявив, что больше не хочет сочинять музыку. Вместо этого она изъявила желание уйти в монастырь. Его величество указал ей монастырь на Химмельпфортгассе, расположенный напротив квартиры молодой Пальфи, которую Евгений Савойский разместил в доме неподалеку от своего дворца.
Когда потом император попросил ее разучить ораторию в честь папского нунция, она выбрала для этой цели свою последнюю композицию «Святой Алексий». О чем я еще не знал, так это о том, что в этой оратории скрывался особый смысл: Камилла представила в ней саму себя, она вернулась так же, как Алексий, никем не узнанная. Кто знает, не открылась ли Камилла императору во время их последней встречи, как и Алексий родителям и невесте, уже на смертном одре? Клоридия рассказала мне, что ее сестра не хочет об этом говорить, что она молится день и ночь, чтобы справиться со своим отчаянием.
Итак, на портретах в подвеске в форме сердца были изображены не мои дочери, а Клоридия и Камилла в юном возрасте. Цепочка принадлежала их матери – она смягчала боль от столь ранней утраты дочерей – и после смерти осталась в доме Джироламо Джиудичи, наместника Коллонича.
Когда вчера мы с Атто и Симонисом не вернулись из Места Без Имени, обеспокоенная Клоридия обратилась к хормейстеру. Они тут же поехали в маленькой монастырской карете по дороге к Нойгебау. Камилла догадывалась, что происходит что-то необычное, и предложила расположиться в винном погребке, принадлежавшем сестрам Химмельпфорте и расположенном неподалеку. Во время поездки Клоридия, опасаясь махинаций аббата Мелани, решилась открыть ларец, который он доверил мне и который она спрятала. И нашла в нем то, чего никак не ожидала: ее собственный портрет, сделанный, когда она была еще девочкой, а рядом такой же – Камиллы, которая тоже сразу же узнала себя. Тут хормейстер все ей рассказала. Она узнала обо всем, конечно же, от Атто.
На этом рассказ моей жены заканчивался. После того как я четыре раза попросил ее поведать мне его, я отпустил супругу. Молчание, в которое я впал, высушило мои слезы и оставило пространство для холодных размышлений, во время которых все постепенно становилось на свои места. К примеру, знакомство Атто с Камиллой.
В сентябре 1700 года Камилла рассказала аббату Мелани свою историю и историю своей матери. Зная о прошлом моей жены, Атто сразу понял, что будущая хормейстер и Клоридия – дочери одной матери. Он сообщил Камилле о своих догадках, однако сделал вид, что не знает, где искать Клоридию… хотя сам только что вернулся из Рима, где почти десять дней подряд виделся с моей женой.
Как обычно, Мелани руководствовался только своими собственными интересами. Он не хотел, чтобы Франц де Росси и Камилла ехали в Рим, как они наверняка поступили бы, если бы узнали, что там живет сестра Камиллы. После всех интриг, в которых он использовал меня, ему хотелось помешать Клоридии рассказать сестре о его поступках. Кроме того, он был гораздо более заинтересован в том, чтобы Франц и Камилла вернулись в Вену. Там они могли быть ему очень полезны, поскольку вот-вот должна была вспыхнуть война за испанское наследство. И ему с легкостью удалось убедить пару не покидать империю: он утверждал, что Вена – настоящий центр итальянской музыки, в то время как папство приходит в упадок, Франция страдает от безумных расходов на войну и балеты, а золотая эпоха кардинала Мазарини давно закончилась.
Он приправил свои размышления полуправдой: он кое-что должен мне и Клоридии (это была правда), поэтому он попытается отыскать нас (это было ложью, он очень хорошо знал, где нас искать, ведь не так давно он позорно бросил нас на произвол судьбы на вилле Спада). Пообещав Камилле держать ее в курсе относительно результатов своих поисков, он обеспечил себе повод поддерживать связь с Камиллой и Францем, если в Вене ему понадобится от них услуга…
И это была одна из множества причин, заставивших Атто наконец расплатиться со своими долгами и оставить мне наследство через венского нотариуса: он хотел свести Камиллу и Клоридию. Но потом он поставил еще одно условие: Камилла могла открыться моей жене только тогда, когда сам он уедет из Вены. «Я не хочу благодарности», – с ложной скромностью объявил он Камилле. На самом деле причина была иной: он опасался гнева моей жены, узнавшей, что Атто держал их с сестрой на расстоянии целых одиннадцать лет…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.