Текст книги "Без начала и конца"
Автор книги: Сергей Попадюк
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 87 страниц) [доступный отрывок для чтения: 28 страниц]
…Гражданская война встряхнула сонный уездный городок. Неожиданно воскресло его давнее героическое прошлое: в самый критический момент борьбы, когда, по свидетельству Троцкого, Советская Республика «сузилась до размеров старого московского княжества» и сама Москва оказалась под угрозой, когда «все осыпалось, не за что было зацепиться, положение казалось непоправимым», Свияжск опять сделался стратегическим опорным пунктом на важнейшем, восточном направлении.
…Едва видимая на карте России черная точка, за которую в минуту отчаяния и бегства… схватилась рука революции.
Рейтер. Фронт.
«Судьба революции решалась на этот раз под Свияжском», – вспоминал потом бывший председатель Реввоенсовета, который в августе 1918 г. прибыл сюда, в штаб выбитой из Казани 5-й армии, чтобы навести порядок на разваливающемся Восточном фронте. И судьба России, – хочется добавить.
Свияжск – почему именно Свияжск? Название этой маленькой станции на берегу Волги, сыгравшей впоследствии такую крупную роль в обороне и обратном взятии Казани, ставшей горном, в котором выковалось ядро Красной Армии, возникло, было повторено, запомнилось как-то стихийно, в самый разгар отступления и паники.
Рейснер. Фронт.
Сюда стягивались остатки разбитых, деморализованных отрядов, приходили подкрепления. Здесь властвовала «отчаянная решимость защищаться до последнего» и стремительно складывались боевые, организационные, политические качества новой, победоносной армии. Отсюда корабли Волжской военной флотилии шли сбивать неприятельские батареи с Уел она и высаживать десант на казанских пристанях, – разворачивалась, по словам восторженной Ларисы Рейснер, «сказочная эпопея Свияжска, из которого крестом пошла на четыре стороны волна революционных наступлений. На восток – к Уралу, на юг – к Каспию, Кавказу и персидским границам, на север – к Архангельску, на запад – к Польше».
Начавшееся штурмом Казани контрнаступление большевиков странно напоминает события середины XVI в.; только на этот раз русские гнали и били русских и сами ложились под их ударами, и неимоверно возросло взаимное ожесточение воюющих сторон.
Здесь, под Казанью, можно было на небольшом пространстве обозревать многообразие факторов человеческой истории и почерпать аргументы против трусливого исторического фатализма, который во всех конкретных и частных вопросах прикрывается пассивной закономерностью, обходя ее важнейшую пружину живого и действующего человека.
Троцкий, Моя жизнь.
Только успеет сказать «мои сапоги – тебе» и перестает быть.
Рейснер. Фронт.
В свияжском Успенском монастыре разместился один из первых исправительно-трудовых лагерей. В 1927 г. у Свияжска отнят статус районного центра, в 1932 г. он объявлен сельским населенным пунктом. «Воинствующие безбожники» разрушили городской собор XVI века и три приходские церкви. Наконец, заполнение Куйбышевского водохранилища в 1956 г. превратило Свияжск в остров, отрезанный от внешнего мира и лишенный главного источника своей хозяйственной жизни – окрестных заливных лугов. Обезлюдевший, законсервированный островок русской культуры мало интересовал руководство Татарской АССР. Сюда, с глаз подальше, убрали несколько сотен душевнобольных людей, беспомощных стариков, детей с «неправильным развитием». Свияжск стал в полном смысле островом скорби, изолированным, никому не нужным, мимо которого проходят, не останавливаясь, туристские волжские теплоходы.
Тропинка вьется в гору. Оставляя справа маленькую белую церковь Константина и Елены, мемориализовавшую прибытие русского войска с «готовым градом деревянным», мимо здания Общественного собрания (ныне сельской школы) мы выходим на площадь и, обогнув высокий травянистый курган – руины взорванного собора, – оказываемся на футбольном поле. В низких солнечных лучах сверкает огромная бронзированная голова на постаменте, а дальше, за бюстом, видны еще два кургана, оставшиеся от Никольской и Софийской церквей.
В тишине слышен голос одинокой сгорбленной старушки. Она стоит под кирпичной стеной двухэтажного дома и, обращаясь к этой стене, негромко беседует с кем-то невидимым. Более того: слышно, как этот невидимый ей отвечает! И только тогда замечаешь в стене небольшое отверстие с приделанным к нему желобом, когда по этому желобу соскальзывает в старуш-кину сумку буханка хлеба.
У Троицкой деревянной церкви, выстроенной в честь высадки передового русского отряда и, возможно, на том самом месте, где 17 мая 1551 г. люди князя Серебряного «вечерню Троицкую пели», готовясь к завтрашнему подвигу, несколько парней в тренировочных костюмах, старательно вдыхая и выдыхая, с величайшей серьезностью поднимают тяжелые гантели, приседают, лежа жмут самодельную штангу. Отходят, потряхивая руками и ногами, и снова жмут и дышат. Мы расспрашиваем их, где найти Азбукина, прораба нашего реставрационного участка. Они дают пояснения, не отрываясь от своего занятия, в промежутках между вдохами. Вокруг уважительно вертятся пацаны помладше, они вразумительно дополняют скупые ответы атлетов. Оставив под их присмотром рюкзаки, мы отправляемся за Всеволодом Владимировичем к хозяину острова – главному врачу психбольницы, в Успенский монастырь.
В этот вечерний час – время полива огородов – все население острова с ведрами и коромыслами выстроилось в длинную очередь к едва цедящей воду поселковой колонке. Но настоящая жизнь – мы уже знаем – начнется ночью, когда в темноте вокруг острова застучат бесчисленные браконьерские моторки. Свияжские мужчины выйдут на промысел…
Миновав очередь, у вросшего в землю бревенчатого домика – наличники заново выкрашены зеленой краской и излюбленная российской провинцией герань на подоконниках – мы сворачиваем в бывшую Сергиевскую улицу, сохранившуюся от планировки XVI века. Вдоль изгородей, сплошь увешанных серым и голубым больничным бельем, идем прямо к монастырским воротам.
Да, это, действительно, редкостный город-музей на острове, сохранившийся в своих первоначальных компактных границах, с выдающимися памятниками русского зодчества и рядовой застройкой, не потревоженный вторжением промышленности и нового строительства. Заповедник, в котором сгустилась наша история – с победами, которые неизменно порабощают самих победителей, и незаметной созидательной работой, с короткими «звездными часами» и длинной скукой. Здесь все сошлось воедино: подвиг – и концлагерь, полет вдохновения – и сумасшедший дом.
…В психбольнице заканчивается банный день. Последние больные тянутся из монастырских ворот к бане, расположенной напротив, в комплексе бывшего конюшенного двора. Дюжая санитарка в воротах подхватывает вытолкнутого к ней человека и толкает его дальше, через дорогу. Тех, кто не может идти сам, она соединяет по двое, и они идут, поддерживая друг друга, мелкими неуверенными шажками. Кто-нибудь из них вдруг валится на землю и остается лежать, невнятно лепеча, а другой беспомощно стоит над ним, не зная, что делать дальше. Тогда к ним торопится другая санитарка, поджидающая у входа в баню, энергичными толчками и руганью приводит их в порядок. Человек пять мужиков покуривают на лавочке у ворот, с философским спокойствием наблюдая за этим шествием: с детства насмотрелись… Одна из стриженных наголо женщин быстро, деловито – санитарки не успели ее перехватить – сворачивает за угол и, задрав рубашку, присаживается под стеной. Голая старуха ползет на четвереньках, захватывая ладонью пыль и отправляя ее в рот…
А посмотришь вокруг – какой простор! И из этого простора идет ровный, непрерывный напор богатырского ветра: у-у-у…
1980
* * *
«Гладко, как хорошая живопись» (Дега). Одна из тех бессмысленных фраз, где главный член без всякого ущерба может быть заменен любым другим словом (в данном случае «гладко» – любым наречием: «шероховато», «чисто», «грязно», «апоплексично» и т. д.). Подобные фразы предназначаются узкому кругу понимающих и как таковые имеют как раз довольно точный смысл. В данном случае я, по-видимому, тоже принадлежу к этому кругу, ибо понимаю. Для меня «гладко» – это чисто, красиво, без помарок переписанная страница, ставшая такой в результате многократных переделок, вычеркиваний, добавлений, а иногда и полных обновлений текста. Эта страница даже видом своим говорит о высшей завершенности, о невозможности что-либо изменить, вообще – о единственно возможном решении. Ее приятно читать вслух. Ее хочется поскорее прочесть кому-нибудь вслух. Она воплощает собой произведение, противопоставленное хаотичности непосредственного выражения, «то золотое и холодное (как сказал бы Ницше), что свойственно всем законченным вещам», – круглое, тяжелое, твердое, как голыш, и такое же естественное, т. е. как бы рожденное из хаоса и непосредственности, а на самом деле тысячекратным безостановочным трудом бесследно преодолевшее их.
Отбросить произвольность… искать в себе силы для создания произведения несколько более совершенного, нежели то, на какое можно было рассчитывать; найти в себе достаточно энергии, чтобы удовлетворяться лишь ценой бесконечных усилий…
Валери. Тетради.
Кажется, глава об Астрахани мне удалась.
Кризис
В Эрмитаже: налюбовавшись своими любимыми голландцами, я испытывал затем настоящую физическую боль в залах поздних эпох. И эта боль все усиливалась по мере приближения к XX веку. В зале Матисса я был вынужден просидеть около получаса, привыкая к диссонансам, но и после этого не мог разглядеть в живописи ничего, кроме доставляющих чувственное наслаждение внешних эффектов. Упадок живописи, начиная с XVII века65, выразившийся в постепенной утрате духовного содержания, – упадок, в котором я давно уже не сомневаюсь, явился передо мной во всей своей наглядности.
Чем дальше, тем больше: только более или менее выразительная композиция, только точный рисунок, только красивый цвет… И ничего, что стояло бы за этим. «…Все это носит механический характер, – говорит Винкельман, – и потому нужна лишь механическая душа, если так можно выразиться, для того чтобы понимать и ценить произведения такого искусства».
Боль возникала от непропорциональной нагрузки на ощущение – при одновременном опустошении эстетических значений. Живопись утрачивает глубину, становится плоской, все более сводится к заглаженному или взрыхленному красочному слою. Утрата содержания, утрата духовной глубины сопровождается сужением возможностей формы. Деревья на заднем плане «Хозяйки и служанки» Питера де Хоха, написанные «в манере Коро», свидетельствуют о том, что то, что составляло главную проблему для замечательного пейзажиста XIX в., художником XVII в. осуществлялось между прочим, на периферии произведения, как часть гораздо более широкой и сложной задачи. Отсюда можно было бы сделать вывод о том, что развитие живописи заключается в «укрупнении плана» (художник позднейший укрупняет фрагмент произведения своего предшественника), но не стоит увлекаться; несомненность упадка сама по себе достаточно знаменательна, чтобы какая бы то ни было концепция могла тут что-нибудь прибавить. «Все великие задачи искусства были решены в шестнадцатом веке», – вздыхает Делакруа66. А после «Черного квадрата» живопись вообще превратилась в пустое занятие.
«Ныне мы подходим не к кризису в живописи, каких было много, а к кризису живописи вообще, искусства вообще, – пишет Бердяев. – Это кризис культуры, осознание ее неудачи, невозможности перелить в культуру творческую энергию». Дело, возможно, в том, что искусство живописи неразрывно связано с религиозным сознанием. «Кризис культуры теперешней есть кризис христианства, – подтверждает Шпет, – потому что иной культуры нет уже двадцатый век»67.
То, что выросло из религии и в ее соседстве, не может уже расти, когда разрушена сама религия…
Ницше. Человеческое, слишком человеческое. V. 239.
Картина прошлого была (и остается) окном в мир – в смысле, общем и для иконы, и для «малых голландцев», – тогда как теперешняя картина является предметом развлечения, и только. Так и воспринимает ее зритель, заранее настроенный «полюбоваться».
Утрачена познавательная сторона художественной деятельности. Современный художник либо сводит свою работу к полному автоматизму либо стремится к оригинальности во что бы то ни стало. И в том и в другом случае он опошляет само понятие искусства.
Искусство со стороны его высших возможностей остается для нас чем-то отошедшим в прошлое. Оно потеряло для нас характер подлинной истинности и жизненности, перестало отстаивать в мире действительности свою былую необходимость и не занимает в нем своего прежнего высокого положения…
Гегель. Лекции по эстетике.
Я прожил жизнь чувством, ощущением, а не мыслью. «Проклятые вопросы» не волновали меня. Надо же, мысль о смерти, о бессмысленности существования, обреченного смерти, – именно мысль – впервые посетила меня только в самое последнее время!
А чем еще постигается смерть, как не мыслью? То, что выше мысли – мое духовное «я», – не знает смерти, ибо само бессмертно; то, что ниже, – испытывает животный страх перед ней и выискивает способы заглушить этот страх. Остается мысль, которая с равным успехом может послужить как высшему, так и низшему. Но моему разуму противопоказано забираться слишком глубоко в интересующие его предметы. Он норовит ускользнуть от последнего усилия, ловко свести концы с концами, завершив свою работу какой-нибудь легковесной шарлатанской подстановкой. Мелочность и отсутствие убеждений – вот мой портрет.
* * *
Отсутствие убеждений – не от беспринципности, а от того, что противоположные утверждения представляются мне равно справедливыми.
Разве <обязательно> кто-то из нас прав и кто-то не прав? А может быть, мы оба правы или мы оба не правы. Кого же найти нам, чтобы рассудил нас?
Чжуан-цзы.
Органичное, инстинктивное тяготение к более высокой точке, к общему, примиряющему самые разные позиции как равноценные – в их гармонической последовательности. Склонный в устных (особенно в пьяных) спорах к односторонним крайностям, в серьезном размышлении я ищу соединения противоположностей, которые, как я понимаю, совсем не исключают друг друга, но утверждаются на своих соотносительных местах в растущем целом.
Более того, я уверен, что это стремление – коснуться в каждом случае обоих берегов, – есть главная тенденция современной рефлексии, постепенно отказывающейся от варварского «или – или». (Ложен сам принцип «вставания на принцип».) На мой взгляд, умный материалист и умный идеалист скорее поймут друг друга, чем умный материалист – глупого материалиста. И, однако же, – нет: общая система фраз сгоняет умных и дураков в одно стадо, тупо противостоящее другому такому же стаду. «Убеждения, – говорит Ницше, – более опасные враги истины, чем ложь».
* * *
Вся моя жизнь есть, в сущности, ожидание. Ожидание того, что в одно прекрасное утро я проснусь другим человеком.
Хочу родиться в лучшем смысле слова,
Жду, не дождусь разбить свое стекло;
Но как вокруг я посмотрю, так снова
Боюсь: как будто время не пришло
Отважиться на это.
Гете. Фауст. II. 2.
Натура моя вот какая: посадили бы меня в одиночную камеру и разрешили бы только читать, писать и гулять по часу в день, – и больше мне ничего не нужно. Без разносолов я обойдусь, без общения, без женщин, – наверное, тоже; впечатлений мне хватит уже накопленных.
К тишине и совершенной воле в клетке привыкаешь быстро, – никакой заботы, никакого рассеяния.
Герцен. Былое и думы. II. 10.
Сколько хорошего и, может быть, даже великого я бы создал! Не говоря уж об избавлении от моего horor vitae – вечного страха перед жизнью.
Вот почему мне так хорошо было в армии: там нечего было бояться.
* * *
В Историчке зачитался Пришвиным. «Волна, уносящая передовых людей к творчеству, всегда забывает на отливе множество людей, мечтающих о творчестве с лицом, обращенным к морю будущего; из этих людей выходят преподаватели гимназий и всех других учебных заведений. И всегда тут бывает как будто какая-нибудь внешняя причина: что-то помешало, что-то придержало, и, смотришь, остался на отливе, и Бог знает где бежит впереди волна, разгоняя белые гребни».
Это – про меня. Горько, но это так.
Но вот он пишет дальше: «Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова; его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское «неделание». Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, а только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою. Антипод Обломова не Штольц, а Максималист, с которым Обломов действительно мог бы дружить, спорить по существу и как бы сливаться временами, как слито это в Илье Муромце: сидел, сидел и вдруг пошел, да как пошел!.. Вне обломовщины и максимализма не было морального существования в России, разве только приблизительное. «Устраиваться» можно было только «под шумок», прикрываясь лучше всего просветительной деятельностью или европеизмом… Не могут все быть обломовыми, не могут все быть максималистами…»68
* * *
Устал я от слов. Раньше, бывало, каждое очередное слово, приходящее на ум, приходило само, удивляя своей неожиданностью, обжигало и окрыляло новым смыслом, двигало мысль дальше. А теперь я толкусь в этих словах, как в вязкой болотной жиже, с усилием подыскивая их; но одно неотличимо от другого, и все вместе они образуют бессмысленный томительный гул, наполняющий меня апатией.
– Заврался я что-то, слова у меня все износились, точно наобум ставлю…
Достоевский, Братья Карамазовы. 1. 2. 5.
Впрочем, все это – так, круговращение жизни. Просто – полоса такая. Завтра все будет по-другому. Завтра я проснусь другим человеком.
Дача маршала
7.03.1980. По возвращении из Астрахани, где мы – Кривонос, Мансветов, Навалихин и я – в качестве комиссии от министерства отстаивали разработанный навалихинцами проект охранных зон (надо признать, весьма халтурный), в домодедовской электричке Дмитрий Константинович рассказал нам о том, как во время войны он строил дачу для маршала авиации А.А. Новикова.
Нет, это надо себе представить: войска 3-го Белорусского штурмуют Кенигсберг, земля сотрясается от канонады, штурмовики, бомбардировщики волна за волной атакуют оборонительные обводы немцев, мясорубка ужасающая, в штабе авиации мат коромыслом: «Насрать на твои потери! Поднимай все эскадрильи! Бомбить! Смешать с дерьмом! Яйца пообрываю!..» – а в соседней комнатке рядовой Дима Навалихин, вызволенный из пехоты по личному распоряжению маршала, идиллически водит рейсфедером по ватману, проектирует дачку на берегу Клязьминского, кажется, водохранилища. А что, война к концу идет, дело живое…
– Посадили его после войны, – закончил свой рассказ Дмитрий Константинович. – Так и не увидел свою дачу. А она стоит. Там теперь санаторий какой-то…
А сам Навалихин после войны был назначен главным архитектором Кенигсберга-Калининграда. И довершил то, что не успели сделать артиллерия и авиация.
* * *
Перечитывал рассказы Шукшина. Странное дело: по отдельности каждый рассказ – вроде ничего себе; но читаешь вслед за ним другой – в душе начинает шевелиться что-то нехорошее, а после третьего-четвертого чувствуешь, что тебя тошнит от иллюстративной фальши всех этих «случаев из жизни» с заранее занятой (придуманной) «гражданской позицией» и подразумеваемой плоской «моралью». (Уменьшенная копия Горького, тоже льнувшего ко всяким «чудикам», психологической экзотикой восполняя недостаток художественности.)
Самое страшное в пошлости – это невозможность объяснить людям, почему книга, которая, казалось бы, битком набита благородными чувствами, состраданием и даже способна привлечь внимание читателей к теме, далекой от «злобы дня», гораздо, гораздо хуже той литературы, которую все считают дешевкой.
Набоков. Николай Гоголь.
Не правда, но правдоподобие. Эти натуралистические диалоги, которые можно сочинять километрами, обезличенный мещанский язык, который критики выдают за «яркую образность народной речи»… Как будто язык становится народным от «што» вместо «что» и «смеесси» вместо «смеешься»!
Крестьянскую речь можно передать, и не прибегая к орфографическим ошибкам.
Ренар. Дневник.
Мутно, тягостно, вяло, бескостно! И ущербный, завистливый, злобный червяк в середине… В конце концов вся эта натянутая на себя роль правдоискателя резюмируется в надсадном вопрошании шукшинского персонажа (которого в фильме играет сам автор и чей голос воспринимается как авторский): «А ты землю пахал? А ты лебеду ел?» То есть, подразумевается, пахание земли и пережитый голод сами по себе обеспечивают несомненный моральный перевес над теми, кто трудился на другом поприще и питался чуть получше. Вот она, плебейская спесь – вечно уязвленная, агрессивная, уверенная в своем праве на компенсацию. Чем не Шариков? Да и не верится что-то, что сам Шукшин пахал когда-нибудь землю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?