Текст книги "Собрание сочинений в двух томах. Том I"
Автор книги: Валентин Николаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
Обезумевшие после дождей и ледоходов реки окончательно отрезали бригаду от других людей, от всякой иной жизни. Их окружали теперь только леса, вода и небо. И они со звериной чуткостью следили за всем, что совершалось вокруг: незримо оседали по чащобам снега, будто все туже пришивал их к земле многочисленный палый игольник, менялись ветры, шум леса, голоса птиц, воды… Каждый день все наступательнее катила по лесам эта просторная холодная весна. Но это был холод уже не мертвый, зимний, а влажный, пахнущий землей и лесом.
В лесу наступило время зеленых луж и озерин, и в этой молодой воде все чаще отражалось высокое, чистой голубизны небо и зеленая шуба сосен.
Весновщикам было радостно наблюдать все это, потому что снег они не любили. Снег сковывал их передвижение по лесу, изматывал в переходах, делал их беспомощными, унижал… А они были сплавщиками, гордились этим, и им нужны были хорошая вода и твердый сухой берег.
Всю жизнь они работали на земле, в колхозе, и всегда начинали свою работу весной. Главным из главных было – посеять. А потом земля медленно, но упрямо доделывала начатое ими.
А тут было другое. Тут была ярая сила воды, с которой бесполезно было спорить и драться, но и положиться на нее сполна тоже было нельзя. И главное – вода не ждала. Она была своенравной хозяйкой всей весновки.
И в этом деле им уже не на кого было положиться, кроме самих себя. Даже мастера Чекушина они перестали ждать. Они не жаловались, не ахали и не вздыхали, а переносили все невзгоды молча.
Весна всем несла радость. И заодно всех брала в свой оборот. По вековечным законам торопились за ней звери и птицы, деревья и травы… Все были несвободны.
И больше всех был несвободен человек. Забравшись сюда, в самую глубь леса, весновщики больше других испытывали на себе его вековечную дремучую власть. Здесь лес уже не принадлежал человеку, а скорее человек принадлежал лесу.
И нужно было иметь немалое самообладание, чтобы не измельчать до сосновой иглы, не поддаться этой дремучей всепоглощающей власти.
* * *
Мишка давно потерял счет дням, ночам и штабелям. Эта жизнь казалась ему каким-то чудовищным издевательством над человеком. Он считал, что никакой заработок не может оправдать такую бесконечную тяжесть и что городские люди никогда бы не согласились делать все это, за любые деньги: тут одна дорога чего стоила!
Думать о весновке Мишка начал еще в техникуме. Не так уж много было их, приехавших учиться в областной центр из деревень. И Мишка сразу почувствовал, насколько труднее им, деревенским, и жить и учиться тут.
Вся беда была в том, что не на что было опереться в этой новой городской жизни. Все, что было перенято от отцов, дедов, осталось там, в деревне, да и не годился опыт деревенской жизни тут, в городе. Тут все следовало начинать заново, самому, одному…
А городским? Им было проще, Мишка видел, что они чувствуют и держат себя на голову выше деревенских. Все учились на одном курсе, а были все разные – какая-то невидимая сила отделяла городских мальчишек и девчонок от их деревенских сверстников. Конечно, им было легче: они хорошо знали свой город, его улицы, трамваи, автобусы, а главное – тот неуловимый настрой жизни и поведения, который незримо, но ощутимо объединяет людей и дает им радостное понятие – свои люди в своем городе.
Много ночей провел Мишка в раздумьях над этим. Он видел, что некоторые из приезжих стараются поскорее приспособиться, перенять местные обычаи, говор, незаметно смешаться в городском многолюдье. Иногда подделывание это было настолько явным, поспешным и неестественным, что вызывало у городских насмешку. А Мишка все видел и обижался еще больше. Но сколько знали и могли деревенские, чего не умели городские! И почему-то стеснялись своего прошлого. А кое-кто и смеялся над своим вчерашним днем, над своим отцом, дедом… Конечно, это делалось в угоду новым городским товарищам. Делалось теми, кто решил навсегда откреститься от своего прошлого, решив поспешно стать новым горожанином, но, кроме еще большей насмешки, эти «предатели» ничего не выслуживали. И Мишка возненавидел их тайно и глубоко. Он жил замкнуто, наблюдал за всеми и за собой тоже и стал все больше думать, что, пожалуй, истинным горожанином ему не стать никогда. Или во всяком случае – долго.
Главную причину он уже понял: городские дети продолжали жизнь своих отцов и дедов. У них уже в крови был опыт городской жизни, был свой фундамент. А у деревенских он остался там, в деревне. Додумавшись до этого, Мишка и поставил себе вопрос, не разрешив который, он считал, нельзя жить дальше. Надо было изучить свой фундамент, взвесить жизнь отца, деда, всего своего рода, а взвесив, уже решать: строить на этом фундаменте свою жизнь или нет. И где строить? И чем этот фундамент слабее, а чем сильнее городского? Все надо было проверить.
Это была трудная задача. Поэтому еще там, в техникуме, он и задумался о весновке. Именно на весновке, когда деревенские мужики пойдут, как и он, в чужие места, и надо будет глядеть, откажутся ли они от своих крестьянских затвердевших обычаев, привычек, говора… Или же и не подумают – останутся сами собой. Тогда и он решит, как жить дальше.
Мишка догадывался, что его не поймут ни мать, ни отец, никто в деревне… И все-таки решился на свое тайное исследование.
Он слышал, что убило отца где-то здесь, не на Шилекше, а на Лухе, как говорили… Но самого места видеть не хотел.
Обиднее всего было то, что отца он только-только начал понимать: отец не был виноват, что отдал его в техникум, он хотел ему лучшей доли. В деревне ее искали всегда, да мало находили. Хотя не больше, конечно, находили и на стороне. Но хвастали больше. В летние отпуска приезжали горожане в родную деревню как из-за границы и говорили, что жизнь в городе – не сравнить со здешней! Была в этом, конечно, и правда, но много было и показухи.
О трудностях и горестях городской жизни колхозник не знал и потому считал себя человеком, обделенным судьбой. И многое не ценил в своей жизни.
Только старики не завидовали никому. Да еще те, кто о городской жизни не помышлял никогда.
Мишка наблюдал за каждым весновщиком, и ему казалось, что каждого он видит насквозь: Чирок шел за деньгами, и только. Мишка уже знал такой тип людей: вечно они торопятся, хватают что надо и не надо, лишь бы обогнать людей. Но не знал Мишка, что Чирок дважды горел и что был у него на шее чуть не десяток детей.
Шмелев, думалось Мишке, шел гулять и гуляючи заработать денег. Бригада его обрабатывала, как говорили, потому что Шмель мал, слабосилен, а в отличие от Чирка еще и ленив. Но был боек на язык и работал больше языком, а не руками. Где не хватало языка, брал гармонью, лишь бы провернуться, не дать себя в обиду. И получалось у него. Все видели это и все прощали.
Сорокин отгораживался старостью своей, наверстывал умом, опытом. В работе зря не надрывался, берег себя.
Даже Княжев, думалось Мишке, не всегда работал в полную силу, будто бы тоже щадил себя. Но ему Мишка прощал, как бригадиру.
Настоящими же работниками были Луков, Вотяков, Витька Шаров… Эти работали всегда в полную силу.
Остальные катали по-всякому, в зависимости от того, видят их работу Княжев с Луковым да Сорокин или нет. Почему-то все считали их главными людьми в бригаде. И Мишка сначала при них катал изо всех сил. Но потом перестал – работал всегда одинаково, средне, потому что вечно следить за собой и сомневаться надоело, да и унижало это как-то. Он уже больше не боялся за себя, как работника, и постепенно как бы стал забывать, что пришел весновать впервые, а все больше уходил в себя, в разрешение своих неотвязных дум.
17Настасья была рада этой весновке. У неё тоже выходило что-то вроде отпуска. Пусть и нелегко было прокормить эти два десятка здоровых мужиков, но она знала, что красива, и ещё не теряла надежды устроить свою жизнь. В посёлке подходящего человека не было, а Чекушин, хоть и не был ей противен, но она понимала, что ему от неё нужно, и не торопилась, не давала ни какого повода. Но и наотрез не отказывала. Все-таки он был мастер, и ей, с хозяйством без мужика, не миновать было его, поэтому резко портить отношения с ним не хотела. Она вела затяжную игру: то была с ним ласкова и приветлива, то гордо уходила в себя, когда чувствовала, что он переступает дозволенную границу.
А Чекушин воспринимал это по-своему: он думал, что она ему всегда рада, но боится людской молвы в поселке. Он и назначил её сюда в повара, надеясь, что этой весной отношения между ними определятся.
Хозяйство своё Настасья оставила на мать, да и у дочери-школьницы были как раз каникулы. Поэтому за дом она была спокойна.
Всех весновщиков она оглядела в первый же день, а заодно убедилась и в том, что она мужикам по-прежнему нравится. И поэтому работала с охотой. Пожалуй, пристальнее всего она следила за русым «моряком», тем самым, который сразу не понравился Мишке.
В отличие от других сплавщиков Степан был молчалив и загадочен, особенно поначалу. Пришел он не из Веселого Мыса, и Мишка иногда думал, почему его Княжев взял в бригаду.
А у Степана была своя история. Этой зимой, почти в то же время, как и Мишка, Степан вернулся в свою деревню из заключения. После армии жил он в городе у жены, работал на заводе, но однажды ввязался в драку (вступился за женщину) и нанес одному «алкану», как он выразился, увечье. История затянулась и кончилась тем, что Степан отсидел два года. После этого жена его не приняла (детей у них не было), и он вернулся к матери в деревню.
Теперь, работая на весновке, Степан, как и Мишка, решал для себя вопрос, как жить дальше. Ехать в город он больше не собирался, но и в деревне оставаться на всю жизнь тоже не хотел. Самым подходящим было уйти в один из ближайших поселков, устроиться шофером или слесарем. Пожить, оглядеться… А потом или жениться, или забрать к себе из деревни мать. Но сначала нужны были деньги, поэтому и собрался весновать.
Княжев понаслышке знал о его «городской» жизни, значит, надо было помогать.
Степан, втягиваясь в работу, постепенно отходил душой. Кругом был свой народ, местный, никто его о прежней жизни не расспрашивал, и не было никаких забот, кроме одной – работы.
Он сразу приметил Настасью; почему-то стеснялся ее и считал, что она замужем. А она к нему приглядывалась, как будто ждала чего от него, и Степан не понимал, зачем это ей, замужней молодой женщине. «Если поиграть в кошки-мышки хочет, то пусть ищет другого: я пару лет «отыграл» – хватит…» – думал он и следил, как она относится к другим мужикам. Но с другими Настасья была не такая, строже. Она будто выделяла Степана изо всех. Однако Степан выжидал.
А Настасья нервничала, торопилась. Она ждала, что со дня на день заявится Чекушин, начнет опять приставать к ней, и Степан подумает, что он лишний. Поэтому ей хотелось, чтобы до прихода Чекушина Степан заговорил с ней. Она давала ему намеки, но он по-прежнему осторожничал, и ей уже начинало казаться, что она недостаточно красива для него, или же он безнадежно занят другой… Если б в бригаде были женщины, она бы все узнала о Степане, выпытала, но из мужиков как из камня ничего не выбьешь. Да и неудобно…
А в последнее время мужики так ушли в свою работу, осунулись от усталости и недосыпаний, что ей ничего не оставалось, как положиться на время и ждать, что будет… В нетерпении она ждала хоть какой-нибудь перемены: в работе у них или в погоде, и иногда спрашивала у Княжева:
– Когда закончите, мужики?
Спрашивала и боялась, вдруг скажет: «На днях или – через два дня…» И дивилась себе, что боится этого.
18Несколько дней в лесу туманилось, шел дождь, иногда неожиданно дул порывистый ветер. Весна металась, не находя себе места.
Но как только отмаялся ледоход, реки успокоились, подобрели от полноводья, и западный ветер потянул спокойно, без нервных перепадов, овевая землю ровным ласкающим теплом.
И в лесу все изменилось.
Весна будто повернулась другим боком, теплым, ласковым, и могла удивить теперь не холодом или снегом, а скорее нестерпимой жарой среди дня или совсем теплой парной ночью.
А вместе с теплом наступала и самая горячая работа.
Мишка все чаще вспоминал об отце и деде своем Антоне, у которого прошла в этих лесах не малая часть жизни, а он об этом по-настоящему так ничего и не знал. От них самих слыхал кое-что урывками, да мать еще, бывало, рассказывала…
Каждую зиму, едва установится санный путь, уезжали они на лошадях к верховым рекам на лесозаготовки. Возвращались к масленице. А как только зажирались овраги, шли весновать.
Много разных рек бежало по лесам, где весновали они, и многие из них в конце концов впадали в Унжу или прямо в Волгу. Но в доме Хлебушкиных чаще всего вспоминали Шилекшу и вспоминали как-то по-особому тепло. Поэтому Мишка привык к ней с детства и воспринимал ее как свою, семейную радость.
Теперь он наконец узнал эту «радость» и понял, что вот также и отец с дедом мучились здесь… Умом понял, а душа пока не хотела принять эту новую реку. Как ни думал, как ни убеждал себя Мишка, но в душе у него жили две Шилекши – та и сегодняшняя. Не мог он их слить воедино, как ни старался. Иногда ему казалось, что больше он здесь ничего не узнает, но уйти уже было нельзя, надо было терпеть до конца. В глубине души он все-таки ждал еще каких-то открытий. Все-таки это были места и отца и деда, и Мишка думал, что теперь он продолжает их дело и, значит, ему должно быть не так трудно, как там, в техникуме… Но легкости не было. И никакого «продолжения» их дела он тоже не ощущал. Рушилась вся теория, рушилась последняя надежда… Жизнь казалась снова безнадежно потерянной.
Только теперь, на весновке, он вспомнил, что здесь, на Шилекше, однажды едва не погиб его дед Антон. Зимой, на вывозке леса, сосна неожиданно пошла в сторону и угодила как раз между санями и лошадью. Перебила обе оглобли, но лошадь и дед каким-то чудом остались живы. «Думал ли когда об этом отец? – гадал Мишка. – Знал ли, что погибнет тоже от сосны? Может, предчувствовал, потому и отослал меня скорее учиться в город… а я вот вернулся».
Мишка стоял на кривуле и механически, бездумно отталкивал от, себя бревна, которые тыкались ему в ноги.
Каждый день Княжев теперь посылал кого-нибудь дежурить в крутых изгибах реки и через день-два менял этих дежурных. Делал он это по собственному наблюдению: кто устал, выдохся на катании бревен, того и посылал. Мишка об этом не знал и считал, что ему просто повезло.
Немного выше по реке дежурил Витька Шаров, а внизу был Шмель.
Но все трое не виделись весь день.
* * *
За несколько лет службы в леспромхозах и сплавной конторе Чекушин хорошо изучил организацию сплава. Он знал, что сейчас у начальства сплавного участка и главной конторы забота одна: лес с Шилекши должен уйти до спада воды. Всему начальству Чекушин уже доложил, что работает тут бригада Княжева – и этого было достаточно, чтобы считать, что все будет нормально. О том, как там идут дела, начальники узнавали по телефону от Чекушина, а он, Чекушин, знал, что проверять пока не поедут и не пойдут, поэтому и врал смело, придумывал точные цифры, проценты сплавленной древесины… А когда заявился в бригаду Княжева, начал врать по-другому, но опять же в свою пользу. Не забыл пригрозить, поругаться, пообещал наперед малый заработок, неприятности за срыв плана…
Мишка и те, кто весновать пришел впервые, расстроились, слушая его. Другие начали было спорить, доказывать… А Княжев молчал. Может, догадывался он о двойной игре мастера, а может, и нет, но это не меняло дела. Нынешнюю весновку он прикидывал по-своему и знал уже, что все получится.
Покуривая и слушая Чекушина, он думал: «Если этот бегун и будет недоволен, то в сплавной конторе все равно скажут спасибо ему, Княжеву, как и всегда бывало. Но без мастера тоже не обойтись: он будет принимать работу в конце, с ним надо будет оформлять, подписывать все документы…»
Чекушин что-то все говорил, а уже играли по очереди все три дятла, и утро Мишке казалось сегодня испорченным. И все как-то приуныли, слушая Чекушина, с последней надеждой поглядывали на Княжева.
А бригадир видел, что сейчас Чекушин только мешает бригаде своими угрозами, но терпел и смотрел на него как на слепня во время пашни, который донимает запряженную лошадь. Но когда терпение кончилось, он по своей крестьянской привычке будто кнутом решил подхлестнуть бригаду ядреной шуткой, но так, чтобы одновременно и слепня пришибить:
– А ну, мужики, сбросим еще штабель сверх нормы – на портки начальству, а то, поди, оно уже измаралось за нас со страху. Им ведь спецодежды, как и нам на весновку, не выдают. Выручать надо. А то скоро все прибегут сюда стираться – воды не попьешь, в барак надо будет бежать!
И под смех все поднялись, оставляя мастера на штабеле одного. А Чекушин, застегнув свою полевую сумку, скорее пошел в вагончик-столовую: до прихода бригады ему надо было позавтракать, а главное, поговорить с Настасьей – поглядеть еще раз, как она к нему отнесется.
Чекушин шел на поляну по тропе, уже хорошо проторенной мужиками, и был доволен собой, начавшимся днем. Он не обиделся на Княжева и на весновщиков: как раз на это и рассчитывал – припугнуть их, поубавить гонора, чтобы они особо не надеялись и не ждали от него и в будущем милости. Все так и получилось, и Чекушин, легко перепрыгивая ручьи, не переставал думать, как он хорошо, с умом руководит людьми.
Он вышел на поляну и остановился: вся поляна рокотала. Чекушин улыбнулся про себя и решил: «Значит, ток тут, на поляне. Приду с ружьем…» И опять подумал, какой он молодец.
Утро было в самой своей торжественной силе. Могучая вершина старой сосны нежилась в раннем солнце, а из трубы зеленого вагончика важно шел густой дым и, переваливаясь в верху, где было уже солнце, менялся, становясь то фиолетовым, то серым, то белесым… Чисто и хорошо было на поляне, и Чекушин мельком подумал, что и весь день у него будет сегодня хороший, и смело направился к вагончику.
Настасья была рада, что он пришел, и Чекушин, увидя это, отбросил всякое сомнение. Он по-хозяйски положил свою сумку на стол, накрыл ее шапкой и стал причесываться, приседая и поглядывая в окно, как в зеркало. Настасья сама с ним завела разговор, ей надо было обо всем переговорить с мастером, пока нет бригады и Степана, чтобы затем он поскорее ушел. Это и радовало ее, что явился он без людей. А Чекушин думал совсем о другом и все оглядывал кухонку, прикидывая: за чем бы отослать Галю в барак, чтобы остаться с Настасьей наедине. И не мог сразу, не успел: Галя подала ему уже крепкий чай, разогретую из консервной банки говядину с макаронами и белый хлеб, который слегка заплесневел.
– Хлеба бы привезли, Петр Макарыч, – сказала с бедовым выдохом Настасья. – И едят много, да и заплесневел уж… Самим печь нам некогда, а, на оладьях их не прокормишь… Умучиваются мужики до смерти, и пожалеть некому…
– А вы на что?
– А может, и пожалеем кого, – сказала Настасья и чуть не заплакала.
Чекушин увидел, как нервно дрогнули веки ее больших зеленоватых глаз и ненаигранная печаль пробежала по ее лицу. И впервые задумался, как беззащитно и одиноко живет теперь Настасья без мужа и что вся эта ее вызывающая смелость есть не что иное, как самозащита – последняя и единственная. И эта слабость, которую он раньше не замечал, вдруг перевернула все его мысли о ней. Он понял, что не стоит ему приставать к ней с начальственной ноткой превосходства, что ничего это ему не даст… Теперь, когда ему стало ее жаль, он вдруг понял, что давно любит ее, любуется ею и никогда ничего ей не сможет приказать. А вот она могла приказать. И он подчинился бы ей. Она и была «начальником» их отношений, была всегда, а он этого не понимал. И удивился теперь, что не понимал…
С каждым днем поляна менялась все больше. Истаивали последние снежные Палестины, вытаивали пни, оживали муравейники. У пней уже легко, ветрел прошлогодний высокий белоус, подсыхал игольник, и бурая прошлогодняя листва сама шевелилась, высыхая. Солнце вставало все раньше, и каждое утро, будто золотой пылью, была обсыпана вершина старой сосны. В полдень возле крыльца барака уже пахло землей и лесной прелью. Весь день капало с крыши в остатки синеватого обледенелого снега, в который ставили на ночь багры.
Тетерева начинали петь все раньше, еще в темноте, и пели все азартнее, а звуки их воркования, замечал Мишка, доносились все глуше и монотоннее. Было это потому, что, вместе с истаиванием снегов на поляне, ток оседал, проваливался все ниже меж сосенок, а сосенки как бы поднимались все выше и все надежнее защищали тетеревов от посторонних глаз.
Ветер последние дни тянул с юго-запада, Старик почти не слышал, что делалось возле барака, и потому совсем перестал бояться. Каждое утро он слушал перекличку дятлов, крик Одноглазой – голоса были такие же, с прежних мест, – и Старик успокаивался, считая, что в лесу не появились новые люди и звери и можно токовать по-старому.
Еще с первых дней жизни здесь Мишка приметил, что мужики ходят оправляться в низкий сосняк в сторону тока. С каждым утром они уходили все глубже в этот сосняк и всех ближе к току. И Мишка боялся, что кто-нибудь из них нечаянно или ради любопытства спугнет ток и тем нарушит его, Мишкин, план. Каждое утро, прислушиваясь к тетеревам, он лелеял тайную мечту: однажды с ночи залечь где-нибудь на краю сосняка и понаблюдать вблизи, как тетерева начнут слетаться, как запоет токовик, как будут прохаживаться совсем рядом тетерки… Что у них за жизнь, как они себя ведут, эти счастливые лесные птицы?… Но времени едва хватало на сон, и он откладывал свою мечту, хранил ее в тайне, как близкий праздник.
Ток рокотал каждое утро все яростнее, а мужики, замечал Мишка, были совершенно безразличны к этому глухому монотонному бормотанию. Это и радовало и удивляло Мишку, и он все больше приглядывался к мужикам и пытался до конца разгадать каждого.
Вот Сорокин. Он ко всему и ко всем относится ласково, мягко. Маленькая белая бородка очень шла к его загорелому еще не морщинистому лицу, а голубые навыкате глаза, казалось, всегда улыбались под седыми бровями. Он был опрятен, здоров, уже слегка начал усыхать от старости, но еще не потерял стройности и упругости в теле. По-своему был хитер: где выгодно, прикидывался стариком, сохранял силы, а потом вдруг обгонял в работе молодых и радовался этому. Мишка заметил, что работал Сорокин не столько силой, сколько смекалкой, сноровкой и никогда не страшился работы. Просто жил в работе, При случае мог и отругать кого из молодых, но без злобы, без превосходства. Он радовался весне, своему здоровью и глядел на все любя, спокойно. Мишке иногда хотелось тоже так жить и работать, но не получалось.
Совсем другим был Луков. Он не работал, а дрался с рекой. И дрался без хитрости, открыто, изо всей силы. Давно не бритый, он почернел, цыганские глаза его задорно блестели. Даже вечером он уходил с реки как бы с неохотой. Казалось, работай один, он бы скатывал штабеля и ночью без передыха, до тех пор, пока не очистил бы всю реку. Когда входил в азарт, на него страшно было глядеть: он рычал, ухал, бревна от него отлетали вприпрыжку, со звоном, будто пустотелые. Кативший бревно впереди боязливо оглядывался, со смехом убегал в сторону. А Луков, сверкая белками, сошвыривал со штабеля оба бревна – и свое и чужое – с таким сладостным упоением, что мужики только крякали от удовольствия. Весело было с ним работать, азартно, но и опасно. Разойдясь, он уж никого не замечал вокруг, начинал будто в бреду разговаривать с бревнами. Но не совестил и не упрашивал их, как Сорокин, а ругал и напутствовал их крепкими словами. Брызги летели до середины реки, а сошвыренные бревна, еще долго вращаясь, будто напуганные, скорее отплывали от штабеля в безопасный стрежень.
В первые дни, пока Мишка не знал как следует Лукова и попытался было работать с ним в одном ритме, Княжев осторожно отодвинул его рукавицей в сторону, сказал тихо:
– Отойди, убьет…
Подражая Лукову, ругался с рекой и Чирок. Но Мишка видел, что и ругань и азарт его – все наигранное, перенятое. Он суетился, хорохорился, обзывал реку по-всякому, но это ничуть не возвышало его над рекой. Мишка не сразу понял почему, но почувствовал сразу. И всю лихость Чирка воспринял как фальшиво играемую роль. Да и сам Чирок постоянно подрывал свой «авторитет»: редкий день он не заводил разговор о деньгах, о том, по сколько получится на день. Когда Мишка слышал это, ему делалось буднично, тоскливо, и работа становилась каким-то наказанием. Он не переставал дивиться тому, как это все не давит на самого Чирка. Каждый день Чирок находил такие моменты в работе, когда неожиданно для всех вдруг принимался командовать, пытался взять верх надо всей бригадой. Часто его урезонивали – Луков или Сорокин. Но Чирок и не думал сдаваться. Ничего не замечая, он продолжал командовать, но уже ребятишками: Шаровым и Мишкой. Шаров, услышав как-то над собой окрик, вдруг совсем перестал работать и долго глядел на Чирка, нахально и вместе с тем дружелюбно усмехаясь. А однажды ответил Чирку коротко, как взрослый, и Чирок плевался, уходя на другой штабель… А Шаров сказал ему вслед просто и независимо: «Ишь ты, разошелся! Как петух на навозной куче…» Мишка с завистью поглядел на Шарова, а о себе подумал, что сам так никогда бы не ответил.
Но полностью независимым человеком казался Мишке Пеледов. Он уже слышал, что Пеледов – ученый человек, и потому побаивался его и уважал. Он заметил уже на второй день, что Пеледов на каком-то особом счету и в бригаде и что все к нему относятся по-особому. Многие как бы побаивались его. Ему безропотно подчинились бы все, больше чем Княжеву, но он был не рабочей, не сплавщицкой кости: не мог вязать и ставить цепочки из бревен, не умел как следует насадить топор, у него дрожали ноги, когда приходилось плыть на бревнах, он терялся, если начинал вдруг расти затор… Все это нельзя было скрыть.
Но никаких недостатков Мишка не видел в Княжеве. А может, просто прощал их ему. Крепкий, кряжисто-тяжелый, всегда он был одинаково ровен, уверен в себе и в людях. По-рабочему всегда аккуратный, он даже голицы свои носил как-то по-особому: загибал их на запястье, после работы обязательно стирал в реке, сухо выжимал и на ночь всегда клал на одно и то же место теплого верха печи. А поутру мял их, любовно расправляя большими пальцами, и давал указание коменданту, жарче или меньше топить печь. Мишка не сразу догадался, что эти голицы были у него своего рода термометром в бараке. И каждое утро – небольшая радость: на реку он всегда шел как бы в обнове и никогда не садился на голое холодное бревно, а всегда подкладывал под себя эти голицы.
О людях Княжев заботился, но никого не выделял, ни с кем не заигрывал и в работе никого не жалел. Считал себя хозяином как людей, так и реки. Мишку забавляло то, что Княжев говорил о Шилекше как о своенравной женщине, хоть и главной работнице, но капризной и не имеющей для серьезного дела должного ума. Он и любовался ею и не забывал дать ей укорот, если она выходила из берегов и начинала творить по своему бабьему безрассудству явную несуразицу. И даже это его ежедневное умывание по утрам, а ввечеру стирание голиц было у него чем-то вроде свойского разговора с рекой, на который имел право только он один, бригадир.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.