Электронная библиотека » Валентин Николаев » » онлайн чтение - страница 34


  • Текст добавлен: 27 октября 2016, 11:40


Автор книги: Валентин Николаев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Рассказы

Голубушки

Наверное, у каждого есть в памяти такое заветное слово, которое носишь с собой всю жизнь, хранишь, как тайный ключик светлого волшебства. Его не трогаешь понапрасну, но в осенние, невыносимо тяжкие дни всплывет оно – и снова ты в той далекой стране, где всё так чисто и просто и, кажется, само счастье доверчиво разгуливает вблизи, как молодая, ещё не познавшая страха птица.

В ту весну кончал я восьмой класс, последний, и скоро надо было уважать в город, в десятилетку. А жили мы на берегу озера в маленьком рыбацком поселке. Был апрель, на исходе, погода стояла на редкость теплая, дождливая, и снегу уже не оставалось даже в лесах.

Как всегда, к вечеру, я вышел на берег и замер от удивления: влажная мягкая тишина лежала повсюду, на всей сумеречной земле. Противоположный берег млел в пепельно-голубом тумане, и затопленные дубы там как будто сладко дремали, застыв по колено в воде. Отчетливо донеслось оттуда, как где-то за дубами опустились утки, самих же их не различить уже было… Под горой потрескивал костер, на песке возле него стояли мои одноклассники, глядели в огонь и о чем-то тихо переговаривались. Искры взвивались над их головами, тонкими золотыми дугами спускались к воде, двоились в ней и гасли. Неожиданно все кинулись от костра, тонко зазвякала лодочная цепь, и уже пошли, покатились во все стороны от лодки волны… А в ней смеялись, вскрикивали, толкались.

– Беги скорей!.. За подснежниками! увидев меня, замахали все снизу. Я скатился под гору, едва успел прыгнуть в отходящую лодку.

Плыли мы медленно, испытывая то волнующее чувство, которое охватывает всякого в пору весеннего разлива. С весел на воду мягко падали капли, сонно поскрипывала уключина, и гладкая покатая волна беззвучно, маслянисто текла, изгибалась, будто плавилась возле самого борта. За гривами, за перелеском, преодолевая вешнее течение, шлепал плицами пароход, пряно пахло водой-снежницей, горьковато тальником и опьяняюще, ново, как пахнет только весной, свежей смолой лодки. А туман все сгущался, он уже окружал нашу лодку широким дымным кольцом, поселка не стало видно. Мга оседала на наши волосы, лица, на скамейки и на борта лодки. Однако никто этого не замечал: всем было до того вольно, что, казалось, птицей взлетишь сейчас над широким весенним разливом и будешь парить над ним плавно и долго, замирая от полноты непонятного счастья.

Не зная что делать с собой, мы начали раскачивать лодку.

– Мальчишки! Утонем!.. О-ой!.. – притворно, как взрослые, вскрикивали девчонки, умоляли нас, цепко хватались за скамейки… и смеялись еще громче. Но мы и так не верили их страху… И все повторялось сначала.

Когда, не заметили, но величав и грозен вдруг высстал из тумана перед самой лодкой пес. Теперь он казался выше, больше, чем днём, и по-новому таинствен. В лодке стихло, мы плыли под молчаливо нависшей над водой громадой леса, жадно вглядываясь в ее жуткую глубину. Иногда по низу подступавших к смоляной воде сосен смутно белели, как затаившиеся зайцы, жалкие остатки снега; оттуда наплывал влажный дух старой отпотевшей хвои, лесной прели, а сквозь это едва уловимо тянуло еще чем-то кисловато-свежим, тонким. Как знать, может, это и был запах подснежников, мы почему-то не думали, что они не пахнут.

– Приставай! – сдержанно крикнул один из нас, увидев впереди пологий заливчик. И лишь лодка зашипела носом о песчаное дно, все торопливо повыскакивали из нее.

А девчонки опять прикинулись взрослыми, «забоялись лесной глуши» – остались на своих скамейках. От этого мы расхрабрились еще больше, отчаянно кинулись в сумеречную чашу и долго продирались наугад, пока не очутились на широкой поляне-посадке. Среди ровных погодков-сосенок, склонив к бело-атласным стеблям покорные головы, дремали подснежники, но не все – иные открыто и просто глядели на нас золотыми венчиками-глазами из фиолетовых или голубых лепестков. Их было много, вся посадка, и мы рвали их, рвали, будто воровали у ночи. Когда левая рука уже не обхватывала тугой пучок серебристых стеблей, каждый осторожно клал цветы на блеклую прошлогоднюю траву или на мох и рвал снова… И вот у каждого из нас по голубой охапке сырых тяжелых подснежников.

– Все отдадим девчонкам, – сказал кто-то за моей спиной, когда мы, уклоняясь от лап, бережно несли свои драгоценные ноши к лодке. Ему никто не ответил.

Мои цветы достались нашей общей и тайной избраннице – светловолосой однокласснице с голубыми, совсем взрослыми глазами, из-за которых, наверное, она и казалась нам красивее всех. Как-то само собой получилось, что и в лодке мы уселись с ней рядом, лицом к лицу. Она прижала цветы к груди, уткнулась в них и, встряхнув мягкими рассыпчатыми волосами, тихо из глубины выдохнула:

– Ах, какие голубышки! – и долго исподлобья глядела на меня. Я готов был выпрыгнуть из лодки. Но мы уже плыли. А она, будто ничего не замечая, выбрала один из подснежников и низом, тайно ото всех, протянула его мне. Я взял холодный стебелек и… засунул его в карман пиджака, всем своим существом стараясь не помять его и казаться безразличным.

Но все вокруг было новое, голубое! Туман, вода, наши подснежники и ее глаза! И страшно и, казалось, уже греховно сейчас, в сумерках, было с ними встречаться. Но как было и не встречаться!

Никто теперь не раскачивал лодку. Сидевший на веслах греб как-то особенно деликатно, без брызг, и все мы будто враз повзрослели, стали степеннее, умнее. Еще загадочнее и мельче переливалась под носом лодки вода, звучнее падали с весел капли, а за лесом все вздыхал легко и вольно пароход. Вот он мягко, певуче загудел, осторожно, будто пробуя и боясь потревожить туманную тишину, но все упруже, гуще и под конец осмелел – несколько раз отрывисто дернул. Как большая мягко-крылая птица, таинственно и долго металось по отсыревшим лесам эхо, оно будто заблудилось в плотном тумане, никак не могло выбраться на простор, снова к воде. А мы так и сидели ошеломленные этой звучностью, необъятностью лесов. Казалось, и плыть больше некуда, да и незачем: мы были будто бы в центре земли, всей этой необъятно-раздольной жизни и в то же время – дома. С особой, повышенной остротой чуялась окружающая нас на многие версты ночь…

«А ведь скоро уезжать! Последний класс…» – совсем неожиданно вспомнилось мне. Но удивительно, почему-то не шевельнулось в груди сожаления, предчувствия прощальной тоски… Я только умом подумал так, а душа моя помимо воли все еще полнилась этой весенней легкостью, туманной далью. Виделись мне на сумеречных полянах голубые семьи подснежников, их дикий и чистый сон, а по разливам – стаи уток, вернувшихся наконец домой из каких-то дальних душно-парных стран. «Вот сейчас они отдыхают по холодным заливам, по затопленным ложбинам лугов… Над ними дремотно склонились ивы, ольхи, черемухи – все, все успокоилось и до рассветного часа не шелохнется, расслабившись в этой туманной неге. Только пароходы будут всю ночь осторожно пробираться сквозь густые туманные замесы, будут все монотоннее, глуше шлепать плицами, будто засыпать на ходу и вскрикивать спросонок – полошить ночь и себя, словно бы желая еще раз убедиться, наяву ли, не приснилась ли эта величавая звучность земли…»

Теперь и поселка того нет, и лодки давно те истлели, развеялись впрах. Но сколько раз, мысленно уносясь в тот далекий вечер, спрашивал я себя: так что же тогда было? Что за чудо заставило нас благоговейно утихнуть и по-иному, шире взглянуть вокруг и на самих себя? Как назвать это, ведь есть же какое-то слово, кроме того, что запало в мое сознание? Не знаю, возможно, у каждого это слово свое и понимает его каждый по-своему. Может быть. Но в одно я верю всегда: и озеро, и сырой запах бора, прохлада той ночи и согревающая голубизна близких глаз – все, все это слилось воедино и осталось каждому из нас навсегда, на всю жизнь, как общее, неразменное счастье. И то широкое раздольное эхо, звучным голубым кольцом опоясавшее ночную землю, в середине которой мы были, – оно будто незримо заключало нас в сладкий плен вместе с озером и лесами, приобщало нас к влажному дыханию той ночи – извечному, всегда согласному дыханию родной земли и неба.

1976 г.
Кусок хлеба

И в наш дом вернулся отец.

В длинной солдатской шинели, с мешком на плече и с легким пустым рукавом. Он вошел вечером, на закате, когда мы с матерью молча чистили возле пыльного солнечного окна перемерзлую картошку. Не бритый, худой, отец неловко, одной рукой обнял сунувшуюся навстречу мать, улыбнулся, а мешок медленно пополз с плеча, и вот скользнул по рукаву, качнулся на согнутом локте – и улыбка отца погасла… Но все равно теперь мы были самыми счастливыми людьми в деревне. Еще бы. – Жив!

И другая жизнь пошла в доме: запахло махоркой, резиновым клеем; рыбачьи иголки появились на столе, молоток, рашпиль… На следующее утро отец надел довоенный пиджак, фуфайку и ушел на улицу. Он долго ходил возле дома, брал в руку то молоток, то клещи, то топор… Всё начинал что-то делать – стукал, тесал, но тут же бросал, брался за другое… за третье.

Я ходил за ним по пятам, молча сердился. Но потом понял: «Руку учит…»

Поспешной, взбалмошной была та памятная весна. Везде только и слышалось о скорой победе: у колодца, у перевернутых на берегу лодок…

А вместе с победой отчаянно наступала весна: повсюду таяло, журчало, парило. Днем и ночью летели птицы. Скворцы, привыкая, задумчиво обсиживали березы возле дома. Угольно-черные с крапленой грудью, будто обрызганной семенами укропа, отдохнув, они начинали высвистывать. Над озером радостно вскрикивали кулики, чайки, плакали чибисы…

Все жило, торопилось.

Близилась Пасха, потом Первое мая, но главное – начало рыбного лова: внизу под горой истаивали в озере последние зеленоватые льдины, а мутная вода лезла через тын, размывала огородные грядки. В деревне поговаривали снова о рыболовецкой артели (в войну она распалась), считали людей – и сокрушенно качали головами: одни старики да бабы.

И все же к лову готовились. Каждый, – как мог.

Мы – тоже.

Я не знал, как дождаться, когда отец откроет сарайку, где всю войну хранились наши вентери, сети, перетвор…

– Сопрели, поди, – не раз говаривала мать, – крепкие-то все людям поотдавал, как уходил… говорит, может, и не потребуются больше…

Пыльные кольца вентерей мы вытаскивали на улицу, растягивали по заулку. Я выискивал дыры, помечал их щепочкой или прутиком. А потом в три руки мы с отцом их зашивали.

Дня за два до Пасхи мы осмолили лодку. Многие лодки уж были спущены, завидно качались, терлись смоляными боками об игольчатые развалюхи-льдины.

Но еще больше лодок сиротливо так и валялось по-зимнему вверх дном – не конопаченные и не смоленые: хозяева их где-то все еще воевали.

В воскресенье, когда не надо было вставать и идти в школу, меня разбудили затемно, почти в полночь.

На столе слабо горела лампа.

– Ну как, рыбак, до чаек встаем? – спросил отец, гладя своей рукой мои волосы. – Поедешь?..

– Да, не трогай, пусть понежится, и так каждый день в школу… – вступилась мать. – Поехали.

Эти ее слова словно подхлестнули меня: разве я мог отдать кому-либо свой первый выезд с отцом!

…И мать осталась стоять на холодном темном крыльце под звездами, а мы по песчаному, затвердевшему от утренника пригорку тихо спустились к озеру.

В черной воде шевелили ресницами звезды, по всему берегу слышался сдержанный говор, взвизгивали уключины, мокро чмокали и плескали весла… Все торопились отчалить.

Оттолкнулись и мы. Я сел в весла, отец – на корму, править. Весной наше озеро становилось проточным. И поэтому нас легко подгоняло течением.

Между нами куча вентерей громоздилась копной, из-за нее виделась мне только голова отца. Он курил, вглядываясь вперед. Иногда, когда слышался шум переливающейся воды, начинал толкаться веслом о дно, говоря:

– Отжимайсь, отжимайсь… Слышь, бурлит, как с ножа рвет – грива… Вылезешь на сухо…

Светало. Мы проплыли через затопленный кустарник, согнали стаю чирков и оказались на тихой, без течения, воде, окруженной кустами. Рядом никого не было, уключины повизгивали где-то далеко. Отец все покашливал, оглядывался кругом, брал шест, мерял дно…

– Вот тут наша рыба, – сказал он. – Запоминай место. Давай-ка попробуем, пока ветра нет.

И мы сбросили в воду первый вентерь. Я с носа, а отец с кормы воткнули притычи крыльев, потом я прыгнул к веслам, быстро стал отгребать, а отец с кормы натягивал пятник, и кольца, правильно растянутые, с шипением, пузырясь, уходили под воду. И вот над водой остались только три прямых конца притычей. – Вентерь поставлен! Мы сидим и удивляемся, как ловко, согласно все у нас получилось… Но отец еще сомневается. Он велит подгрести мне снова, берет и качает каждую тычку, для верности пристукивает сверху обухом топора.

Впритык к этому вентерю мы поставили враздержку другие. Потом невдалеке облюбовали новое место…

Еще не всходило солнце, а уж куча в лодке стала ниже бортов. Лодка полегчала, легко было и нам обоим. Отец что-то мурлыкал, напевал про себя… Я радовался, что теперь будет не тяжело грести.

А на реке шла своя жизнь. Там, за дубовыми гривами, уминая под себя воду, шумели плицами пароходы, пугливо вскрикивали гудками – и из-за голых вершин выскакивали белые шапки пара. В прогалах дубняка мелькали цветные флаги на мачтах, играла на всю реку музыка… пароходы шли первым рейсом в верховья. Где-то на реке были сейчас и те лодки, что отчаливали вместе с нами от деревни. И я потихоньку завидовал им.

Отец глядел, глядел на дубняк и вдруг, будто угадав мои мысли, пристукнул веслом, сказал:

– А что, давай и мы вентеришка три воткнем на стрежне, а?..

– Давай!..

И мы радостные направились туда, где были флаги, музыка, люди… Поднимались по протоке. Здесь течение было так быстро, что я греб почти впустую. Лодка подвигалась только тогда, когда отец подталкивался кормовиком.

«Только бы выгрести…» – думал я, нажимая во всю силу на весла, а что будем делать дальше, как-то не представлял. И вот, наконец, мы выскочили, я сразу опустил весла, будто достиг конечной цели, – и рвущее течение реки так лихо крутануло, и поволокло нас, оттягивая на середину реки, что мы оба испугались, схватились скорее за весла…

Насилу вернулись мы к берегу, снова в протоку.

И до чего же быстро нас вышвырнуло обратно в озеро!

Здесь вместе с пеной, бревнами нас тихо кружило на спокойной воде. Мы сидели оба подавленные. Не говорили и старались не глядеть друг другу в глаза… Каждый чувствовал себя виноватым. У меня ломило спину, жгло обе ладони: на них прорвались мозоли. Не хотелось не только никуда ехать, даже – шевелиться.

И все же остаток вентерей мы кое-как поставили… Тоже в низинке, в озере. По-моему отец даже не выбирал для них настоящего места. Поставил так – лишь бы выкинуть…

– Теперь греби помаленьку к дому, – сказал отец.

И хотя лодка была пустой, легкой, а я греб изо всей силы, мы едва двигались. Я замечал это по грязному остатку снега на берегу: он все был напротив нас.

Что ж – поднимались против течения. «Если б не мозоли! И зачем захотели в реку? Все утро пропутались…» – думал я.

Рыбаки возвращались домой.

Лодки, пеня встречной бурлящей водой, шутя обгоняли нас. Им было хорошо – их правильщики бодро взмахивали кормовиками враз с гребцами и лодки совались вперед, будто кто подталкивал их из воды.

– С помощником начинаешь?.. – кричали с лодок отцу.

– Сколько штук воткнули?

Отец коротко, как бы через силу отвечал им, а они удалялись. Подбадривая нас:

– Давай, давай… План от рыбзавода большой, всем хватит…

И новые лодки посвистывали мокрыми уключинами мимо нас. А я все ниже стыдливо клонил голову, все упрямей греб, стараясь не думать о боли в спине и в ладонях. «Только не надо останавливаться… – думал я. – Грести и грести… Пусть проедут, а там повернем к берегу – отдохнем…»

– А давай-ка проверим наши первые вентеря! – неожиданно весело крикнул отец и кинул кормовик на дно. – Вдруг попало! Подвигайсь…

Он сел рядом со мной, взял одно весло, и мы понеслись наперерез мутно-пенной воде к кустам, где стояли наши первые вентери. Когда вырвались из кустов, я глянул вперед: на притычах сидели чайки. – «Есть!» – подумалось с радостной надеждой. Первый вентерь оказался пустым. Второй… третий… И вот в четвертом, как только отец взялся за пятник, притычи крыльев закачались.

– Ого… – вырвалось у отца. Он повыше поднял пятник, и вода в вентере с брызгами всхлеснулась…

– Хорош… – улыбался отец, поглаживая черный небритый подбородок. – Вишь, судак забрел – не зря мучились…

Он присел, вытягивая в лодку кольца вентеря, раздернул петлю завязки, ухватил судака, потащил и… вздрогнул от хлесткого шлепка по воде, от брызг в лицо…

– Э-эх-х… – вырвалось с досадой, и стало тихо.

Отец медленно вытащил мокрый рукав из прорванного вентеря, сел на корму. Долго глядел не моргая, перед собой, будто наблюдал, как по краю застрявшей в кустах льдины семенил, нервно подергивал хвостиком, тиувикал, будто на что жалуясь, одинокий серенький куличок… Судак ушел… Я вспоминал слова матери и ругал отца: зачем он отдал крепкие вентери людям, а себе оставил гнилье…

Отец сидел не шевелясь, положив на колени красную виноватую руку; солнечные капли блестели на его черной бороде, на бровях. И он почему-то не вытирал их.

Я знал это – нет большей обиды для рыбаков, когда рыбина уходит из рук и еще плеснет в лицо… Любой рыбак тут же поспешно утирается, как от позорного плевка.

Другое дело – когда рыбина в лодке. Тут рыбак не торопится утираться: он как бы хочет продлить ощущение победы, удачи…

Но отец сидел, не утираясь.

Он тяжело вздохнул и полез за пазуху; достал сложенную во много раз газету. Зажав ее в коленях, он ловко оторвал бумажку. Потом, так же помогая коленями, стал скручивать цигарку. Но бумага, намокая, рвалась, красные озябшие пальцы были неуклюжими. Он бросал, отрывал новые бумажки, настойчиво пытался скрутить…

А я и хотел и не мог ему помочь: как-то раз дома, глядя, как мать крутит ему цигарку, я тоже хотел скрутить, но отец строго оборвал меня:

– Не смей… а то сам навадишься… Виновато, как-то по-детски, улыбнувшись, отец все-таки протянул газету мне:

– Скрути, на…

А прикурил сам, зажав коробок так же в коленях.

И только, когда затянулся, обвел счастливым взглядом все вокруг, утерся…

– Ничего… – сказал он, стараясь улыбнуться, – и подмигнул мне. Чайки, видя что мы притихли, опускались все ниже, вновь намереваясь присесть на притычи. Одна из них, спустившись чуть ли не до самой головы отца, страдая, вскрикнула: «Тр-р-ри-и-э!»

Отец вздрогнул… Потом, медленно подняв голову, он долго глядел, как она скользит в легком спокойном небе, выдохнул:

– Э-эх, милые двухкрылые…

И отвернулся, вытирая кулаком глаза…

К деревне мы подплывали одни. Лодки больше не обгоняли нас: все давно возвратились. Подавленные и усталые, мы скреблись возле самого берега. Отец подталкивался шестом.

Хотелось есть… Есть хотелось всегда, мы, мальчишки, к этой мысли давно привыкли – ведь шла война. Я греб, взглядывал на отца, и невеселые думы шли на ум: «Возьмут ли теперь его, однорукого, в рыбацкую артель? Матери тоже нельзя… Она в войну набродилась в худых сапогах – теперь ревет от ревматизма. А мне?.. – мне надо в школу… Из-за войны и так пропустил год – хожу только в третий класс…»

– Идут… – мрачно обронил отец, глядя по берегу за деревню.

Я обернулся. Краем поля медленно подвигались к деревне одинокие сгорбленные фигурки. Передние заходили в деревню, а из-за леска в поле выходили новые люди.

Это шли нищие, шли за милостыней…

Каждое утро, идя в школу, мы встречали их в поле, многих знали в лицо. Шли они из окрестных деревень и из дальних, иногда верст за десять, как поясняли нам матери.

Мы их жалели: так они были оборванны, обутые во что попало. Бывало, в зимнюю стужу, оглянувшись, мы видели, как у некоторых сквозь рваные, обернутые тряпьем опорки краснеют голые пятки…

Было среди них и несколько пленных немцев – высоких, худых, мосластых…

И хоть были они теперь тихи, покорны – на них мы глядели, колюче, как зверьки. Знали мы, что это они убивают там наших отцов и братьев…

Эти пленные жили в бараках, в лесном поселке, работали, как вольные, вместе с нашими людьми и никуда не убегали… Это, последнее, удивляло нас больше всего.

Нищие знали, что у нас в деревне живут рыбаки и шли с надеждой выпросить хоть сухую рыбинку, чтобы сварить из нее у себя дома похлебку. В других деревнях не выпросить было и этого… А сейчас открывалась весна, Пасха, начинался новый рыболовный сезон – и потому шли все с надеждой, шли больше, чем обычно. Дома, матери, мы ничего не сказали о судаке… – не принято говорить! Мать хлопочет у печки. На всю избу хорошо пахнет свежим, еще теплым хлебом. На залавке напротив печи лежит на полотенце небольшой пышный ситник.

Хоть он и невелик, но это настоящий хлеб! Из настоящей ржаной муки, а, может быть, даже немного в нем есть и пшеничной!

Я пробовал такой хлеб всего один раз в жизни, в тот день, когда пришел отец. Это не тот хлеб, который всегда пекла мать, из перемерзлой картошки с примесью чего-то овсяного. Тот сам разваливался, а когда начинаешь глотать, то овсяная ость больно царапает горло.

«Скорей бы завтракать, – думаю я и подхожу то к залавку, нюхаю хлеб, то опять к окну, гляжу на березу, где повесили мы с отцом скворечник. Скворец уже вьет гнездо, и я радуюсь, потому что в моих скворечниках скворцы почему-то не вили, а поселялись наглые бойкие воробьи. Теперь скворец сидит у своего домика, топорщится навстречу солнцу и раскрывает клюв. Я знаю, что он поет, хоть через двойные рамы ничего и не слышно.

Отец молча курит за столом, глядит в свое окно.

А за печью все хлопает дверь, там кто-то топчется, сопит, потом слышится распевное:

– Христос воскре-е-сее… Милостинку ради Христа подайте бедной…

Мать вздыхает, чего-то дает. Вслед за этим слышится робкое «спасибо», неясный шепот и дверь снова хлопает.

Я привык ко всему этому, почти не слушаю, гляжу на скворца.

Но все же меня поражает жалкое, просящее: «… и кусочек хлебца».

«Ситник!» – спохватываюсь я и, боясь своей догадки, иду к залавку…

От ситника осталась только половинка. «Что же ничего не говорит отец? – думаю я. Чего нам есть?..» Мне хочется реветь, хочется взять этот остаток и не давать никому, самому все съесть.

Я сажусь на лавку, чтобы видеть ситник, и гляжу то на отца, то на мать. Но мать не видит меня, она что-то поправляет в печи ухватом.

Отец по-прежнему курит и, наверное, все понимает, но молчит.

Опять хлопает дверь, и из-за печи показывается продолговатое костлявое лицо в рыжей щетине и серой, какой-то необыкновенно маленькой шапке на крупной голове: «Это немец!» – догадываюсь я. Он неумело с левого плеча долго и бодро крестится и вдруг говорит отрывисто, не как все:

– Крес воскрес!.. – потом, увидев хлеб, добавляет, – хлебка, хлебка… – и кивает на ситник.

Мать вздыхает, берет нож, отрезает от ситника тонкий скрой, но вдруг вздрагивает, оглядывается на нас.

Я испуганно перекидываю глаза на отца, – а он давно уж в упор глядит на меня, и рука с цигаркой у него мелко дрожит.

Мать медленно тянет ситник обратно к залавку, замирает и спрашивает робким голосом:

– Так что… давать ли?..

Отец молчит, потом очень спокойно кивает на меня:

– Как он…

Некоторое время в избе тихо, слышно, как трещит у отца цигарка.

– Вон картошки дай… и все… – наконец, не поднимая головы, выдавливаю я.

Мать берет из парящего чугунка с пола четыре картошины и кладет немцу в подставленную шапку.

– Спасиб, спасиб… – раскланиваясь, говорит немец. Тут же кое-как торопливо чистит одну картошину и, обжигаясь, ест.

Я с нетерпением жду, когда он уйдет. Но он все стоит, ждет хлеба.

Потом, догадавшись, быстро поворачивается и хлопает дверью.

Мать, схватив щепотку соли, догоняет его в сенях. Оттуда слышатся какие-то резкие, непонятные мне слова, похожие на собачий лай.

– Ох, господи, разве на всех напасешься, – вернувшись, говорит мать и ссыпает соль обратно в чашку. Ну, может, в других домах подадут… – добавляет задумчиво. Потом берет отрезанный кусок и отдает его мне.

Я спрыгиваю с лавки, подхожу к окну и помаленьку откусываю хлеб, который тает во рту.

Отец, молча, глядит в свое окно.

А скворец на березе все ярится.

Мне жаль, что отец не видит его, не видит, как он весь трепещет, и солнце висит прямо над его черной крапчатой головой… Я уже забыл о немце.

И вот вижу его в окне. Разбрызгивая грязь, он быстро уходит серединой дороги, не сворачивает, не обходит луж. Идет он уже из деревни, хотя наш дом всего лишь второй с краю. Только теперь замечаю, что одна нога у него в подвязанной калоше, другая в растоптанном рваном ботинке. Пустая котомка плоско прилипла к изодранной спине.

Бросив цигарку и взвизгнув стулом, отец вскакивает, кидается к залавку. Схватив нож неумело давит им на прижатый к стене ситник и, кое-как отпилив кусок, кричит, протягивая его мне:

– Догони и отдай!

– Ему? – спрашиваю я глазами и не знаю, что делать. Очень медленно беру кусок, но все стою.

– Беги! – кричит отец.

Меня разрывает зло, а я еще больше распаляю себя; «Они ж тебе руку… Ну отдай, отдай все! Весь хлеб, все вентери… Будем сидеть без рыбы, без хлеба. Пусть…»

Немца я догоняю в поле. Забегаю вперед и зло выбрасываю перед ним руку с куском:

– На!..

– Наён! – резко, как отрубает, отмахивает своей рукой немец и ещё тверже нашагивает вперед.

– Гад! Не ходи больше… – на всякий случай кричу ему вслед и, как камень, сжимаю в руке кусок.

Вольный густой ветер пузырем надувает мою рубашку колышет редкие просыхающие на межнике былинки…

И все сверлит, точит высоко небо беззаботной своей песенкой легкий жаворонок.

Я слышу его, как во сне.

1971 г.

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации