Электронная библиотека » Сергей Попадюк » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Без начала и конца"


  • Текст добавлен: 28 мая 2015, 16:38


Автор книги: Сергей Попадюк


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 87 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Нет счастливых людей, – пробормотал он.

– Чего ты?.. – крикнул передний, не оборачиваясь.

– Я говорю: счастливы только дураки да звери.

– Да? А мы-то с тобой кто?

Но разговаривать на ходу было трудно из-за ветра и грохота, и они замолчали. Вскоре дорога, по которой они ехали, вьштля на асфальтированное шоссе.


29.03.1975. Вечер встречи выпускников в художественной школе.

Накануне я позвонил Сереже Кошелеву, просил его сообщить о вечере всем нашим-, он ведь с Юлой в одном институте учится… И вот, прихожу сегодня в школу (волнуюсь, конечно, и, как всегда, опаздываю), поднимаюсь по лестнице и первую – ее вижу! Она словно поджидала меня, стоя в одиночестве перед входом в актовый зал.

Сердце так и выпрыгнуло ей навстречу!

Мы здороваемся небрежно, словно вчера расстались, отходим к окну. Протискиваться в зал нечего и думать: даже в дверях толпятся; а здесь, на площадке, пусто, и никто нам не мешает. В зале временами аплодируют. Я стою возле Юлы, присевшей на подоконник, и делаю вид, что прислушиваюсь к происходящему в зале. Она молчит, мне тоже сказать нечего. Четыре года готовился к этой встрече и все-таки растерялся!

 
Так, случаем нежданным,
Гуляющий на воле удалец
Встречается солдат-беглец
С своим безбожным капитаном.
 
Денис Давыдов

Потом начинают выходить из зала. Подбегает Тамара Волкова:

– Здравствуйте, Сергей Семенович!

Такая радость в ее глазах! И тут же, сочувственно:

– Говорят, вы ушли из школы?

В другое время и я бы обрадовался, а сейчас – через силу выдавливаю из себя что-то (чужим голосом, с фалынивойулыбкой), тогда как мысленно кричу ей: «Уйди! Не видишь, что не до тебя…» Подходят и другие. Приветствия, рукопожатия, знакомые и полузабытые лица, невнимательные вопросы, ответы, быстрый, возбужденный смех…

А с Юлой – ни слова! (Она все так же сидит на подоконнике.)

Но, однако, кончилась эта пытка, когда набрался я наконец решимости и, улучшив момент, шепнул ей: «Хочешь, уйдем отсюда?» – и она в ответ спокойно кивнула. (Значит, пришла сюда вовсе не для того, чтобы встретиться с бывшими одноклассниками!)

Этой-то минуты я ждал и боялся. Когда два месяца назад впервые услышал о намерении нового директора отпраздновать юбилей школы, собрав бывших выпускников (ну и, разумеется, «товарищей из министерства»), я сразу понял, что это – судьба. Вот именно – ждал и боялся!

Мы одеваемся и, протолкавшись через вестибюль, выходим. На улице она спрашивает:

– А кольцо ты по-прежнему не носишь?

Видимо, это была разведка. Я ответил коротко:

– Не ношу.

– Понятно…

Потом, помолчав:

– Эта девочка, что подходила к тебе, она тоже твоя ученица?

– Да, в прошлом году окончила.

Страх сковывает меня, мы спускаемся по освещенной огнями Кропоткинской. Идем не торопясь, но обоим ясно, что это не прогулка. (Впрочем, она, кажется, готова ограничиться и прогулкой.) Она невозмутимо ждет. Подталкиваемый, скорее, этим ее ожиданием, чем собственным вымечтанным планом, я откашлялся и промолвил словно невзначай:

– Может, к Сашке зайдем? Ты как? На метро быстро доберемся…

И опять она согласилась! (А тогда, четыре года назад, отказалась наотрез.) Значит, не ошибался я, когда предполагал, что она уже не та, какой была через год после окончания школы, и что начнем мы (если начнем) совсем не с того места, на котором тогда остановились. И вот теперь, с облегчением поняв, что все решилось и пути назад уже нет для меня, – что меня неудержимо втягивает в эту воронку, – теперь я чувствую, что мы и вправду не расставались.

Мы выходим из метро на станции «Проспект Вернадского» и по улице Удальцова идем к Ленинскому проспекту. Из телефонной будки я пытаюсь позвонить Американцу, чтобы предупредить о нашем приходе, и тут происходит странное: не могу вспомнить номер. (Вот ведь! Черт всегда подставит ногу; совсем, значит, голову потерял.) Тогда звоню маме – Дементий сказал, что будет у нее в этот вечер, – он и поднимает трубку.

– Слушай, – говорю я, – напомни-ка мне Сашкин телефон: вдруг, понимаешь, вылетело из головы…

– Спятил ты, старый… Ты с барышней, что ли?

– Нуда…

– Так зачем вам к нему? Вы лучше сюда приезжайте. Мы тут сидим…

– Как! – поражаюсь я. – Пьян ты, что ли? Соображаешь, что говоришь?

– Вообще мы тут с твоей матушкой жахнулималехо. Вообще. Но и на вас осталось.

– Вот ты дурачишься, Димыч, – говорю я, успокаиваясь, – а мать-то что скажет?

– Да ничего не скажет. Ты ее недооцениваешь, старый. Она нормальный человек, в отличие от тебя, мракобеса. Серьезно, приезжайте. У нас винишко есть, да и вообще… вместе побезумствуем.

– Нуты дяешь, старый. Вообще.

Я вешаю трубку и сообщаю Юле:

– Меняем маршрут. Познакомлю тебя с двумя хорошими человеками.

Мы едем на троллейбусе, потом на трамвае, продираемся в темноте сквозь кусты в обход грязи.

– Знакомься, мать…

Пропустив ее в комнату, мама укоризненно шепчет:

– В какое же положение ты меня ставишь! А если Танька вдруг позвонит, что я ей скажу?

Догадалась, стало быть, что таких девочек не приводят просто так. Незаметно показываю кулак Дементию.

И вот, сидим вчетвером на маминой кухне, пьем вино, разговариваем. Юла непринужденна и скромна. Дементий в ответ на мои взгляды только брови снисходительно задирает. В час ночи я провожаю ее на такси.

Сейчас вот вернулся домой, стараюсь вспомнить все по порядку. Главное, конечно, произошло у общаги, но об этом в другой раз. Морковка уложила мальчишек и сама уснула, меня не дождавшись. Мы живем, как чужие; за последние месяца два мы и словом не перемолвились. Но это не помешает ей завтра же, воспользовавшись моим отсутствием, прочесть все, что я тут сегодня понаписал. Как ни прячь! Сказать – ничего не скажет, но я догадаюсь об этом по угрюмой ненависти в ее глазах, по брошенной на стол тарелке, по грубым окрикам на неповинных мальчишек. А у меня опять не хватит духу прямо обвинить ее в соглядатайстве.

К черту, лучше не думать! Возбуждение улеглось, пока писал; пора вырубаться.

 
Что с ним? в каком он странном сне?
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?
Досада? суетность? иль вновь
Забота юности – любовь?
 
Пушкин. Евгений Онегин. VIII. 21.

4.04.1975. Я захвачен, потрясен, перевернут! Я задыхаюсь, когда думаю о ней. Я не могу ни о чем ином помыслить. Но сначала о первом вечере.

На Госпитальной я расплатился с шофером, и мы вышли. Машина отъехала, мы стояли друг перед другом, не зная, как расстаться. С тоской я чувствовал, что наступила решительная минута. Юла оглянулась на темные окна общежития.

– Ничего, постучу – ребята отопрут. Давай пройдемся немного?

Мы двинулись вверх по улице, к Госпитальному валу. При слабом, перемежающемся свете фонарей я искоса, на ходу, любовался ею.

Она и впрямь изменилась, моя бывшая ученица. Трудно определить, в чем состоит это изменение: в ее походке, в ее улыбке горделивое сознание своей красоты по-прежнему сочетается с легкой застенчивостью рослого породистого подростка, неведомо как занесенного в московскую толпу откуда-то из донских или заволжских степей, где веками отбиралось все самое сильное и красивое на Руси, и еще не привыкшего к устремленным со всех сторон восхищенным взглядам; по-прежнему, едва взглянув на нее, сразу же понимаешь, что ничего подобного ты уже в жизни своей не встретишь.

Да, пожалуй, и не надо. А то ведь долго потом мучительно ноет сердце от ощущения какой-то непоправимой жизненной неудачи.

 
Она была так красива,
Что ты не посмел бы ее полюбить.
 
Аполлинер

Все по-прежнему. Вот разве что от косы она избавилась – этого вечного символа провинциального девичества, – от своей сказочной косы ниже пояса, всегда, бывало, полураспущенной; да еще свойственная ей ленивая свобода во всем – свобода подростка, тренированного спортивной гимнастикой и волейболом и чуждого всевозможным бабьим ухищрениям, – теперь, у женщины, стала как будто заметнее; и совсем исчезла наша десятилетняя разница в возрасте. Скорее, теперь уже я ощущал себя рядом с нею нелепым застенчивым подростком.

Она стала женщиной, вот в чем все дело. Я так и чувствую сгущенную вокруг нее атмосферу мужских откровенных взглядов, бесстыдных слов и прикосновений. Но как раз ей-то они совсем не опасны. Я же говорю: эти четыре года никак на ней не отразились. Так же, как прежде, невозмутимо, неуязвимо, независимо плывет она в этой гнусной и волнующей атмосфере, неведомо как находя дорогу; просто господствует, безмятежно покоряет.

Но только взглянешь на нее, и сразу чувствуешь словно бы прилив благодарности за то, что ты мужчина и живешь на свете, существуешь вместе с ней во времени и пространстве, а в следующий миг (и уже навсегда) тебя охватывает какое-то отчаяние, потому что ты знаешь, что никогда одного мужчины не хватит, чтобы удостоиться, заслужить и удержать ее; и тоска навеки, потому что отныне и вовек ты ни о ком другом и помыслить не сможешь.

Фолкнер. Город. 1.

Другая порода – вот в чем все дело. Тут надобно быть героем, Ахиллом или Язоном, золотоволосым любимцем богов, отважным хищником, покрытым барсовой шкурой, с двумя копьями в руках, – чтобы только попытаться удержать, чтобы только пуститься в погоню. Долго плыть в лучезарную даль, вдыхая разреженный воздух доблести, легко и непреклонно изнашивая судьбу, вторгаться в чужие судьбы, опрокидывая их, озаряя и тут же забывая о них, как о разграбленных по пути прибрежных городишках; все дальше и дальше, каждый шаг – битва, все выше поднимается дно опоражниваемого кубка, и, отшвырнув его, приблизиться, наконец, вплотную, пусть в этот миг и получишь наконец то, что тебе предназначено, – смертоносную стрелу в горло; но и катаясь в пыли, под копытами новой схватки, знать, что ты был достоин участвовать в ней.

 
Чтобы и в смерти всякий меж сверстных искал
Крепчайшее зелье —
Доблесть.
 
Пиндар

Или молодым удачливым полководцем выйти со знаменем на дымный Аркольский мост, чтобы под картечью одним решительным словом и жестом перечеркнуть привычный ход событий…

 
Там, где, сражаясь, великою честью себя покрывает
Страха не знающий муж. Окажися достойным породы…
 
Гомер. Одиссея. XXIV. 506–508.

И подумать только, что когда-то она сама меня выбрала!.. Эх, да что вспоминать! Что же это был за богатырь, за сверхмужчина, который…

Адик, помнится, говорил, что встретил Юлу в Сокольниках: она шла, обнявшись с каким-то парнем. Интересно, как далеко она со мной намерена зайти? Ничего не поймешь в ее горделивой и скромной улыбке.

Но я отвлекся. Мы дошли до Госпитального вала и повернули назад. Тут меня прорвало, я принялся сбивчиво объяснять, как все эти годы думал о ней, мечтал о встрече (почему-то обязательно случайной), как, наконец, подстроил встречу, воспользовавшись школьным праздником, и как счастлив теперь оттого, что вижу ее… Она помолчала в ответ, словно удивившись моей неожиданной горячности, а потом промолвила, словно итог подводя, словно лишних слов не желая тратить:

– Так ты запиши мой телефон.

Кажется, на прощанье она прибавила:

– Я буду тебя ждать…

И вот я уже ни о чем другом думать не могу.

С тех пор был у нее два раза (последний раз – вчера), но достиг лишь того, что теперь я и глаз на нее поднять не смею. (Но не от страха. Страх-то как раз отступил, поскольку, приблизившись к ней, я убедился в ее недостижимости; стало быть, и вблизи ее мне ничто не угрожает.) Неужели она все забыла, как говорит? Неужели она действительно не ожидала встречи со мной? Она не дает мне возможности обнять ее. Нужна развязка, и немедленная. Иначе дружеские отношения приобретут инерцию закона.

И вот он опрометью, очертя голову, бросился в эту схватку, причем лучшее, на что он мог надеяться, это проиграть ее как можно скорее, потому что малейшее подобие, хоть самая ничтожная тень победы убила бы его, как удар молнии…

Фолкнер. Особняк. 6.

Повесть

10.09.1975. Я думал – я умру или с ума сойду. И как это я вообще уцелел, до сих пор удивляюсь! Словно ураганом или наводнением сорвало меня с места, понесло, закружило… и очнулся я уже здесь, в пустой квартире Американца, где и живу теперь – один со своим горем.

Воспоминания измучили меня. Я гнал их от себя, пока не понял, что спасение как раз в том, чтобы вспоминать, стараться не упустить ни одной подробности, писать обо всем, что произошло за эти пять месяцев. Пять месяцев я не прикасался к этой тетради.

Мешало писать состояние души. Никакими словами не опишешь, что со мной творилось. А пока человек, не переводя дыхания, борется с обрушившейся на него силой, у него нет ни настроения, ни времени заниматься чем-то другим.

Сенкевич. Без догмата.

Остается, значит, наверстывать – так, словно по прошествии времени рассказываешь лучшему другу. Конечно, буду путаться, перескакивать, но это неважно. Лишь бы прошедшее поскорее опять стало прошедшим… Главное – постараться быть точным; значит, не подыскивать слов.

 
Я их от сердца отрываю,
Чтоб муки с ними оторвать!
 
Лермонтов

Рассказывать так, словно ждешь совета, увещевания, словно сам не все понимаешь в том, что произошло. Да так оно и есть.

Я предельно честно опишу случившееся. Это поможет мне самому лучше понять то, что произошло. Помимо всего прочего, изложить происшествие – значит перестать быть действующим лицом и превратиться в свидетеля, в того, кто смотрит со стороны и рассказывает и уже ни к чему не причастен.

Борхес, Гуаякиль.

Ну, слушай.

Произошла, фактически, катастрофа. Это может показаться преувеличением, но слово само пришло, я его не искал и, подумав, повторяю: да, катастрофа. Как еще назвать, когда от человека только и остается, что его оболочка, когда за короткое время он изменяется настолько, что сам себя не узнает, и, опустошенный, не знает, ликовать ему или с горя подохнуть оттого, что он цел остался? Вот, пишу – и даже почерк уже другой.

* * *

На чем я остановился? Да, на развязке. Так вот, развязка мне не давалась. Каждый раз, направляясь к Юле, я говорил себе: «Ну, сегодня…» Но, чем ближе к общежитию, тем невозможнее это становилось, и, войдя в ее комнату, оставшись с нею наедине, я оказывался дальше всего от намеченной цели. А потом, возвращаясь домой, недоумевал: что же мне помешало? Ведь так, кажется, просто… И опять говорил себе: «Ну, завтра…» Но и назавтра повторялось то же.

…Украдкой бросив при входе взгляд на ее лицо и сейчас же отведя его из страха, как бы она не уловила в нем намек на вожделение и не разуверилась в бескорыстии своего знакомого, он утратит способность думать о ней – настолько он будет поглощен подыскиванием повода, во-первых, не уходить от нее сейчас же, а во-вторых, с деланно равнодушным видом взять с нее слово встретиться завтра… то есть продлить, а на другой день возобновить муку разочарования, причиняемую беспрокими свиданиями с этой женщиной, с которой он сближался, не смея обнять ее.

Пруст. По направлению к Свану.

Я себя не узнавал!

Напрасно припоминал я свою удачливую дерзновенность, – я не мог решиться на нее.

Лакло. Опасные связи.

И постепенно начинал понимать, что я умею оболыцатъ только тех женщин, которые мне совсем не нравятся. Эту поразившую меня фразу Стендаля я даже вставил в свое первое письмо к Юле (на которое, между прочим, возлагал некоторые надежды). Но это позднее, в Астрахани. А тогда, пять месяцев назад, в разговоре с Дементием я, помнится, пытался объяснить (ему и себе) свою нерешительность тем, что не чувствую себя достойным, что Юла слишком хороша для меня.

Дементий терпеливо выслушал и резюмировал кратко:

– Какая хуйня!

– Нет, ты пойми, – продолжал я втолковывать (разговор шел через бутылкину голову), – ты не думай, что я идеализирую. Есть женщины – и очень неплохие, уверяю тебя, – для достижения которых от меня потребовалось бы в тысячу раз меньше усилий и мучений. Есть и такие, которые сами были бы не прочь, чтобы я их достиг. А я выбрал именно ту, которая вообще для меня недостижима. Вот мне и приходится…

– Какая хуйня, старый!

– Вот и приходится мне говорить. Нуда, я понимаю, что – глупо, что я только углубляю пропасть, через которую все труднее перешагнуть; а остановиться не могу. И добро бы еще в легком, таком, знаешь ли, эротическом стиле, как принято… Но уж если так, как я, за дело браться, – пиши пропало, ничего не выйдет. Ну а чем еще я могу ее удержать? Да и то учти, что этого легкого стиля наслушалась она выше головы, ее с души от него воротит… А меня она слушает, у нее интерес в глазах, и я боюсь остановиться, потому что это – единственная нить. Не дай бог, порвется – тут-то она и увидит, чего я стою на самом деле. Посмотрит внимательно и пожмет плечами. Вот я и отвлекаю, завораживаю ее… хотя этим же и пропасть углубляю. Понимаешь? Пропасть и нить. Но как долго это может продолжаться?

– Что же ты думаешь, она век сыта будет болтовней?

Шекспир. Отелло. II. 1.

Тут Дементий сказал вещь, меня обрадовавшую. Он сказал:

– Ну, мы-то с тобой за двадцать лет как будто не выговорились. У нас-то всегда находилось, что сказать друг другу.

Я обрадовался этим словам как косвенному поощрению, хотя, как я теперь понимаю, их смысл был совсем обратный: не сопоставление, а противопоставление содержали они; вернее – мягкое предостережение…

А я другое чувствовал и чувствую: за одну минуту (даже сейчас!) я голову готов сломить – за чудовищную минуту иллюзорной победы.

Даже сейчас, когда минута эта уже позади.

И он продолжал нанизывать одну нелепицу на другую…

Сервантес, Дон Кихот. I. 2.

Итак, не было у меня никаких шансов на победу. О какой победе смел я мечтать, когда сам был разгромлен наголову, едва лишь переступал порог ее комнаты! Как побежденному мне оставалось только оплачивать дарованное мне право присутствовать, видеть ее наедине; а если смотреть в корень, то и само существование свое приходилось мне оправдывать в те часы, что я проводил с нею.

Вот я и оплачивал. Мы сидели в ее крошечной комнатке во втором этаже студенческого общежития, разделенные углом покрытого клеенкой стола, и я непрерывно и почти бессознательно болтал бог знает о чем, лишь бы не о том, что так и рвалось наружу.

 
Все, все, что выразить бы мог…
 
Пушкин

А сложившиеся накануне восхитительные монологи бесплодно перекипали во мне. Это было мучительно!

 
О, не глядеть, молчать – нет мочи,
Сказать – не надо и нельзя…
 
Блок

Беззаботной болтовней я заглушал в себе то, над чем боялся задуматься. Ну вот, например (включаю воображаемый магнитофон):

Приключение

– …А он в таких случаях виновато и примирительно улыбался исподлобья: вот он, мол, я, подлец, весь тут, в твоей власти, казнить меня, подлеца, мало; но я-то, мол, знаю, что ты этой властью не воспользуешься… Ну какже его не простить, бедолагу! Тем более что он твое прощение заранее предвкушает… Впрочем, он был простой, легкий человек, без претензий. Гришаша – так мы его называли.

В Пскове, в самом начале экспедиции, он купил себе дудочку, детскую такую игрушку, и постоянно таскал ее с собой. И вот, странное дело: стоило ему заиграть на этой дудочке – обязательно что-нибудь случалось. Или попутная машина, неизвестно откуда взявшись, догоняла нас на глухом, заброшенном проселке. Или на совершенно безлюдной улочке из ближайших ворот появлялась местная красотка, к которой Гришаша обращался с проникновенным вопросом: «Девушка, вы нам не подскажете – это, случайно, не…..?» (следовало наименование данного населенного пункта). Беседа завязывалась, нам приходилось чуть не за уши Гришашу оттаскивать. В общем, с ним мы не скучали.

Ну так вот. Из Великих Лук мы должны были ехать дальше, в Кунью. На автовокзале была давка, и, пока выстаивалась очередь за билетами, Гришаша и я прогуливались по площади, среди людей, сидевших на узлах и чемоданах. Он тихонько насвистывал в свою дудочку и вдруг говорит:

– Смотри, какая девушка. Давай познакомимся?

Мы стали к ней приближаться. Но в это время объявили посадку, девушка поднялась со скамьи и пошла к автобусу. И вот она входит в автобус и садится на заднее сиденье у окна, а через минуту автобус набит битком; все лезут через переднюю дверь, потому что задняя закрыта. Это важно – что именно задняя закрыта.

Мы с Гришашей подошли и встали перед ее окном. Мы в упор смотрели на нее, а она через стекло во все глаза уставилась на Гришашу с его дудочкой (он все продолжал насвистывать). Наконец, он оторвался от дудочки и говорит:

– Девушка, вы случайно не в Кунью едете?

Она покачала головой: не слышно, мол, – тогда мы жестами показали ей: выходите к нам! И что же ты думаешь? Она встает и выходит. Она проталкивается через весь битком набитый автобус (я же говорю, что задняя дверь закрыта) и спускается к нам. Тут Гришаша с хищным видом за нее принимается, и мы узнаем массу интересного: и как ее зовут, и куда она едет, и когда вернется, и, между прочим, домашний адрес, – в то время как весь автобус, прильнув к окнам, изумленно нас разглядывает. Девочка, и впрямь, ничего себе.

Потом мы подсаживаем ее на подножку и прощально машем вслед. И долго еще в наших скитаниях по Куньинскому району мы вспоминали об этой встрече. Гришаша вытаскивал бумажку с адресом и под общий смех подмигивал мне:

– Зайдем?

– Конечно, – отзывался я, – а как же!

И мы зашли. В Великих Луках, на обратном пути, подкинули нам кой-какую работенку, так что на несколько дней пришлось задержаться. Два вечера мы с Гришашей потратили на поиски: все, кому мы ни показывали свою бумажку, только руками разводили. Но мы все-таки добились своего.

Она жила на окраине, за железнодорожным переездом, в самом конце длинной и по-деревенскому широкой улицы, по сторонам которой тянулись заборы. Мы поднялись на крылечко, без стука толкнули одну дверь, другую – Люся, властительница наших дум, в халатике и бигудях сидела перед зеркалом, шлепая себя ладошками по лицу. Кошмарная неловкость! Люся охает и сжимается, заслоняясь чем попало, мы пятимся, бормоча извинения пополам с приветствиями, вываливаемся на крыльцо и торопливо закуриваем, стараясь не глядеть друг на друга.

Конечно, ничего страшного не было в повернувшейся к нам от зеркала маслянистой рогатой харе, в бледных пупырчатых коленках из-под слишком короткого халатика, в безобразной суете бабьего испуга. Однако весь наш энтузиазм иссяк мгновенно; ясно стало, что напрасно мы притащились. Но и отступать было поздно. Она вышла принаряженная, начался между нами разговор.

Ох уж эти разговорчики! Ну, знаешь, как обычно: вам, небось, скучно в нашей глуши, ни театров тут, ни приличных ресторанов, вы там у себя привыкли развлекаться, все вы, москвичи, слишком умными себя считаете, самих-то, небось, жены дома ждут, а говорите, что неженатые, все так говорят, да что вы мне говорите, я сама знаю… Скука смертная! И не так уж она оказалась хороша, даже принаряженная, как нам все это время издали представлялось. Гришаша что-то врал ей, а я озирался в поисках выхода.

Когда мы решились наконец откланяться, Люся заявила, что проводит нас. Мы-то подумали, что она до переезда с нами прогуляется, – смотрим: уже и переезд позади, а она идет себе и идет, трещит без умолку и прощаться вроде не собирается. В общем, перехватила она инициативу. Гришаша, вижу, и тот скис, посылает мне уклончивые улыбочки в том смысле, что, мол, ты заварил, ты и расхлебывай. Он уже на одного меня все переложил! А солнце садится…

Надо сказать, что в Луках нашу бригаду поместили в общежитии радиотехникума – в старом кирпичном трехэтажном здании – как раз на другом конце города. Добрались мы туда уже в сумерках. Тут нам с Гришашей ничего другого не остается, как пригласить Люсю к шалашу. Мы уже не знаем, как от нее отвязаться.

В комнате на смятой постели лицом вниз сладко похрапывал Боб, остальные в этот вечер где-то загуляли.

– Вставай, Боб, – сказали мы грустно, – принимай гостей.

Боб, в отличие от нас, показал себя джентльменом. (Это славный парень, я тебе потом как-нибудь о нем расскажу.) Он протер заспанную рожу, приветливо улыбнулся даме и захлопотал: поставил чайник на плитку, извлек из рюкзаков хлеб, сахар, консервы и с достоинством позвал нас к столу.

Ну что сказать об этом идиотском ужине? Он затянулся. Мы пили чай из кружек и слушали Люсю, покорно приобщаясь к ее ожесточенной умудренности. В свои восемнадцать она знала жизнь как свои пять пальцев (но только сложенных кукишем) и судила беспощадно; возможно, впрочем, ей просто хотелось произвести впечатление. Мы вяло поддакивали ей, позевывая тайком. Боб поглядывал на меня и Гришашу с сожалением.

Так время подошло к двенадцати. Наши все не возвращались. Люся умолкла наконец и сказала, что ей пора. И тут Гришаша отколол одну из своих штучек. Он вдруг крякнул и сморщился, как от боли, стал потирать колено, а затем сокрушенно промолвил:

– Опять нога! Придется тебе, Серега, одному провожать. Вы уж извините, Люсечка: нога проклятая…

– Кончай, кончай, – сказал Боб, поднимаясь. – Вместе пойдем.

Теперь начинается главное, слушай. Выйдя из общежития, мы вскоре попали в нестройно и шумно движущуюся толпу: молодежь расходилась с танцплощадки. Мы шли среди возбужденных выкриков, недоброй зацепчивой толкотни, то и дело возникавших заторов. Было не до разговоров, приходилось смотреть в оба. На одном из перекрестков пришлось огибать гогочущую группу, в центре которой выделялась здоровенная девица с распущенными волосами. Гришаша и тут себе не изменил: с ходу втерся в эту компанию, и мы услышали знакомое:

– Девушка, вы случайно не из МИФИ?

Парни остолбенели от такого нахальства, а девица, презрительно оглядев Гришашу, подбоченилась и зычно рявкнула на всю улицу:

– Из мифи, бля!..

Так пересекли город – мы с Гришашей уже в третий раз за этот вечер. Толпа постепенно рассеялась, мы остались одни. Миновали железнодорожный переезд, вышли, так сказать, на финишную прямую. Улица, которую предстояло пройти, уходила в темноту; только теперь мы заметили, как редко она усажена фонарями.

Здесь шла своя жизнь, сменившая дневное безлюдье: под каждым фонарем, на тусклых островках света, густо роилась урла – подростки и парни постарше. В темноте кто-то за кем-то с топотом гонялся, где-то вопили дурным голосом, хриплая и звонкая многоголосая брань перекрывалась громким хохотом; но при нашем приближении все зловеще затихало. Мы двигались от островка к островку, сопровождаемые разносившимся свистом, и то за спиной, то навстречу слышали настигающие таранные шаги, в последний миг сворачивающие в сторону. Или разбивалась брошенная нам под ноги бутылка… Нас проверяли, испытывали, не торопясь, зная, что никуда мы от них не денемся. Мы шли молча, напряженные; я старался не вздрагивать.

Остановились у Люсиной калитки, пора прощаться. Несколько парней подошли и встали полукругом. Потом медленно прошли между нами, задевая плечами, внимательно нас разглядывая. Медленно, нагло и цепко. Пройдя, опять остановились. Мы стояли в молчании, изготовившись ко всему, всей кожей чувствуя свою обреченность.

Потом шли назад – втроем. В последний раз пустились в плавание. И оно было самым трудным, потому что нас уже ждали. Знали и ждали. На Гришашу надежды не было никакой. Шли, как сквозь строй. Шли твердо, в ногу, плечом к плечу, Гришашу имея в середине. За переездом вздохнули свободнее. Молча проделали весь путь. По ночным опустевшим улицам добрались до общежития, поднялись в свою комнату. Наши уже вернулись и спали. Я вынул «лису» из кармана и бросил ее на стол, замусоренный остатками ужина.

 
Само собой прилипает к руке роковое железо.
 
Гомер. Одиссея. XIX. 13.

Боб повалился на койку, оттуда проговорил спокойно:

– Спасай их тут, дураков…

– А человеку вовсе не надо обладать Еленой, ему бы заслужить право и честь смотреть на нее. Но самое страшное, что с тобой может стрястись, это если она вдруг тебя заметит, остановится и обернется к тебе.

Фолкнер. Особняк. 15.

11.09.1975. Я вот сказал, что все отдал бы за минуту близости, а это неверно. Тогда подобные мысли и в голову мне не приходили. То есть приходили, конечно, – как же им не прийти, когда сидишь наедине с прекрасной юной женщиной, которая, к тому же, как ты замечаешь, сама в грош не ставит всякие там условности, ограничения, барьеры, – но приходили словно по обязанности.

Ясно, что душа… хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них.

Платон. Пир. 192 d.

В том-то и дело: с нею я оставался самим собой, вернее, становился, и с удивлением, с радостью обнаруживал, что я лучше, чем мне казалось. Разве это не величайшее благо, доступное человеку, – найти такого судью, перед которым стараешься быть лучше, чем ты есть, реализуя то лучшее, что в тебе есть, стыдишься своей слабости – даже тогда, когда он тебя не видит, – и постоянно извлекая из себя только лучшее, действительно, становишься лучше? И разве есть на свете лучший судья твоих достоинств, чем женщина (juge des merites по Стендалю), которую любишь (ибо кому же и верить, как не тому, кого любишь)? Для кого укрепляешь свое тело, копишь и расцвечиваешь впечатления, весело идешь навстречу тяготам, прежде проклинаемым, всю свою жизнь переосмысливаешь как некое произведение, как дар, счастливо рождающийся в твоих руках…

 
Чтоб совершенствовать всегда свой образ,
Свою любовь, свой разум.
 
Шекспир. Ромео и Джульетта. III. 3.

Чего же еще? Мне достаточно было и того, что она слушала меня с интересом. (В особенно удачных местах она начинала медленно из стороны в сторону покачивать склоненной головой и, улыбаясь, стонала от удовольствия – такая у нее манера.)

Но как ни наслаждался я мирной доверительностью наших бесед и собственным бескорыстием, оставалась все же – я чувствовал это – некая преграда, за которую меня не пускали. Невозмутимость Юлы оставалась для меня загадкой. При том заинтересованном понимании, которое возносило меня и в котором я не мог ошибиться, при той ответной откровенности, которая тоже лишь мне предназначалась, – я чувствовал и сознавал, как мало она дорожит моим обществом. Если бы я вдруг исчез с ее горизонта, она не только не стала бы убиваться, но и само исчезновение мое едва ли заметила бы.

В первый раз (после вечера на маминой кухне), когда я пришел к ней, с трудом переводя дух от волнения и страха, она встретила меня своей обычной улыбкой:

– А я загадала: если сегодня не придешь, значит совсем уж не придешь.

Она, стало быть, ждала и искренне обрадовалась моему появлению, но эта радость означала: пришел – хорошо, а не пришел – и не надо. И чем дальше, тем непостижимее для меня становился этот ровный своенравный характер, безмятежно пренебрегающий тем, что о нем могут сказать или подумать, способный, как я и прежде, четыре года назад, догадывался, а теперь знал наверняка, на величайшие безрассудства; тем больнее кололо меня это странное… равнодушие, что ли. «Я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, – отзывался Пушкин о красавице, выбранной в жены (тоже, значит, заранее все предвидел), – но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом доказательство спокойного безразличия ее сердца».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации