Текст книги "Посиделки на Дмитровке. Выпуск восьмой"
Автор книги: Тамара Александрова
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Правда, время работало на писателя. Первыми уникальность его таланта, в послевоенное, понятно, время, оценили на Западе. Ольга Густавовна рассказывала, что незадолго до смерти мужа у них в квартире побывали английские журналисты. Взяв интервью, попросили разрешения сфотографировать Олешу. «А можно я возьму в руки томик Ленина?» – спросил у них Юрий Карлович. Они не поняли. Сказали удивленно: «Почему вы спрашиваете? Возьмите, что хотите». Нужно ли, кстати, объяснять жест писателя? Это было еще до оттепели 60-х, но и та у поживших людей не вызывала больших иллюзий. Потерявший немало друзей в 30-е годы, сам числившийся в списках лиц, на которых дали показания несчастные узники, Юрий Карлович вправе был поступать, как поступал.
И все же былая слава стала к нему возвращаться. Случилось это скорее, чем можно было предполагать. Чем я мог предположить. Зная, как это важно для Ольги Густавовны, и гордый, понятно, сам, каждый раз приносил ей известие: вот в такой газете сказано о Юрии Карловиче, в такой книге… Пройдет не так много времени, и она мягко остановит меня: «Не надо больше об этом». Уже в июне 1962 года в ЦДЛ, через два года после смерти Олеши (не круглая дата!) прошел первый вечер его памяти. То, что Олеша останется в литературе навсегда, что его назовут классиком советской литературы, стало непреложным фактом. Ольга Густавовна могла быть спокойной. Сейчас его имя входит во все литературные энциклопедии мира.
Но вернусь к составлению книги. Итак, сгруппировать записи по темам – это напрашивалось само собой. Три части – казалось: все логично, другого варианта быть не может. Но какой порядок должен быть внутри каждой из частей? Я перекладывал, перемешивал листки десятки раз, пытаясь найти какую-то гармонию, услышать мелодию, которая, возможно, звучала в душе автора, угадать ход его мысли. Но то, что я считал находкой, гармоничным переходом, назавтра казалось мне наивным и беспомощным сближением. Тем не менее, на каком-то варианте остановился и даже попытался обосновать его, написав большую «докладную записку» для Ольги Густавовны. Вряд ли она сохранилась, но сейчас понимаю: какие бы аргументы я ни привел, ценность их была нулевая. Замысел автора так и оставался неразгаданным. «Да и был ли он?» – облегчал я себе собственные мучения. Поменяйте местами размышления Марка Аврелия или дневниковые заметки Жюля Ренара (с которым Олеша чувствовал родство) – потеряют ли они свою ценность, ослабнет ли интерес к их чтению? Примерно об этом я писал, да и говорил Ольге Густавовне. Она безусловно соглашалась со мной. То, что бесценна каждая запись – это у нее сомнений не вызывало. Так ли важно, в каком порядке они предстанут перед читателем? Для нее было существенней другое: скорее бы они появились на свет!
Теперь предстояло заручиться согласием еще одной, самой главной, но и самой трудной инстанции – Шкловского. Напомню: он возглавлял комиссию по литературному наследию писателя.
– Надо пойти к Виктору Борисовичу, – вздохнув, сказала Ольга Густавовна, – он должен познакомиться с вами.
Не скрывала, что встреча будет трудной. То ли в шутку, то ли всерьез предупредила:
– Если Виктору Борисовичу не нравится посетитель, он либо спускает его с лестницы, либо начинает разбирать газовую плиту.
Было так, не было, не знаю, но я во всяком случае воспринял ее слова вполне серьезно. Приглашены мы были на обед, и я так волновался, что не запомнил ни одного слова Шкловского, ни того, что нам подавали. Серафима Густавовна – жена Виктора Борисовича, младшая сестра О. Г. – бесшумно ходила из кухни в комнату, меняла тарелки, но что в них было – убей, не помню.
Впрочем, обед прошел вполне мирно. Моя жена испекла торт по одесскому рецепту, сколько помнится, сырный, и он, кажется, имел успех. Какие-то приятные слова говорила Серафима Густавовна, она была очень любезной и гостеприимной. Ольга Густавовна принесла мой план раскладки, ту самую «докладную записку», оставила у Шкловского, позже он должен был дать заключение. Так или иначе, но по лестнице мы спустились без проблем.
Исход был ожидаем. Мой текст вернулся уже через несколько дней, весь в вопросах и подчеркиваниях. Вместе со словами Шкловского, которые передала Ольга Густавовна: «Всякие мальчишки и девчонки…». «Мальчишка – это вы, – объяснила она. – Девчонка – я».
Сложил книгу литературовед, ученик Шкловского, Михаил Громов, и когда та вышла, жутко мне не понравилась. В том не было никакой обиды или ревности, просто мне показался искусственным, механическим сам принцип, каким руководствовался составитель. Правда, то, что в книге стало больше частей, посчитал удачным. Были разделены Одесса и Москва, получили свои собственные места встречи и размышления. Но что было внутри каждой из частей! Составитель по-своему определил логическую связь между разрозненными записями, взяв за основу чисто внешний признак: если в одной упоминалась лисица, то она появлялась и в последующей, если речь шла о дереве, то с большой вероятностью дальше можно ожидать упоминание березы или дуба. Названа книга «Ни дня без строчки», т. е. использовано название, которое дал своим записям, точнее, малой их части, сам автор в «Избранном» 1956 года. Мысль о том, что это может быть часть большого труда, что они подчинены какому-то единому сюжету, в то время даже не возникала.
Впервые, уже в наше время, к этому заключению пришла литературовед Виолетта Гудкова. Ее составление книги – наиболее полное из всех опубликованных текстов, названо «Книга прощания». Прежде всего – никаких разделов! Записи идут сплошным потоком – эпизоды собственной жизни, встречи с великими, впечатления от прочитанного – все перемешано. Автобиография – вот скрепляющая их нить. Возможно, о своей жизни иначе и нельзя рассказать, только так – дискретно и без видимого сюжета. Это то, что называют «потоком сознания». Отказалась составитель и от временных вех – воспоминания о детстве возникают где-то посередине книги, молодые годы – в конце ее. Типичный романный прием, как бы связывающий воедино разноплановые эпизоды, придающий им большую значительность, объемность, наделяющий их незамеченными ранее смыслами.
Но вот одно замечание, оно относится к названию, впрочем, не столько к самому названию, сколько к его авторству. В конце содержательного предисловия Виолетта Гудкова пишет: «Искренняя благодарность за ценные указания… (далее приводятся имена нескольких литературоведов), а также Л. Д. Гудкову, давшему название этой книге». Лев Гудков – известный социолог, руководитель Левада-центра, муж составителя. Название и в самом деле удачное, но есть один смущающий фактор: оно было известно задолго до выхода книги и принадлежит (здесь можно поставить три точки, как это делается, когда далее следует неожиданная информация), итак, название принадлежит… (все-таки поставим!) самому Юрию Карловичу. Впрочем, оговоримся: так утверждает Катаев. Это очень существенно, чуть ниже поясним.
Вот, что пишет он в книге «Алмазный мой венец», которая, кстати, на треть о друге его юности и последующих лет. Когда Олеши не стало, он назовет его единственным близким другом – несмотря на последующую возникшую размолвку, которая продолжалась вплоть до смерти писателя. Критикуя известный на то время титул («Ни дня без строчки»), Катаев сообщает: «…ключик однажды в разговоре со мной хотел назвать гораздо лучше… „Прощание с жизнью“, но не назвал, потому что просто не успел». Это было написано за четверть века до книги, собранной современным литературоведом!
Лично мне интересно другое: а состоялась ли сама встреча? Не придумал ли ее автор «Алмазного венца»? В письме к матери – в 1955 году – Олеша писал: «Я с ним поссорился лет семь тому назад, и с тех пор мы так и не сошлись. Иногда я грущу по этому поводу, иногда, наоборот, считаю, что Катаев плохой человек и любить его не надо». Среди заметок Юрия Карловича есть и такая: мимо него, нищего, бедствующего, проехал по улице Горького в ЗИМе Катаев, к тому времени влиятельный литературный функционер – будто в своей большой лакированной комнате. Уже одно это настораживает. Стоящие на разных ступеньках социальной лестницы, далекие друг от друга в писательских интересах – неужели помирились? Событие, во всяком случае, для Олеши, было бы столь значительным, что он не мог бы не написать о нем. Но нет, в записях ни слова. А вот наблюдение Зощенко. Однажды они, Зощенко и Олеша, столкнулись на улице с Катаевым, но тот резко свернул в сторону и пошел прочь. Могли ли при этом они встречаться и вести литературные разговоры? Перебирать заголовки? Сомнительно.
Сильно подозреваю, что название – как и саму встречу – придумал сам Катаев, неудовлетворенный затасканной и ничего не говорящей фразой «Ни дня без строчки». Почему «Прощание…»? Понятно, что Олеше она не могла принадлежать. Впереди столько замыслов! (О некоторых, слышанных мной, еще скажу.) Появиться она могла только после смерти писателя. Но не будем слишком строги к вольности Валентина Петровича. Его выдумка – а заголовок он дал хороший – это рука, протянутая для примирения. Хоть и запоздало.
Попытки пересложить книгу Олеши не прекращаются до сих пор. Оставленные Юрием Карловичем папки с записями и не названный ключ к их организации – это своеобразный его вызов литературному миру, своего рода «теорема Ферма» литературы. Наиболее удачной из последних мне представляется композиция, сделанная покойным ленинградским прозаиком Борисом Яковлевичем Ямпольским (не путать с известным однофамильцем – Борисом Самойловичем), автором ряда повестей и рассказов, в том числе лагерных воспоминаний. Его верстка вышла в 2013 году с уже знакомым, но более мягким названием «Прощание с миром» и уважительным, деликатным подзаголовком: «Из груды папок. Монтаж». В ней тоже нет деления на разделы, тоже приближение к «потоку сознания», но интересна книга еще и тем, что автор из имевшихся в его распоряжении отрывков так смонтировал их, что читателя не оставляют мысли о трудно прожитой писательской жизни. А ведь использована только малая часть заметок – те, что вошли в первую вышедшую книгу («Ни дня без строчки»). Но и в них проницательный составитель почувствовал личностные горестные мотивы. Ямпольский и открывает книгу заметкой, в которой автор – Олеша – увидел в зеркале своего «черного человека». Интересный, оригинальный подход, чувствуется талантливый писательский взгляд.
Впрочем, вернемся к беседам с Юрием Карловичем. Из того, что я услышал, наверное, кое-что должно было стать частью задуманного им произведения, войти в его «роман». Так и случилось. Какие-то строчки, напоминавшие слышанное мной, я потом встречал в опубликованном тексте. Но большинства слышанных мной суждений там все же нет. Вот пример. В раскладке Гудковой только два слова о Грине: «Грин и лютый пес». Будто заглавие заметки, но самой заметки нет. Но у меня она записана.
– Это был очень нехороший человек, злой, недоброжелательный, пьяница. Мне кажется, вся его злость была от того, что он верил в чудо, а люди не могли его дать. Но он был убежден, что в нем самом есть что-то необыкновенное. Так, он не боялся собак. Там, где он жил, была дача. Зимой дачу сторожил злой пес. Сами хозяева боялись его, но Грин однажды открыл калитку, и тот спокойно улегся у его ног. Я сам это видел! Ему хотелось, чтобы такими были все. И потому самых обычных людей он наделял чертами, которых ему в них не хватало.
Пересказывает один сюжет Грина.
– Двое поспорили. Один сказал, что он обойдет пешком вокруг света. Поспорили на какую-то большую сумму: миллион фунтов стерлингов. Прошло долгое время, и вот однажды дверь банка – один из них был банкир – открывается, и входит тот, первый. «Я выиграл пари, – закричал он с порога. – Я обошел вокруг света!» Банкир не поверил, стал спорить. Тогда тот повернулся, и банкир закричал: «Вернись, вернись, я тебе верю!» По спине этого человека он понял, что тот опять пойдет.
А заканчивает так:
– Но вот фактура у Грина слабая. Не заметили? Возьмите любой кусочек его рассказа, язык – будто перевод с иностранного. (Ту же мысль о Грине я прочитал позже в «Записках» Лидии Чуковской об Ахматовой. Ахматова о Грине тоже сказала: его проза похожа на перевод).
Еще один пример – он касается «Гранатового браслета». Вахтанговский театр – после успеха поставленного «Идиота» – предложил Олеше переделать рассказ в пьесу. В опубликованных записях есть фраза: «Нашел ключ для инсценировки «Гранатового браслета». Какой? Что увидел Юрий Карлович в известном рассказе Куприна? Неизвестно. Но вот, что я записал:
– Желтков – маньяк, слабый маньяк. А я хочу сделать его атлетом, который только прикинулся маньяком. Мне хочется представить его сильным человеком. Это ангел, которого Бог послал для любви. Но никто об этом знать не будет. Только я, режиссер и актер. На нем, как на кремне, испытывается любовь людей.
После выхода «Воспоминаний об Олеше» в 75-м году мне позвонил известный режиссер:
– Больше ничего не сказал Юрий Карлович? Ну, вспомните…
Он тогда собирался снимать «Гранатовый браслет» (фильм вышел), и, конечно, эта тема его очень интересовала. Нет, знаю только то, что записал. Но, по-моему, и этого достаточно.
О других писателях. О Хлебникове (мой вопрос, почему так мало о нем в «Избранном» – мне казалось, что Хлебников должен быть близок Олеше):
– Мало потому, что места мало дали. Конечно, гений. Он сказал об олене: «испуг, цветущий широким камнем». Его поэмы не всегда понятны. Он складывал свои рукописи в мешок, а потом их не могли собрать. Его издают? Странно.
О Бабеле – вопроса о нем я не мог не задать, их первые книги вышли почти одновременно, и Бабель для многих тоже был откровением. Кстати, именно с того времени одесский жаргон стал популярной острой приправой к любому разговору.
– Все-таки у него не все отжато. Кое-где капает. Лучший его рассказ – «Гюи де Мопассан».
О Герцене:
– Не читали «Былое и думы»? Это лучшая вещь, когда-либо написанная о себе. Она выше «Исповеди» Руссо – та назидательна. Я собирался даже написать о Герцене книгу. Не мыслителе, а именно художнике. Обязательно прочтите.
О Расине:
– Непонятно, как классицизм держал людей в напряжении. Ведь там не допускалось действие. Входит человек и что-то рассказывает. И только у Расина впервые на сцене дают пощечину. Это была настоящая революция в театре.
Записал и такую неожиданную шутку.
– Я придумал загадку Сфинкса. Что такое Тристан и Изольда? Триста Н Изо Льда.
Вызвана, сколько помнится, тем, что я тогда открыл для себя Софокла и, наверное, пытался сказать по этому поводу что-то умное. Скорее всего, то, что поражает до сих пор: античный автор трагедии неправдоподобно современен, мотивы поведения его героев актуальны до сих пор. Олеше, видимо, не очень были интересны мои открытия, и он с помощью шутки перевел разговор на другое.
Отрывочность, обрывистость его характеристик, оценок разных авторов вовсе не значит, что такими же беспорядочными были наши беседы. Несомненно, были какие-то причины, повод называть те или иные имена. Но никаких переходов я не помню, не записал. Ведь тогда, на Телеграфе, лихорадочно спешил оставить в памяти главное: суждения Олеши о литературе. Их и сохранила моя записная книжка. Сейчас она находится в РГАЛИ.
Юрий Карлович, безусловно, знал, что о нем говорят: молчит, исписался, кончился, как писатель, потому и кафе «Националь» («Князь „Националя“» – как он сказал о себе), нищета. В течение разговора он два-три раза ронял фразу: «Я много работаю». Я сам видел его письменный стол: он весь был завален папками, бумагами. Он что-то хотел прочитать – не нашел. Сердится: «Вещи не любят меня. По-моему, я где-то писал об этом. Когда ищу что-то, нахожу в последнем кармане. Когда подхожу к кассе, кассирша уходит». «Вещи не любят меня», – это фраза Кавалерова из «Зависти», но примеры автор приводит другие. Здесь не могу не сказать о самом Кавалерове. К сожалению, о главном мы не говорили: произведениях самого Юрия Карловича, не решился спрашивать о них. Хотя, наверно, это был бы самый интересный разговор. Главный герой «Зависти» – какая это сложная, противоречивая фигура! Его взгляд на мир, наблюдательность, богатство языка, понятно, автобиографичны и, конечно, привлекательны, они вызывают симпатию и сочувствие к бездомному герою. Но пишет о нем Олеша сатирически. Видимо, столь же непростым, противоречивым было отношение самого автора к новому строю, о чем, кстати, говорит его честное выступление на обсуждении партийной статьи «Сумбур вместо музыки», которое ему сейчас ставят в вину. В целом, Олеша принимал новый уклад жизни, во всяком случае, в его произведениях это только фон, на котором разворачивается действие. У него другая задача в литературе, им же поставленная и блестяще решенная.
Вот один его замысел:
– Я должен написать книгу, которая бы удовлетворила меня и была нужна стране. Я видел, например, броненосец «Потемкин». Не фильм – сам броненосец. Я слышал два залпа, которые он дал. Я помню, как он стоял в порту. Один на все море. Будто не приплыл сюда, а… – волнуется, поднимает руку, для чего чуть привстает с подушек, – …его поставили на воду. Мне хочется написать такую гуманную, нужную книгу. Это дало бы мне большое удовлетворение как писателю.
И тогда и сейчас меня не перестает удивлять необыкновенная художническая память Юрия Карловича. До этого я сам какое-то время жил в Одессе и видел корабли, стоящие на рейде. Они были обращены носами в разные стороны и при ярком солнце и спокойном море в самом деле казались неподвижными, будто кем-то принесенные сюда и вольно расставленные.
Но почему же «нужную»? История вольного броненосца известна во всех подробностях. Но как знать? Может, это был бы рассказ об Одессе тех лет, которую потрясли потемкинские события, город долго не мог вернуться к прежней жизни. Олеша рассказал бы об Одессе! Хочется так думать. Ведь мы, по сути, так и не узнали олешинскую Одессу. А здесь – такой повод.
Но город всегда жил в его душе. Я повторил ему фразу из его же рассказа: платаны – антилопы растительного мира.
– Конечно, – мгновенно реагирует Юрий Карлович. – Видели у них светлые подпалины?
Как точно! Тонкая, ободранная местами кора, открывающая желтые и серые пятна, в самом деле напоминает ляжки животного. В городе юности он не был уже много лет, но картину передает фотографически точно. Правда, в рассказе метафора находит иное оправдание: нагие, мощные, сильные ветви. Я напоминаю ему об этом, но это никак не трогает его, равнодушно замечает.
– Можно и так. Можно убедить в ошибке. В моей книге много ошибок, но их никто не видит.
Если вернуться к неосуществленному «потемкинскому» замыслу – рассказ о городе детства был бы точен, что же касается деталей – можно дать волю воображению. Это не была бы выдумка – просто другое виденье реальности. Но реальности! Воображение Олеши – это просто театр реальных людей и предметов, которых мы не видим в своей повседневной жизни.
Ольга Густавовна рассказала о том, что Юрий Карлович мог поехать в Англию в составе писательской делегации. Для тех лет это была совершенно невероятная поездка, все равно, как слетать на Луну, но он отказался. «Зачем? Я могу ее представить». Мог! Его описания предметного мира так убедительны и осязаемы, словно мы смотрим в стереоскоп. Сам он употреблял другое выражение: переводные картинки. Сейчас их нет, но какая это была радость, когда из блеклых, размытых оттисков вдруг появлялось невероятно яркое и живое изображение. Вот так Олеша и писал – стереоскопично. Так он видел те предметы, вблизи которых никогда не был, только знал о них.
Кстати, отказ от Англии – и об этом тоже говорила Ольга Густавовна – был обусловлен другой, более прозаической причиной: не было приличной одежды. Единственные брюки, которые имелись у него, так обтрепались, что в них неудобно было ходить даже по улице.
В моей записной книжке сохранилась такая лаконичная запись: дама-уродка. Теперь я вспоминаю, что так Юрий Карлович назвал персонаж из новой инсценировки «Трех толстяков» (первая была сделана для МХАТа еще в 1930 году). Об этой даме Олеша говорил что-то более подробно, но что – не помню, не записал, в самой сказке такого персонажа не было. Не появилась дама и в новой инсценировке. В письме, которое я получил, Олеша упоминает и о другой пьесе, которую пишет – из современной жизни. Какой? О чем? Видимо, еще не все архивы разобраны…
Я всего лишь начинающий журналист, но Юрий Карлович настойчиво толкает меня к литературе. Во вторую встречу задает вопрос:
– Ну, написали рассказ?
Я не собирался, но делаю вид, что пытался, но вот не нашел сюжета. Добавляю: «Вот в ваше время…»
– А что – наше время? Гражданская война, тиф, мор.
Неожиданно:
– Будет война, пойдете на войну, появятся сюжеты.
Теряюсь от такого поворота.
– Будет, Юрий Карлович?
– Конечно. Сколько себя помню, всегда были. Я без войны жил всего несколько лет.
Тему рассказа не оставляет. Упоминает еще и сценарий: «Напишите сценарий».
– Не думайте о сюжете. Это не так важно. Начните с того, как пошел дождь, и вы оказались с девушкой в подворотне. Напишите о вчерашнем дне. Или: пришли на стадион… Или вот – в зоопарк! Я берусь из любой начальной фразы сделать сценарий или рассказ. Нет времени. Часто болею, надо вот закончить книгу заметок. На это трачу все силы. Но вот один мотив меня занимает, возможно, возьмусь.
– Жизнь подходит к концу…
Здесь я хочу на минуту задержать внимание читателя. У Олеши много размышлений о смерти. Они даже есть в прижизненном его сборнике. И всегда это образ, метафора, краска. Смерть не воспринималась им трагически, это для него литературный факт, хоть и не эффектно, но гармонически, органично завершающий действие. Вошел в комнату, надо выйти. И с какой ослепительной красотой, с каким мудрым спокойствием он говорит об этом!
– Жизнь подходит к концу. Я сделал немного. Просто назвал несколько вещей иначе. И вот пришла Смерть с косой, садится напротив и говорит: «Назови меня как-нибудь иначе». И я мучаюсь, но не могу этого сделать.
В оставленных и опубликованных заметках я такой записи не нашел. А ведь, казалось, выскребли все, им написанное, все варианты, черновики, даже случайные обрывки фраз. Однако этой мысли, этой краски там нет. Но она не должна потеряться!
Я пришел к нему еще раз – в конце апреля. Был вечер. Волнуясь, открыл дверь подъезда. Вместе со мной в лифт вошла женщина, которая несла две кислородные подушки. Этаж у нас был один, а потом выяснилось, что мы идем к одному человеку. Женщина – она оказалась медсестрой – почему-то сказала: «А вы заходите, заходите…» Лифт остановился на девятом этаже, и я в нем же спустился вниз.
Через десять дней Олеши не стало. Он, как и предсказывал себе, «не вынес старости». Гроб был установлен в Центральном доме литераторов. Он лежал – голубоватый, как все мертвецы. Вдова сидела на стуле. Она не плакала. Я видел только одну скатившуюся слезинку. Только когда выступали, она закрывала глаза и качалась. Осталось в памяти выступление Веры Инбер. Она говорила об Олеше и коммунизме, говорила, что она старше его и помнит его таким, как описал его Багрицкий в «Последней ночи» – в гимназической фуражке с гербом. Потом говорила, что «Зависть» вошла в «золотой фонд» советской литературы, это ему не сказали живому, пусть будет сейчас – мертвому. Здесь она заплакала. Потом выступил Лев Славин. Он говорил о чувстве Олеши видеть мир таким, каким увидел его первый человек на Земле, о его счастливом умении удивляться вещам, ставшим для всех нас неинтересными, привычными. А он делает их фактом нашей жизни. Вслед за ним взял слово Семен Кирсанов. Я второй раз услышал его надгробную речь. Дело в том, что за несколько минут до этого он вполголоса и со скорбным выражением читал ее рядом стоящему мужчине, тот одобрил: «Да, да, неплохо». Кирсанов удовлетворенно кивнул и скоро знакомым скорбным голосом прочитал ее второй раз.
Зал был полупустой. В основном – старые писатели. Узнал только Безыменского. И еще Утесова. А молодых совсем мало, и никого из ставших к тому времени известными. Больше, наверно, было официанток. Они стояли в дверях и всхлипывали. Но, в общем-то, ни печаль, ни торжественность не витали в зале. Случайно зашедший человек пожал бы плечами. Рядовые похороны. Через три недели хоронили Пастернака. Несмотря на официальное молчание, это трагическое событие привлекло массу народа, стало важной, значительной вехой в жизни страны. А какие глубокие, «недозволенные» речи прозвучали над его могилой. Почему об этом пишу? Просто вспомнил, что тогда, когда слышал рассказы о похоронах поэта, испытал ревнивое чувство…
В то время, конечно, не предполагал, что через два года встречусь с бесслезной его вдовой и услышу о том, что было после Дома литераторов, когда она ушла с панихиды. Никто ее не провожал, никто не позаботился о машине. Ольга Густавовна взяла такси и назвала шоферу не Лаврушинский, а дом в Камергерском переулке, где они жили до войны. И только когда вышла из машины, поняла ошибку. Этот адрес, писательский дом – время славы Юрия Карловича – нес свою беду. Она помнила, как в нем освобождались квартиры – забирали жильцов. Сама ждала несчастья, и оно пришло. Из окна дома в 1937 году, не выдержав ночных шагов по лестнице, выбросился ее сын Игорь. Ему было 17 лет. Кстати, узнал я об этом не от нее самой, а из маленькой книги Севы Багрицкого, подаренной мне Лидией Густавовной: «Дневники. Письма. Стихи». Там есть его стихотворение о смерти друга:
И прямо в рай полетела душа.
С пятого этажа.
Бывая с женой у Ольги Густавовны, мы слушали ее рассказы, воспоминания, и я узнавал женщину во всех смыслах замечательную. Так она рассказала, как они стали с Юрием Карловичем мужем и женой. История в самом деле необыкновенная, фантастическая, больше я об этом нигде не читал. Но это тема для специального рассказа. Здесь сразу скажу, что мало задавал вопросов, может, стеснялся, но скорее хватало тех слов, которые она сама хотела сказать. Слушать ее было необыкновенно интересно. Она говорила о простых житейских вещах, но по-своему. О чем бы ни был рассказ, он вдруг представлялся значительным, не случайным. Я про себя определил Ольгу Густавовну одним словом: истина. Однажды написал ей письмо, которое передал из рук в руки. О том, как много значит для меня встреча с ней, сколько она дала мне, как это обогатило мою жизнь. Сказать так, на словах, не смог бы. Хотя ей было уже много лет, она казалась мне необыкновенно, даже ослепительно красивой. Редкий дар, когда старая женщина сохраняет молодую красоту и привлекательность. Награда за всю прошедшую жизнь. За верность. За стойкость. Когда они вернулись из эвакуации, жить им было негде, их квартира была занята. Спали на скамейках – бульварных, вокзальных…
Надо бы отдельно рассказать об Ольге Густавовне, но смогу ли? Недавно вышел диск с записями голоса Олеши, его друзей, известных писателей, есть там и запись рассказа его жены. Грудной голос, такой близкий, родной, такой добрый и доверительный, в нем так много бездонной глубины. Что нового скажу?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.